…Между тем, автобус вползал на мост. Саныч оборвал свои горькие думы, поскольку до него дошло: скоро поворот, деревня Столбняки, и замаячат на окраине города унылые склады торговых фирм. Мост почему-то соорудили горбатым. Каждый раз, возвращаясь из командировок, Саныч здесь вспоминал Маринку. Лет десять назад она обожала делать мостики, её ручки-спички дрожали, личико страдальчески морщилось. Ему было тогда жаль дочурку.
Кто бы знал, как не хотелось Санычу возвращаться! Снова врать жене? Он ненавидел враньё, но не признаваться же, что в каждую командировку в Заварино он ночевал у завфилиалом Томки. Года три назад она с открытой душой и скатертью-самобранкой впервые встретила его, обратилась почтительно «Александр Александрович», чуть-чуть картавя, что показалось ему очень даже милым, а вечером затащила к себе домой и без всяких прелюдий развалила плюшевую софу. Связь эта тяготила его, софу он называл сексуальным капканом, но вырваться из него не хватало сил.
«Впрочем, – рассуждал Саныч по дороге домой, – жена сама виновата». Впрягла его, как владимирского тяжеловоза, в телегу бытовухи. А он душой рвался ввысь, в эстетику, хоть по профессии был землеустроителем. Учился когда-то в художественной школе, написал акварелью два пейзажа, а натюрморт с пивом и таранькой и сейчас висит в лоджии. Особенно ненавидел Саныч субботнюю базарную каторгу. Для Валерии это было свято, как обет супружеской верности. Она зигзагами металась между прилавками, изучая конъюнктуру, а Саныч с условленной точки должен был следить за передислокацией жены, ориентируясь по неизменной белой юбке – так следит оленёнок за мамашей по её белому пятну под хвостом. Когда Валерия вступала в единоборство с продавцом, выторговывая копейки, он должен был очутиться рядом, завершить финансовую сделку и бережно уложить продукты в плетёную корзину – картошку и овощи вниз, фрукты и яйца – наверх. Несоблюдение правил грозило выговором в виде отказа купить шампанское. Да, такая странная слабинка была у Смирнова. Водку – ни-ни, а стакан шампани – и бодрость духа на весь день.
«Короче, – с тоской думал Саныч, – обрыдло всё: “Варелия”, как он при ссорах обзывал жену, что её злило, выписка кадастровых документов с девяти до тягуче далёких шести (согревали только “левые” бабки за пустяшные услуги), берег турецкий, куда Саныча тащили каждый отпуск, как на заклание, из-за слабого на лёгкие Вадика, а скорее всего, по прихоти жены, кумовья из села с неизменной утятиной, которую Саныч терпеть не мог. Обрыдли сериалы, футбол по телевизору, скулёж Маринки “у Таньки-то пиджак из бутика”. Обрыдли интернетовские сплетни, вертлявая собачонка, которую дети из-за её карликовости назвали Мультяшей, Тяшей…»
Автобус вдруг натужно взвыл и замер в верхней точке моста, как жук на травинке. Бабы в салоне терпеливо ждали, только чей-то гусь бился в истерике «га-га-га!». Саныч пробрался через баррикаду большегрузных сумок, заглянул в кабину и обалдел. Мотор заглох, а водитель, завалившись на бок, спал. Улыбался во сне и даже всхрапывал. Саныч обложил водилу матом, пытался растормошить. Тот и ухом не повёл. Бабы, почуяв неладное, высыпали на мост, стали толкать мужика куда ни попадя, обливать. Всё напрасно. Саныч оказался посреди визга и криков: «в собес за справкой», «внучку из школы», «га-га-га-га», «работает до трёх», «молоко не продам», «билет в Чернигов», «га-га-га», «последний автобус», «га-га-га»…
– Заткнитесь, дуры! – переорал он толпу и вдруг сообразил, что как единственный мужчина должен что-то предпринять. Но что? Сам он автомобиль не водит. Как назло, на дороге ни одной машины. И гаишники обычно мельтешат, а сейчас никого. Саныч схватил мобильник («кум Вова всё устроит»), но тот, по закону подлости, разрядился. Бабы тоже стали тыкать кнопки в своих мобильниках. Но и у них зарядка кончилась. У всех! Да что за напасть?
