ЛЕВ ЛИБОЛЕВ
КОГДА ПОЙМЁШЬ
Стихи
* * *
Когда поймёшь – игра не стоит свеч,
приди в себя, строку расчеловечь
и вычеркни всё, нужное когда-то –
по молодости, глупой и хмельной.
Сегодня чувство скрыто пеленой
словесного пустого суррогата
предельно опрощённых идиом,
которыми забит ничейный дом,
где окна заколочены, где сыро
и люди не живут уже сто лет...
Стило давно похоже на стилет,
ты им строку в тетради зафиксируй
и пей до дна. Но даже если трезв –
спеши, осталось времени в обрез,
уже зима предчувствуется остро,
уже кусты безлиственно мертвы,
и сам ноябрь шипит – иду на вы,
переползая с острова на остров
пустынных клумб... Давай-ка об ином,
зимой бином Ньютона – не бином,
скорей – стихосложения таблица.
Ночной фонарь глядит в квадрат окна,
но даже если форточка крупна,
он на себя никак не наглядится,
поскольку в доме свечи не горят,
когда стилетом пишешь всё подряд,
стило молчит. Поэтому, не правя
своих ошибок – это не дано,
другие лепишь, чувствуя, что – дно
и что строка становится корявей,
сложней намного, хуже, чем была.
Кому достало славы и бабла,
тот будет вечно зол и недоверчив...
Расчеловечить рифмой пару строк –
не стоит свеч, я выучил урок,
и правлю стих, уже который вечер.
* * *
Бесполезное чтиво, пустой масскульт,
барбарисок подпорченных полный куль,
одному не осилить, никак не лезет...
Чёрных капелек на перьевом железе
ЛИБОЛЕВ Лев (БОРЩЕР Лев Ильич) – автор сборников стихов «Мысли вслух», «Из ниоткуда в никуда», «Умирать, понимая…». Публиковался в «Ковчеге» № XLVI (1/2015) и сетевых изданиях. Живёт на юге Германии.
© Борщер Л. И., 2016
накопилось на озеро Иссык-Куль,
и в тетради его сочинений масса –
для газетки сойдут, а тебе не в жилу...
Ну, скажи, что понравились, не ломайся,
и не надо намёков, что удружила
по знакомству. Что твой протеже – никто,
что тебе втихаря подаёт пальто
после ночи бессонной. Смирен, что голубь,
если ты не стесняясь выходишь голой,
чтобы править его черновик. Не то
не поправишь. Визиты случались редко –
всё цейтноты: заботы, работа, детки...
Стол хромой, колченогая табуретка
и компьютер, повёрнутый на апдейте –
вот и всё. Приходила – он снова в хлам,
и в квартире всё вдребезги-пополам,
на листочке – я ждал, я писал, я верил...
Барбариски, просыпанные у двери,
дополняют убожество и бедлам
тёмной комнаты. В комнате духота
и накурено жутко. А на экране
напечатано – музыка для хита,
называется песенка «Вечно крайний».
Вся тетрадь раскурочена – дело дрянь.
Закурить бы самой, но в такую рань
не идёт сигарета... Прибрать бы надо,
а не хочется. Долгая клоунада
надоела. Поставила всё на грань…
Собирает обрывки черновика –
этот стих не закончен, а тот не начат.
Но стихи настоящие, на века,
и она поправляет. И тихо плачет...
* * *
Привычно перекладывая вещи,
в надежде одолеть переполох,
его на самом деле увеличив,
посмеиваться хитро и зловеще,
твердить, что хаос в доме так неплох,
как смена человеческих обличий
в плену зеркал. Ненужное на стуле,
посуда и съестное на столе,
на полках – сердцу милые вещицы.
Неловко плечи ватные сутуля,
висит пиджак – бывалый светский лев,
к работе не желая приобщиться,
потворствовать бедламу не желая...
Стоит... точней – висит особняком.
Под стулом туфли – знатные гуляки.
А в доме атмосфера нежилая,
и всяк предмет с порядком незнаком.
Вот кисточка, испачканная в лаке,
застыла колтуном. Засохший валик,
вот рядом полустёртый шпателёк
и клейстер в пачке, к делу непригодный –
свидетели ремонтов. Но едва ли
припомню их. От прошлого далёк,
решился перекладывать сегодня
на место с места вещи. Отчего
не знаю сам. Здесь воздух полон специй,
от запахов кружится голова.
Я стягиваю крепкой бечевой
домашний скарб, стараясь притерпеться
к молчанию зеркального волхва
в бедламе шумном. Чёрные квадраты –
следы кому-то проданных картин,
прикрыты фотографиями предков.
На фото – брат, который шёл на брата,
отец и мать. Домашний карантин
нарушен действом. Стонет табуретка
под грузом книг, под тяжестью альбома,
вот письма в пачках – выдержанный груз
любви и треугольных похоронок.
Я вещи переставлю по-любому
и в этом беспорядке разберусь...
Но в зеркале движение синхронно
и кажется знакомым. Это плохо...
Напрасный труд закончен. Вот и всё.
Но прошлое со мной играет в прятки.
