***
Теченье птиц, которым речь суха,
как книга в золотом сеченье вдоха
и бритва тишины разделена
постскриптумом из сурдоперевода,
растёт проколом в зобе [изнутри]
венозных птах, скручённых в жгут крови
паденьем в фотографию, в разводе
бензиновом локтя её хрустит
тьма гальки, возвращённая природе.
И тяжестью соломенной легка
её река в иной реке, с другими,
не уберечь от участи меня
она идёт, но чтобы опрокинуть,
чтоб утерять от уст моих ключи,
переливаясь то зерном, то страхом
…всё говоришь себе: молчи, молчи
свинцоголовых птиц,
чей клюв из праха.
ТОТАЛИТАРНЫЙ ДИКТАНТ
Медь сосны шлифует сторож.
Ты кого узнал здесь? – спросишь.
Тёмный профиль скомкан, сброшен
в угол зренья, как экзамен, и пловец бликует в Каме,
обращая лик и душу
в чайки кованый гекзаметр.
Тот, что внутрь, а не наружу,
катакомбами народа пробирается на стужу,
в поиск вбив тоску к искусству,
дождь голодный разговора,
где на грунта корж дешёвый
гвоздь крошится словно рёва.
Рыжий или конопатый
ангел пятку в полвторого
чешет водостоком: справа
кровь и слякоть наизнанку
сочиняют свету тело
и укладывают в мамку.
Только стук дождя сферичен,
и огромный снег в усталом
насекомом накренился в два мгновенья, как овала,
где тотально, но вторично
смерть, как свет, в лицо ложится
и шуршит ребёнком справа.
***
Доеденный лисой собачий лай,
подобранный – где лыжник леденцовый,
на палки продевающий снежок –
летит как тень с оторванной спиною,
летит, сужаясь в эхо, тянет R,
в дагерротипы встав на половину –
когда пойму и эту чертовщину –
ты зашифруй меня скорей, скорей
чем эта необъятная страна
на клетку влезть почти по-черепашьи
успеет, путая следы сякой судьбой –
что, если вдуматься – вопрос почти вчерашний,
Что слухом видишь? – пса с собакой гул
неразличимы тёмной тишиною –
и если лыжник только что заснул,
лыжня его становится норою
широкой – как бывает снегопад
растёт над людом местным и неместным,
когда его какой-нибудь бомжак
в окошке наблюдает слишком честно.
Рассыпавшись, вернутся, как фонтан,
два тополя, запутавшись в кафтанах
детишек, что скребутся в рукавах
у воздуха морозного. Как ранка
не заживает голос тощий мой –
доеденный, как время, ненадолго –
бежит лисой с оторванной спиной
и лыжник спит пока ещё негромко:
когда – открывшись сбоку – ему бог
то в морду, то за спину мёртво дышит –
не приведи, Господь, так долго жить,
чтоб довелось – и вымолить, и выжить.
42. АПОЛОГИЯ ВДОХА
В мыльный пузырь своего живота
осень древесный взрывает скелет
выдоха [в смысле – окружность плода
режет [на две тёмных сущности] свет]
и начиная молчанье [как дождь]
входит в дом женщина – мягкий её
[дудочкой названный шелестом] сон
в лодке из слуха по днищу скребёт.
Рвётся ли ткань или это вода
в жажды воронке закручена внутрь?
так в сентябре и шестого числа –
сорок два года пытаюсь вздохнуть.
***
Нас завершает математика и пёс
реки, сложивший руки на коленях,
горит то наизнанку, то внахлёст
и смотрит, как в нём тонет поколенье.
Он по колено надо мной стоит,
бормочет сумасшедших, как старухи,
то насекомых, чьё лицо из бритв,
то алкашей, которые не в духе
следят за ним – ослепшие, и я
плыву в его окаменевшей коже
и понимаю: следующий я –
с одним из сумасшедших этих схожий.
БАРАБАН ИММАНУИЛА
Вадиму Месяцу
С утра лежал в нас дождь, потом бежал
вослед костям наполеонов местных.
