***
Саблезубый монгол на затопленной улице Китежа
точит саблю и зубы, сияет промасленный взгляд.
Если долго смотреть в эту воду, то можно не выдержать,
а ведь это всего лишь твой собственный внутренний ад.
Долго, коротко ли бродишь берегом странного озера,
прячешь тайны и стыд в непролазном его камыше,
а вдоль берега едут цыгане на ржавом бульдозере,
да облезлые кошки гоняют летучих мышей.
И невесты в трико скачут в чащу лесную лягушками
за отпущенной кем-то, случайной любовной стрелой,
а над ними кружат одичавшие томики Пушкина,
и сбиваются в стаи, готовые встать на крыло.
***
Гой ты – мать моя, твою мать,
что сумой и тюрьмой пугала,
где страшнее – сойти с ума,
не успевши поднять забрала.
Покрываешь кровавой мглой
предрассветные колокольни,
всё, что сбыться в тебе могло –
здесь лежит, и ему не больно.
Да растерянный Михаил,
Божий Свет не узря в зерцале,
возле чёрных твоих могил
хлещет горькую с мертвецами.
ИЛЬЯ
Ветер гуляет в диких моторошных полях,
бродит боец убитый, ищет себя в земле,
а в монастырской раке спит богатырь Илья,
в тёмной пещере инок песни поёт Илье.
Гнутся и стонут стебли, крошатся небеса,
падают их осколки в мутную кровь реки,
слышит Илья сквозь песню страшные голоса,
чувствует – тяжелеют сердце и кулаки.
Снится ему, что в поле он замыкает строй,
звёзды летят шрапнелью из грозовых высот,
а за спиной на небо новый бежит святой –
пальцем заткнула вечность липкий его висок.
***
Просыпаешься и понимаешь: «Всё!
Дальше некуда. Остановилось. Замерло. Замело».
Крутится в голове: «Может быть повезёт?».
Повезёт – не то слово. Будто раньше везло.
Точнее, везло, но само собой и бог весть куда,
на таких скоростях, что попробуй, затормози –
во все стороны сразу так начинает кидать,
что летишь кувырком, на ходу расплескав бензин.
Но потом, очнувшись в сугробе, считай, что почти в гробу,
встаешь, заправляешь рубаху в штаны, а жизнь – в судьбу.
Так вот, просыпаешься и понимаешь – тебя больше нет.
Впрочем, и раньше не было, просто не замечал,
что всё то, что принималось за чистый свет,
таковым не является, но может обозначать
точку, где скорость, помноженная на время, равна пути,
достаточному, чтобы мёртвого разбудить.
И тогда во тьме, передвигаясь на четырёх,
находишь себя, ощупываешь каждый нерв,
из темноты вырастает ухо, ты вползаешь в него и орёшь
так, что из тела сбегает последний червь.
И распятый младенец, улыбающийся с креста,
шёпотом произносит: «Встать!».
ЗВЕЗДОПАД
Был август, море, крымский звездопад,
я был другой – зелёный, тонкокожий –
и многое казалось невозможным,
что после стало в жизни наступать.
Теперь, когда «забыться» и «забыть»
отличны только на литраж и градус,
придёшь в себя и, памяти на радость,
считаешь полустанки и столбы.
И вспоминаешь: много лет назад
у девочки, которая любила,
была собака, старший брат, и было
ночное море, август, звездопад.
ОСЕННЯЯ ЭЛЕГИЯ
холодный дождь уже давно
пустой сквозняк вдыхает офис
я пью вчера остывший кофе
и медленно смотрю в окно
не разбирающий пути
идёт-бредёт по тротуару
с лицом морщинистым и старым
ребёнок в поисках груди
и треплется уставший лист
пытаясь удержать берёзу
и дом стоит в развратной позе
глотая мокнущих лолит…
САНАТОРИЙ
Который день море сморщенное и стылое,
вчера ветер с вечера берег так изнасиловал,
что волны смыли след последнего дикаря.
Забытый кем-то на рейде макет кораблика,
прикованный якорем, движется по параболе,
стремясь избежать неизбежного декабря.
Гуляешь утром от завтрака и до тополя,
насквозь отсырев к полудню, как труп утопленника,
в обед напиваешься чая и коньяка.
Подолгу смотришь на небо меж кипарисами,
на мокрый железобетон пустующей пристани,
и куришь с видом просоленного моряка.
Остыло всё, что способно меняться к лучшему,
синоптики ждут от судьбы и погоды случая,
чтоб объявить о том, что завтра повалит снег.
И это, пожалуй, сможет ещё обрадовать,
ты хочешь зимы, новостей, ты включаешь радио,
но там – тишина, и по-прежнему снега нет.
СОСНЫ
Забыть болезнь, открыть окно, вдыхать
сосновую предутреннюю влажность,
многозначительно молчать о важном,
а прочего – совсем не замечать.
Быть может, эти сосны высоки
не потому, что замысел природы,
а потому, что парусному флоту
положены, природе вопреки.
И в каждой – молчаливая мечта,
скажи – «мечта», и ты услышишь – «мачта»,
всё остальное – большего не значит,
чем беличья пустая суета.
Всё остальное – это мокрый срез
и перспектива жить с фантомной болью,
и видеть, как пересекает поле
дорога, покидающая лес.
ДВОРНИК
Я больше дворник, нежели поэт,
и, с этим примирившийся однажды,
я обметаю дерева скелет,
проглоченный двором многоэтажным.
Опавшая к морозам желтизна
бросается под ноги сквозняками,
но если дереву зимы не знать,
откуда б эти строчки возникали?
Я больше птица, нежели звезда,
восход которой птица отмечает,
июнем поселённая в кустах
бессонными и юными ночами.
Но если умолкает соловей –
всё потому, что птица точно чует,
что жизнь без солнца – смерти солоней,
и от того всю жизнь за ним кочует.
Я больше мальчик, нежели старик,
и для меня естественней и ближе
терпеть пока под ребрами сгорит,
чем жечь костры из рукописей книжек.
И осенью, найдя среди двора
себя, с метлой стоящим у березы,
осенние останки убирать,
не замечая вынужденной прозы.
МОЛИТВА О ПОЭТЕ
Волхование на крови,
воркование голубей –
с неба свалится серафим –
равнодушно его добей.
Закопай его, как зерно,
и однажды на божий свет
чернозёмный и проливной
прорастёт из него поэт.
Будет жизнь для него тесна
вплоть до смертных к Тебе молитв,
да воздастся ему сполна,
отрыдается, отболит.
Но стихами своих стихий
самовольных – на краткий срок,
он оплатит свои грехи
и засветится между строк.
Ты храни его и смотри
как пылает он в этот миг,
а когда он почти сгорит,
Ты прости его и прими.