Никола Хлебный
Как войдешь в храм – справа, на стене, образ Николая-Чудотворца. Лика почти не различить – буровато-коричневой темнотою запеклись краски! – но глаза добрые и живые смотрят прямо на тебя…
И меня сразу потянуло к этому образу. Что-то простое и надежное было в нем и необходимое, как в куске хлеба.
– Так это и есть Никола-хлебный… – пояснила мне монахиня.
– Никола-хлебный? – удивился я. – Первый раз про такую икону слышу.
– И мы не слышали, пока ее не принесли… – сказала матушка и выдвинула вделанный в киот ящичек для свечей. – Смотрите…
В ящичке лежали узкие, казенные полоски бумаги…
Странно дело…
Мои родители долгие, бесконечно долгие годы жили с хлебными карточками, но в чердачном хламе нашего поселкового дома попадались порою неиспользованные билеты в кино, талоны на мануфактуру, даже вышедшие из употребления мелкие денежные купюры, но карточки на хлеб – никогда.
Сами карточки я увидел сейчас впервые, но почему-то сразу узнал их…
Одна карточка была выписана на имя Елизаветы Ефимовны Хмелевой, ей полагалось получать в ноябре 1941 года по 400 граммов хлеба. Вторая – на имя Марии Петровны Павловой, получавшей в ноябре 1941 полную норму – 800 граммов.
Ноябрьскими карточками и Елизавете Ефимовне, и Марии Петровне довелось попользоваться всего несколько дней. 16 октября немецкие войска начали наступление в направлении Грузино-Будогоща, и 8 ноября овладели Тихвином, пытаясь сомкнуть второе кольцо блокады вокруг Ленинграда.
– Не знаю… – покачала головою монахиня в ответ на мое предположение. – Женщины, которые образ этот церкви пожертвовали, немножко другую историю рассказывали.
– Какую же?
– Так они ведь и напутать могли. Сами-то только от взрослых и слышали…
– А вы расскажите все-таки, что они говорили…
– Да всё так и было, как вы говорите. И немцы наступали… И еды в оккупации никакой не стало – ведь эти карточки немцы не стали отоваривать… В общем, поплакала Елизавета Ефимовна и – это ей и принадлежал образ! – засунула свою хлебную карточку в свечной ящик. Помолилась Николаю-Чудотворцу и спать легла. А утром смотрит – под иконой на столике кусок хлеба… А тут как раз соседка зашла, Мария Петровна…
– Это ты, Маша, хлеба принесла? – спросила у нее Елизавета Ефимовна.
– Нет… – ответила та. – Сама третий день без хлеба сижу…
Рассказала ей Елизавета Ефимовна о чуде, и Мария Петровна упросила, чтобы она и её хлебную карточку в свечной ящичек положила…
– Вот так и прожили женщины оккупацию… – завершая рассказ, проговорила монахиня. – Как уж получалось это – неведомо, а только выжили… Они рассказывали потом, что это Никола-хлебный и кормил их. Недолго, правда, и были-то в оккупации… Месяц всего. Уже в декабре освободили наши войска Тихвин…
Монахиня перекрестилась, взяла полоски бумаги из моих рук и бережно вложила в свечной ящичек.
– Силою, данною ти свыше, слезу всяку отъял еси от лица лютестраждущих, Богоносне отче Николае… – тихонько запела она. – Алчущим бо явился еси кормитель…
– Радуйся, хлебе неснедаемый алчущих… – прошептал и я, осеняя себя крестным знамением, перед этими светящимися из темно-коричневой, хлебной теплоты глазами Святителя. – Радуйся, Николае, великий Чудотворче.
Мать павшего воина
Это случилось в сорок первом, особенно щедром на славянскую кровь году.
Серые клочья предутреннего света еще дрожали в верхушках деревьев, и зябкой сыростью тянуло с полей, – там, в синеватых сумерках, грозно гудели моторы чужих машин.
Остатки кавбригады и трех пехотных полков ждали, таясь в лесу, часа прорыва.
И вот, так медленно, что замирало сердце, выкатилась из-за верхушек деревьев ракета, и сразу все побежали в поле навстречу железному гулу, и падали, и больше уже не вставали.
Вместе со всеми бежал и младший лейтенант Сергей Кузнецов, кричал «ура» и размахивал пистолетом, и вдруг – словно бы оступился, пошатнулся, ступил вперед и тяжело повалился на бок.
Он почувствовал только, как укололась о сухую стерню рука, и все – темнота сомкнулась над ним.
1.