С моста, как с капитанского мостика, Смирнов осмотрел окрестности. Снял очки в золотой оправе (тоже маленькая слабость, ему казалось, дорогие очки поднимают его статус). Дальнозоркость в кои-то веки пригодилась. Слева, понятно, километров через двадцать – город. А справа? Вдали, по течению реки, как будто ребёнок рассыпал кубики. Похоже, село. Так, пойти туда, зарядить телефон, сделать обзвон, да наверняка у кого-то из мужиков есть машина.
Саныч начал спускаться с моста к невеликому леску. Бабы хватали его: «не бросай, милок!», сколько он ни кричал, что идёт за подмогой. Он скинул с себя самую настырную, нацепил очки, заправил клетчатую рубаху в брюки и был таков. Подсознательно он отметил, что от города до моста вода в реке клубилась, как грязная пена, а вытекала из-под моста ровным атласным полотном, но значения этому обстоятельству не придал. И напрасно.
Светлый лес звенел голосами неведомых птах, манил россыпью черники, и идти по тропке было так приятно! Ноги несли сами, будто в пузике надули воздушный шарик, и Саныч вроде даже парил, прыгая через узловатые корневища. «Широкошумные дубровы» – это у кого? У Пушкина? Вот бы поселиться одному, чтобы ни одна собака не нашла, в глубине дубровы, в рубленой избушке, спать на сеновале, по утрам пить парное молоко, просто бродить по мягкой рыжей хвое или собирать грибы. Он представил, как аккуратно срезает красавец-боровик, и мягкое тело гриба скрипит. А зимой…
До зимы Смирнов не додумал, потому что в просвете деревьев увидел… Чур меня! Он пытался стряхнуть наваждение, но нет, нет, оно не исчезло. Море! Как разлитое олово, с гребешками волн и солнечными просверками. До горизонта! Откуда? Моря в их краях отродясь не бывало.
Саныч впервые в жизни перекрестился. Но Господь не избавил от лукавого. Больше того, он разглядел на рейде странные баркасы с округлыми бортами с обвисшими парусами. Да что ж такое? Он перевёл взгляд. На берегу увидел белёные каменные строения под красной черепицей. Чуть дальше – вросшую в землю круглую башню с арочным входом и узким окном. На окраине махала длинными крыльями дощатая мельница. А неподалёку от него молодая женщина в отороченной рыжим мехом кацавейке, сидя на траве, кормила грудью ребёнка, второй ползал и ел землю. Проковылял старик на деревянной ноге, в длинном кафтане и широкополой шляпе.
Саныча парализовало. Но мозг работал. Может, он запутался во всемирной паутине? Нет, всё вокруг не виртуальное, живое. Мелькнула мысль, что это съёмки фильма. Однако не было стрекочущих камер, не галдела массовка. Напротив, стояла тишина – вязкая, надсадная. Потом Саныч вспомнил, что где-то видел эту местность. Где? Да, на картине – как его? Ян ван… Ван дер… Ох, у всех голландцев семнадцатого века одно и то же: море, домишки, мельницы, коровы, зимой мальчишки на коньках… Только на том пейзаже берег был равнинный, а здесь вдали вздымались уступы скал.
Страшно стало Смирнову, бросился он назад, в чащу. Однако тропинка исчезла. Он кидался от дерева к дереву, но получалось, что он играет сам с собой в прятки. Кто-то схватил его за ногу. Он чертыхнулся и перелетал через скрученный корень. Драгоценные очки – вдребезги! Всё ближнее заволокло дымкой. Опять полез в голову Пушкин: «рассудок мой изнемогает». Нет, надо брать себя в руки. Должно же быть рациональное объяснение!
Саныч взял за ориентир дом с пристройкой посреди селения и бодро затопал туда.