И свет пейзаж безлюдный освещал
и резкость наводил в лорнет раскосый.
Им путь был в Томск – дорога высока,
и рядом, как пила визжал, четыре
эпохи Чкалов из нутра моста,
которому всё это вдоль, по вые,
по морю Кёнигсбергскому читай,
кури гашиш, глазей в сухие ветки.
Смотри, как этот ржавый мистер Шмидт
становится вальтером, и не метким,
ленивым [словно ночь глушил бензин],
крылом исправил всю береговую.
По канту ходим мы среди могил
и каждую целуем, как живую.
Я перейду в любой иной язык,
в латиницы – коль станется – вериги,
и баржами в Тыдым свой отплыву,
где нас могилы ждут [и все живые
с утра лежим в дожде, в дыму, в плену,
в угаре – будто слово мимолётном],
где всухомятку бог плывёт во рту,
вскрывая нас за коньяком неплотным.
***
То склонится вода вертикально,
разъедая земли леденец,
то окажется воздух летальным
и оставит на жабрах рубец
у меня, выходящего долго
из собрания плотных колец
годовых, перечёркнутых кроной
и детьми, что купаются ей.
И останется только природа
недопонятой этой воды,
что насквозь вытекает из лёгких
разрывных, что от счастья легки.
***
Порезанный на длинный дождь Орфей
спускается обратно, понимая,
что одиночество нигде не настаёт,
что он живёт, себя не разливая
когда ещё и мир неразделим
и неразмечена до тьмы архитектура,
и дно, что меж рогов холма горит,
напоминает воды те, что утром
по маякам разметит инженер
чтоб их замолвить в численник столетья,
порезавшись о бритвы этих вод,
те, из которых сделан он, бессмертье
своё предчувствует, как наказанье, он
и видит пчёл, что свили сон из стужи
его, и проливной козлиный стон
стоит [как столб огня] всегда снаружи…
Но если он внутри – то эхо, что
блуждает в сотах, лепленных из жажды,
которой он – как время – растворён
хоть будущего нет, куда однажды
он взглянет из своей пустыни, из
пути, который не приводит к воле,
где дождь прекрасный, как лицо, лежит
и звук его насквозь, как кедры, колет.
В.К.
Не путешествуй с Гоголем, и не
стирай, как летаргийный иней, с глаз
изображенье мёртвое бровей
деревьев – тех, что точно не для нас.
Поворотившись сынками в гробах,
мы повторим заученный отказ
от мира, что – как взрослых – нас надул,
и от того, конечно же, не спас.
И потому в урановых руках
идёшь, как гоголь, чтобы спать, как псих,
и стрелочник летает между гланд,
среди неплодородных слов твоих.
И потому – на Каме заводной
всплывает осень из пластов земли,
расчёсывая плоти твоей пятна
до хохота, что спит в комках золы.
***
К кому не подойди – во всяком путь:
болото спит без дна, вглядевшись в жуть
опущенного, что Москва, абрека,
который входит в образ человека.
К кому не входишь – всякий был на ключ
с рожденья заперт – стыден и горюч –
просматривает слайды, или – рая
границы, точно зренье, расплетая
финальная декада декабря
на земли смотрит: ни фига. Скорбя
проснувшись, входит в образ человека
бутылка снега – обрезает веко.
***
Кем вписан мир в зрачок своей же смерти [?]
и рассечён, как тополя живот,
что в стаде липовом идёт, от края третьим,
на водопой. Из всех своих свобод
он выбрал человека, что за берег
взглянуть поспел и вслед плотве пропал,
и там, внутри себя, он крутит голос –
как ключ к часам, которые сломал.
***
На протяжённой кровяной ладони
спит отблеск Брайля в костяном сверчке:
кого своим касанием он тронет –
воронкой скальпеля в соломенном зрачке
тот отплывёт на лодке серединой,
что побережьем поросла, как мгла,
и в нём течёт по стае воробьиной,
которую с собою принесла.
И слева-вправо речь перебирая,
перевираю мир, как будто он –
припоминанье и граница рая,
и защищён качелью, как сверчком.