«Протоптать мне-ко дороженьку, да пройти мне-ко тропиночку да ко свому рожену дитятку, на круту-то складену могилушку. Я пришла, горюша-горькая, на великий-то на праздничек, на большое поминаньице. Как прошло да прокатилося тридцать лет да тридцать зимушек – крепко спишь, не пробуждаешься, с сладким сном не расставаешься. Ноженьки-то на дороженьке, рученьки-то у сердеченька… Как мне жить-то оповадиться? Не увижу я, горюшица…»
Бабка Лиза Кузнецова всхлипнула и смолкла, только дрожали еще губы, полные несказанных, горьких слов. Прижимаясь морщинистой щекой к траве, бабка Лиза замерла – ясный покой охватил ее, и страшно было пошевелиться, нарушить его.
Тихо было на кладбище.
В высокой траве жарко гудели пчелы, да легкий ветерок шуршал в верхушках кладбищенских берез, а больше ни звука, даже птицы куда-то попрятались и замолчали.
Неизвестное время прошло.
Солнце очнулось наконец от полуденной дремоты и, медленно перевалившись через зенит, поползло по небосклону вниз. Сразу подул низовой ветер. Закричали, заголосили на деревьях птицы. Очнулась и бабка Лиза.
«Идти пора, – подумала она, – нагостилась…»
И поднялась, стряхивая налипшие на подол травинки.
Заботливо потрогала рукой черную рамку с фотографией, прибитую к деревянному обелиску, и, прошептав: «Вот и свиделись, ясненький…», вздохнула и побрела, не оглядываясь, с кладбища.
2.
Бабку Лизу любили в поселке за ее острый язык, за добродушный, незлобивый характер. Много лет она, пока ходили у нас пассажирские теплоходы, работала на пристани перронным матросом, ходила вся в якорях и рассказывала бабам в ларьке, что положили ее в матросы, увидав, что она баба ядовитая.
Вначале, конечно, бабка Лиза побаивалась новой работы, а потом привыкла, «ококорилась» и план по перронным билетам выполняла на сто, а иногда и на двести процентов – перронные билеты нужно было покупать, чтобы попасть на пришедший теплоход. Брали их встречающие да еще парни, которым хотелось выпить пива в буфете.
На этой должности бабка Лиза и добралась до пенсии.
А как вышла на отдых, задумываться стала. Все время, хоть в очереди в ларьке стояла, хоть на огороде копошилась, думала она неотступно о сыне своем, сгинувшем во время войны в неведомых краях.
И однажды в глухую осеннюю темень озарение пришло бабке Лизе. Догадалась она, что в братской могиле на поселковом кладбище не солдаты безвестные лежат, а Сереженька ее любимый, единственный…
Всю зиму эта мысль из головы не шла.
А только распогодилось, только пообсохла земля, собралась бабка Лиза на кладбище и портрет сыновний с собою взяла. Посмотрела там на могилку – ее, ее Сереженька здесь лежит! – и прибила портрет к фанерному обелиску.
Поплакала тогда, полежала на могилке и будто и оттаяла вся. Вернулась в поселок притихшая, успокоенная, стала дальше жить, в спокое жизнь доживать…
Но спустя неделю, как раз на 9‑е мая, ходили на могилку школьники, и весть о поступке бабки Лизы разнеслась по поселку.
Член сельсовета Павлина Михеевна – она преподавала в школе историю и каждый праздник говорила на могиле речи – первая воспротивилась бабкиному самоуправству.
– Непорядок это, – сказала она, возвращая Лизе фотографию сына. – Тут солдаты неизвестные похоронены, а если все могилы усыновлять начнут, так что же тогда получится? Как мы школьников тогда воспитывать будем?
Бабка Лиза пыталась ей рассказать про свое озарение, объясняла, что ведь не сама это выдумала, а, видно, бог ее надоумил, но этим только сильнее рассердила Павлину Михеевну.
– Вы мне пропаганду баптистскую не разводите! – взвизгнула она, словно подстегнутая вожжой, и, хлопнув дверью, ушла, а тетка Лиза долго еще ругалась на нее.
– Ишь рассельсоветилась! – ворчала она. – Старая дева…
Настоящая война тогда началась.
Даже председатель сельсовета вызывал к себе бабку Лизу.
– Понимаешь, – говорил он, постукивая граненым карандашом по столу. – Это могила неизвестного солдата. Не-из-вест-но-го… Понимаешь? А если бы твоего сына здесь похоронили, так бы и написали, что, дескать, Кузнецов Сергей Александрович здесь похоронен. Согласна?
– Да ведь не знает никто, – плакала бабка Лиза. – Не знают, что сын мой здесь лежит, вот и пишут они, что неизвестного…
Она поправила выбившиеся из-под платка волосы и, доверительно перегнувшись через стол к председателю, сказала:
– По моим-то соображениям, дак сходится здесь все. Попросился он у начальников поселок свой воевать, вот и погиб тут в бою,
Председатель сельсовета снова стучал карандашом по столу и сердито хмурился – бабку Лизу он знал с детства, и обижать ее ему не хотелось.