Мужики, видно, долго и хорошо сидели. В дымной прокуренной комнате Саныч еле их разглядел на лавках за грубо сколоченным столом. Кряжистые, задубелые, бородатые, в чёрных куртках, штанах до колен, белых чулках и башмаках с пряжками. Они тянули из глиняных кружек, судя по кисловатому запаху, пиво. Кто-то пыхтел трубкой с длинным белым мундштуком, кто-то гнусаво выводил песню, двое, сцепившись руками, занимались арм-реслингом. Один вообще валялся в отключке возле бочки с пивом.
Саныча гуляки заметили только у стола. Уставились на него пустыми глазами, стали переговариваться, потом враз дико захохотали. В этой тарабарщине он слышал отдельные слова, похожие на английские, и очень обрадовался – «спик ингиш?». Нет, не понимают.
Один из мужиков, видно, самый смекалистый или трезвый, или главный, подошёл к пришлому и стал разглядывать его в упор. Да, неказисто тот выглядел в сравнении с аборигенами – белокожий, сутулый, с худыми руками. Смекалистый, хохоча, дёрнул за длинную прядь, которой он маскировал лысину, хлопнул по плечу, так что тот присел, вытолкнул из горла: «Абрахам». Саныч понял, что тот представился, выпрямился, расправил плечи, чтобы обрести достойный вид, достал мобильник и тоже представился: «Александр Александрович Смирнов, инспектор. Где тут телефон зарядить?». Ответом был новый взрыв хохота. Абрахам вырвал мобильник, поразглядывал, бросил в бочку с пивом и, отирая слёзы смеха, выразительно покрутил пальцем у виска: «Idioot!». Саныч опять обрадовался знакомому слову. Было понятно, что сказано это не презрительно, а – как бы выразиться? – снисходительно-дружелюбно. «Идиоот» – у них, видно, что-то вроде блаженного, несчастненького. Похоже, можно рассчитывать на толерантное отношение.
Абрахам раздвинул выпивох, усадил его за стол. Откуда ни возьмись, явилась пенная кружка, сушёная рыбка с налётом соли. Саныч пытался сказать, что он не по пиву, ему бы хлебца, но его заглушили криками. Началась разборка между парнями, их кинулись разнимать, кто-то в сутолоке заехал гостю по физиономии. Тогда новый друг обхватил его за плечи, повёл к пристройке и втолкнул туда. Саныч мотал головой – «спик инглиш», но тот скривился и пошёл прочь, по-медвежьи косолапя.
В пристройке было на удивление уютно. Тканые половики, расстеленная на широкой лавке чистая постель… Сливочного цвета стены пахли свежим деревом. Над столом висел натюрморт с черепом. «Ванитас», – вспомнил Саныч название этого жанра, любимого художниками в XVII веке. Череп символизировал, как помнилось, тщетность человеческой суеты и роковую неизбежность. Висели ещё картинки, но Саныч так намаялся, что, хоть в животе бурчало с голодухи, сразу рухнул на постель и провалился в сон.
Пробудился он, когда солнце уже разгулялось в бездонном небе, в удивительно приятном расположении духа. Постепенно всплывало вчерашнее, но в забавном контексте – как приключение, которое, конечно, завершится благополучно. Больше того, Санычу захотелось побыть в этом странном мире с недельку. Он даже со злорадством представил, как «Варелия» заходится в рыданиях – такого мужа потеряла!
Дверь со скрипом отворилась. Неприметная женщина в буром платье, крест-накрест перехваченном белым платком с кистями, опустив глаза, молча поставила фаянсовое блюдо с куском холодного мяса, кувшином молока и хлебом. У Саныча слюнки потекли. Женщина направилась к двери, но вдруг обернулась, бросила на него лукавый взгляд и – была такова. Он даже приосанился – значит, как мужчина ещё котируется!