Творец назначил день переполоха,
в который каждый может быть спасён,
порядок обретая в беспорядке.
* * *
Она перечитает их, давясь,
как после многодневной голодухи,
по осени, когда она не в духе.
Глотает незатейливую вязь
твоих стихов, дивясь чему невесть,
что связи слов, похожие на взвесь,
насыщены особенным эффектом...
Читаешь их – и в сны приходит некто,
прервёшься – он уже и вышел весь.
И снова голод внутренности свёл,
а жажда забивает горло ватой...
Блуждает взгляд её подслеповатый,
отыскивая что-нибудь своё
на загнутой странице. Что с того,
что крыша крыта жестью листовой –
от сырости осенней не спасает.
Она болеет осенью. Босая
ступает невесомо... Тетивой
натянуто пространство. Листопад,
и птичий гам высвистывает гаммы.
От палых листьев тянет фимиамом...
Касается уверенно стопа
холодных плиток пола. Перечесть,
причастием на лиственной парче
насытиться, наесться впрок до срока...
Скрежещет белобокая сорока,
как будто говорит – пора б и честь...
Но осень не дочитана. Туман
раскладывает листики по полкам...
Читательница, будто на иголках,
сбивает их в огромные тома.
Ей вышептать бы стих в твоё плечо,
щекочуще, надрывно, горячо...
Забыть, что ты бесчувственный философ,
читать тебя – босой, простоволосой,
и спрашивать: а хочешь – перечтём?
* * *
Преломляя сознание в призме стиха,
искажая пространство ритмической формой,
переделав привычное «полночь тиха»
в непривычное «полночь казалась огромной,
как секунда в уснувших навечно часах,
к циферблату прибитая тонкою стрелкой»...
Или «полночь занесена, будто коса»,
или «полночь упала монетою мелкой
в кошелёк мироздания»... Эко загнул!
Закрутил, в непонятные спрятал скорлупы
рифм надуманных, стоило только одну
мне строку изменить, стало пошлым и глупым
изложение мыслей... Но как же писать?
«Наступившая полночь спустилась на землю,
и умолкли во тьме певчих птиц голоса...»?
Но такой простоты я давно не приемлю.
Я скучаю давно от обычности слов,
хоть словарный запас непростительно скромен,
и познаний моих невеликий улов
позволяет немногое. Этого кроме
недостатков не счесть. Удивительно лишь,
что пишу почему-то... Случится же казус...
Я сознанию часто внушаю – шалишь!
Но сознание в стих преломляется сразу,
уходя от ответа, смеясь озорно,
вспоминает, что полночь, прибитая стрелкой,
утихает в часах, или просто в окно
вылетает бесшумно монетою мелкой,
искажая пространство... О чём говорить?..
О написанном мной? Хорошо или плохо?
Почему, словно бабочка о фонари,
бьётся полночь, разбившись на звёздные крохи?..
* * *
К старости тянет на дачу сильней и чаще,
слушать, как маленький мальчик, коров мычащих,
чтобы черешня, и слива, и запах сена...
Чиркать мечтаний огнивом на трут вселенной.
Звёзды кремнём высекаются постепенно,
съездить бы надо... Серьёзно... Да только где мне.
Я не поеду, останусь, лицом дурнея,
пусть Дон-Кихоты мечтают о Дульсинеях,
дамах, в которых полно молока и мёда.
Перечитаю всю Тору – на Тору мода.
Мельницы – это старо и неактуально,
карты Таро на столе в неуютной спальне.
А за стеною соседушка – Санчо Панса,
и никаких там бесед, никаких пасьянсов.
Что мне расскажет усталый НКВДшник...
Я бы уехал, конечно, да жалко здешних –
ведь захиреют без мата и без картишек.
Но собираюсь. Стараясь как можно тише,
плотно пакую картонки и саквояжик,
не намекаю ни тонко, ни толсто даже,
что уезжаю на дачу, к реке и саду.
И – на вокзал, наудачу, на поезд сяду.
А за окном полустанки – осколки станций,
в банке консервной рыбёшка кричит – останься,
и бутерброды, распластаны на газете,
шепчут – не ведая броду... Ни тем, ни этим
не отвечаю. И медленно отпускает,
голос отчаян, но женщина городская
тоже приедет на дачу, наденет платье...
Люди не посудачат, на всё плевать им.
А молока или мёда – что кот наплакал,
и забываются мода, помада, лаки.
Запахи – только гвоздика, шалфей, корица,
ласковый и полудикий затворник-рыцарь,
чтобы в стогу ночевать с ним, а там уж... там уж...
И ни к чему навсегда, и не нужно замуж.
С возрастом дачники искренни и галантны,
им не нужны Санчо Пансы и Росинанты –
лишь Дульсинеи. И паданцы под ногами...
Я бы остался, любимая, но куда мне.
Здесь молоко – так парное, глазурь на крынке…
Чтобы, когда затрепещет, как по старинке, –
слева, родная, как водится – в подреберье,
вдруг умереть, за тобой закрывая двери.
Просто дотлеть незаметно, неторопливо,
будто Господь на траву уронил огниво.