– Как же неизвестного? – твердила бабка Лиза. – Там сыночек мой. А насчет народа дак зря говоришь. Мне с сыном прятаться нечего. Он худа не делал, не таким ростила… Он за Родину воевал.
– Ну, знаешь! – вспылил председатель. – Не хочешь по-хорошему, дак мы и в милицию дело передать можем.
– А ты меня не пугай! – вставая, проговорила бабка Лиза. – Я в финском лагерю три года сидела. Пуганая я. Сумею за сыночка своего постоять.
– Портрет не отдадим, – сказал председатель. – В печке спалим.
И, заметив, как сжалась при этих словах бабка Лиза, добавил мрачно:
– Только попробуй, повесь еще.
3.
Загоревала бабка Лиза, запечалилась. Дни и ночи напролет сидела у выщербленного стола и все думала.
– Да ты ведь рехнешься так, тёта! – говорил ей квартирант, бездомный шофер Яша. – Ну, хочешь, я тебе письмо напишу в Верховный Совет, а?
– Напиши! – обрадовалась бабка Лиза. – Напиши, милой!
Тут же и сел Яша за стол и долго, неловко сжимая волосатыми пальцами карандашик, рисовал корявые буковки. Потом попил чаю, запечатал письмо в конверт и отдал его бабке Лизе.
И только опустила она конверт в почтовый ящик на ларьке, словно тяжесть у нее с плеч спала. Ожила вся, повеселела. Правда, причитала еще, но уже без прежней горечи – надеяться стала. Да и Яша теперь опекал ее. Не давал разойтись.
– Ты бы, тёта, – советовал он, – повеселей как плакала.
– Дак и плачей-то таких нету, Яшенька…
– Ну?! – удивлялся тот и качал своей кудрявой головой. – А я вон в кино видел, там девку отдают замуж, так там весело плачут, словно частушки поют.
– Ну-у… – говорила тетка Лиза. – Да у нас и моды-то такой не было. Нужно было замуж бежать, пока брали.
И, вспоминая то далекое, чудное время, говорила, тихонько посмеиваясь:
– Мой-то с армии тогда пришел. Вот ваша хороша девушка и глядит: гимнастерка-то у его зелена, надо этого парня себе присвоить. Лето мы с им погуляли, а осенью и расписались в сельсовете. До плаксы ли было?
Она вздохнула грустно и прижала уголок косынки к губам.
– А чего, тёта? – шевеля босыми пальцами, чтобы раздразнить щенка Арбузика, спросил Яша. – Жалко небось молодости-то?
– Да ну! – махнула рукой снова повеселевшая бабка Лиза.
– Значит, не жалко?
– Да ведь и ничего бы старой-то жить, – бабка Лиза тихонечко улыбнулась. – А вот ведь в огороде уж не придет никто покопаться. Я соседу, бывало, закричу: приди, дескать, погостить к соседке, а он смеется только: поздно спохватилась, бабушка…
И она смотрела, улыбаясь, как, урча и тявкая, бросался глупый Арбузик на Яшину ногу.
– Ну вот, как робята неразумные…
Скоро пришла казенная бумага с гербами. В ней сообщалось, что письмо Елизаветы Петровны Кузнецовой передано через Министерство обороны СССР в районный военный комиссариат для установления личности захороненных в могиле солдат.
Яша долго матерился, стучал кулаком по столу; а потом ушел и вернулся только к вечеру – пьяный и горестный.
Он сел у выщербленного кухонного стола и заплакал.
Найду я его могилу, тета! – говорил он. – Верь мне – разыщу!
Бабка Лиза сидела рядом и поглаживала Яшу по голове.
– Чего разыскивать-то? – приговаривала она. – Тут и похоронен мой Сереженька…
Казенная бумага окончательно укрепила ее в этой мысли.
– А за меня не боись, – говорила она. – Я и у финнов себя в обиду не давала…
И, перебирая жесткие Яшины волосы, снова рассказывала она о своей невеселой жизни:
– Вначале финны все говорили нам: мы вам не друзья и вы нам не друзья, а раз война, дак жить как-то надо. А как согнали всех в лагерь, так совсем худо стало. Ко мне все финн старый приставал. Хватал за места неуказанные и лопотал: «Давай шпать, матушка!» Ну я терпела, а потом как закричу на его: «Ах ты, дурак старый! Сам себя удивляешь! Вот расскажу вашему политруку, а он и зашлет тебя на фронт. Убьют ведь дурака с пулемета».
– Ой, тета! – захохотал повеселевший Яша. – Ой, не могу. Насмешила ты. Да как он понять-то мог? Да я и в кино про эти лагеря видывал. Никакой бы политрук тебя не спас.
– Ну, я не знаю тогда, – пожала плечами бабка Лиза. – Уж не ведаю, как он разобрал, а только то, что если полезет еще, то я так ему суну, – это он очень хорошо почувствовал. Да ведь и что? У меня чай муж был не из-за угла кирпичом убитый, а он пустяки такие говорил.