После того, как Смирнов, урча от наслаждения, обглодал кость, вломился хмурый, весь в курчавой бороде мужик, пробормотал «Якоб», бросил Санычу робу и башмаки, потом повёл на берег. Порывистый норд-ост трепал паруса баркаса, на котором их ждал Абрахам сотоварищи. На палубе лежали свёрнутые сети. Предстоял, очевидно, большой трудовой день. «Werk!», – крикнул Абрахам. «Ещё чего, – подумал Саныч, – чтобы я вкалывал? Гостей веркать не заставляют». Как только баркас закачало на волнах, он принялся часто дышать и делать вид, что его вот-вот вывернет наизнанку. Команда смотрела на приблудного мужичонку не то с сочувствием, не то с осуждением. Абрахам покачал головой, жалостно вымолвил «idioot» и отвёл в каюту. Саныч болтался там в своё удовольствие до возвращения на берег.
За несколько дней Смирнова испытали как грузчика на мельнице, как вязальщика сетей, ставили на разделку «harring» – сельди, но он всячески демонстрировал, что его статусу физические нагрузки противопоказаны. Тогда его отрядили пасти стадо из девяти овец. Наверняка хоть чем-то решили занять idiootа. Прямо скажем, werk была – не бей лежачего. Саныч действительно лежал под корявым дубом, только время от времени пересчитывал подопечных. К тому же, ему придали собаку неизвестной породы, белую с ржавыми пятнами, та не давала глупым овцам ни шагу шагнуть в лес. «Сбылась мечта идиота», – подумал Саныч и рассмеялся своей остроте.
Ничегонеделанье, вид на море, щебетанье птиц располагали землеустроителя к философствованию. Но временами смутно бродил в мозгу вопрос: что же произошло? Он пытался нанизать события того дня на какую-то логическую нить, но она то и дело обрывалась. Летаргический сон водилы, враз севшие мобильники, отсутствие машин на людной трассе. И необъяснимое изменение реки. Похоже, под мостом произошёл какой-то тектонический сдвиг. Эта версия его устраивала. В оправдание себе он говорил, что лес не выпускает, что поделать? Но ему особо и не хотелось. Здесь хорошо. Превосходно!
Саныч не знал, что может быть ещё лучше.
В одно нежнейшее голубое утро в его пристройке возникла процессия во главе с чёрным, как головешка, пастором. Слева от него переминался с ноги на ногу хмурый Якоб с блондинкой в белом платье. Пастор подвёл её к растерявшемуся Смирнову, надел обоим на пальцы оловянные кольца, связал их руки белой ленточкой, перекрестил и долго-долго упражнялся в красноречии, почему-то грозя брачующимся пальцем. Время от времени Саныч разбирал: «Idioot», «Anna». Как только пастор умолк, включила рыдания мать невесты. А она сама взирала на суженого романтически зашоренным взглядом. Он же подумал: почему бы и нет? Двоежёнцем он тут не прослывёт!
Славную жену послал Господь Смирнову. Куда до неё командирше Валерии! Анна не то что исполняла – угадывала его желания. Как она ухитрялась подавать еду с пылу с жару? Как будто у неё микроволновка в кустах! А еда была сказочная для настоящего мужчины: мясо – копчёное, варёное, жареное, тушёное, запеченное, рыба – свежая, солёная, вяленая, копченая, фаршированная… А бодрящий кофе в постель! А уж про желания мужские и говорить не приходится. На церемонии Саныч невесту не разглядел, поскольку вблизи вообще ничего не видел, а ночью, наощупь… К тому же, тесть вскоре отдал ему свою кое-как отшлифованную линзу. Да, вознаградила его судьба за муки прежней жизни!
Анна понемногу учила Сани, как она его называла, своему языку. Кое-что было похоже на английский и даже на русский. «zee» – море, «бир» – пиво, «brood» – хлеб, «tёshta» – тёща, «ship» – корабль, «water» – вода. Но другие слова он никак не мог произнести и запомнить.
В таком раю душа рвалась творить! Саныч знаками объяснил жене, что ему нужно. Она радостно замахала руками, убежала, вернулась с листами прекрасной рисовой бумаги и углем. Он усадил Анну в кофте с оборками возле окна, чтобы на неё лился мягкий свет, распустил ей русые волосы и дал мельничку для кофе. Рисунок получился – хоть на выставку.
Анна гордилась своим удивительным, необыкновенным «echtgenoor» и каждый вечер вытаскивала его на прогулку вдоль каменистого берега – местный бродвей. Просила обязательно надеть клетчатую рубашку. На неё дивились все: ткань в клетку они ещё не придумали.
Смирнов потерял счёт дням. Он буквально купался в блаженстве.
Но однажды казус вышел.
Во сне пришла к нему собачка Тяша. Тонкие, как веточки, лапки дрожат. Переднюю она согнула и вроде дать ему хочет, как её Вадик приучил. Саныч заставил себя проснуться, забыть сон. Далась ему эта собаченция!
Но что-то в нём надломилось.
Через несколько ночей Тяша привела Вадика. Точнее, они бегали по завалам сухих кленовых листьев, такие радостные, что Саныч был раздосадован: отец пропал, а сын веселится. От досады и проснулся.
Потом уже не во сне, а посреди философских раздумий всплыла вдруг улыбка жены. На эту дразнящую улыбку и ямочку на подбородке он и клюнул в юности. В принципе, подумал он, Валерия не такая уж плохая. А что его впрягла – так она сама ещё тяжелей воз тянет. А Маринка, поди, уже замуж намылилась.
И началось! Всё мужику стало немило. От паршивых овец тянуло пылью. Фрау в одинаковых чепцах, как в капустных листьях, совсем достали манерным обхождением. Соседские близнецы Корнелиус и Хендрик заехали ему в лоб тряпичным мячом – это можно вытерпеть? И вообще – на фиг экологически чистую еду! До смерти захотелось экологически грязной – какой-нибудь уличной шаурмы.
Досаду он вымещал на ни в чём не повинной Анне. Однажды за обедом крикнул: «Осточертел твой окорок!», – и швырнул его в жену. Та взвизгнула, мышью юркнула за дверь. Санычу стало стыдно. Он заготовил извинения, но вместо неё вкатилась, как на колёсах, tёshta. Она молча нанесла зятю увесистым кулаком klap в солнечное сплетение и так же молча выкатилась.
И Смирнов заплакал. Не от боли. Не от обиды. А от того, каким идиотом в самом русском смысле этого слова он оказался. Конечно, семья – ещё тот груз, жена вечно бурчит, дети в противном переходном возрасте, денег всегда мало, но оно же своё, кровное, к сердцу прикипевшее. Ну кто, скажите, поведёт к венцу Маринку, безотцовщину?
Плакал Саныч долго, не вытирая слёз, раскачиваясь, по-бабьи завывая. А сердце колотилось мелко-мелко.
Анна вернулась заполночь. Его слёзы она приняла за раскаяние, что-то нежно шептала на ухо. Он пытался её приголубить, но: в голове стучало: бежать!
Говорят, стучи и откроется. Саныч додумался: привести его обратно в мир может река. Где-то она впадает в это проклятое zee!
Назавтра он бросил овец и, таясь, пошёл вдоль берега искать место впадения. Обнаружил и так обрадовался! Оказалось – довольно далеко, но это Саныча не смутило. Он придумал план побега. Отличная лодка – у его соседа Адама. Её надо конфисковать во имя благородной цели – свободы личности. Никто здесь лодки не приковывал к причалу, так что проблем не будет. Только бы руки выдержали, плыть-то придётся долго – сначала по заливу, потом по реке против течения. Да, воды взять. Больше ничего.
Туманным утром, под крики оголтелых петухов Саныч околотками пробрался к приглянувшейся лодке. Отвязал её, толкнул и перевалился через борт. Нос лодки мягко разрезал спокойную гладь. Грести было нетрудно, даже приятно.
Беглец уже глотнул глоток свободы, как вдруг вздыбившаяся волна накрыла его, накатила ещё раз и утащила лодку в открытое море.
Когда Саныч всецело осознал своё положение, на него снизошла простая, как ломоть хлеба, истина – цени, что имеешь. Не сумел – плати по счетам. Тогда он лёг на дно и уставился в безучастно спокойное небо. Плыли облака, как стада ленивых овец. Он принялся считать их. Досчитал до семнадцати и сбился.