А наутро бабка Лиза снова пошла на кладбище и снова прибила на обелиске сыновний портрет, и снова Павлина Михеевна сняла его, и много еще разного было в поселке, и успел подрасти Арбузик, и…
4.
Белый дым стлался над остывающим полем. Сергей открыл глаза и удивился тишине вокруг. Времени словно бы не было. Только высоко в холодноватом осеннем небе плыли белые облака.
Сергей с трудом поднял голову…
К нему приближался высокий улыбающийся немец с пистолетом в руке.
– Капут, Ваня! – весело подмигнув, сказал немец, и в лицо ударило желтым пахучим свинцом.
Так он умер, Кузнецов С. А., младший лейтенант Красной Армии, двадцать третьего года рождения.
Он умер, не зная, что небольшой группе кавалеристов все же удалось прорваться и, теряя убитых и раненых, уйти на восток.
5.
…Поднялась, стряхивая на подол налипшие травинки. Заботливо потрогала рукой черную рамку с фотографией, прибитую к фанерному обелиску, и прошептала: «Вот и свиделись, ясненький… – вздохнула и пошла, не оглядываясь, с кладбища. – Спи спокойно. Никто тебя больше не тронет. Спи».
Бабка Лиза шла по кладбищенской дороге и все вспоминала, все думала о враге своем бывшем – о сельсоветихе Павлине Михеевне.
«Вишь как все, – горестно поджимала она губы. – Прибралась женщина. А ведь и не старая была… Тоже хорошего-то не видывала. Прохолостовала всю жизнь».
И вздыхала бабка Лиза. Нет, чтобы ей, старухе, помереть, так вот молодые прибираются…
А дома уже ждали ее.
На завалинке, понурившись, сидела мать Павлины Михеевны, Лизина сверстница бабка Луша.
Рядом, высунув язык, валялся на траве Арбузик, а в окне над бабкой Лушей сидел Яша. Курил папиросу и сердито шуршал газетой.
– Ты чего гостью-то в дом не зовешь? – развязывая платок, спросила его бабка Лиза.
– Сердится он на меня… – вздохнула старуха. Кончиком косынки вытерла заслезившиеся глаза и добавила: – Дочке-то сороковины завтра сполняются.
Всплеснула руками бабка Лиза. Летело время, летело…
– Ты приди поплакать-то… – попросила бабка Луша.
– Приду.
Яша в своем окне со злостью скомкал газету и швырнул ее во двор, где на газетный комок сразу же накинулся Арбузик и погнал его к калитке.
– Эх, тета! – сказал Яша. – Да ведь она…
Бабка Лиза подняла к нему глаза.
– Не судья я, – строго сказала она. – Не судья. Плакальщица.
6.
…Они долго сидели в тот вечер на крылечке, прислушиваясь к песням, – на краю поселка гуляли свадьбу. Было тихо. Ясно.
Да, жизнь… жизнь… Такая вот жизнь…
– А жила-то каково, тета?
– Да ведь по-разному жила, – вздыхая, ответила бабка Лиза. – И хорошо жила.
– А вздыхаешь тогда чего?
– Да ведь прожита жизнь-то, Яшенька. Прожита…
7.
Бабка Лиза проснулась на рассвете, словно бы ее окликнули. Долго лежала в постели, прислушиваясь. Наконец догадалась – это изнутри позвали ее.
Встала тогда, вынула из комода чистую рубаху, переоделась. Задержалась еще у окна, окидывая придирчивым взглядом нехитрое хозяйство, но все и там было в порядке: аккуратная поленница, окученные грядки картошки…
Вздохнула бабка Лиза, что не сдержала обещания, не поплакала на сороковинах, но уже и печалиться некогда стало – снова окликнули ее. Перекрестилась бабка Лиза и легла в постель.
Недолго пришлось ждать.
Прибыло света в комнате, вошел и сел у изголовья архангел с трубой.
И заиграл.
Только почему-то не религиозное, а гимн Советского Союза.
Подивилась бабка Лиза. Только кончалась уже ниточка, померк свет, удивляться некогда стало. Вытянулась бабка Лиза на постели и умерла…
Солнечно было в комнате, тихо.
Только бормотал что-то архангельским голосом репродуктор на стенке. Было две минуты седьмого.
На кладбище, в веселой березовой роще, могила. Под жестяной звездой лежат здесь безвестные солдаты, но на коричневой тумбочке фотография.
А чуть наискосок – свежий, бугорок…
Здесь и похоронили бабку Лизу.
Квартирант Яша хотел на могиле сказать речь.
– Спи, матерь! – проговорил он, и кончились у него слова.
Махнул рукой и, комкая в кулаке кепку, двинулся прочь.