Claire Bateman - Клэр Бейтман, г. Гринвилл (штат Южная Каролина, США). Автор книг The Bicycle Slow Race; Friction; At the Funeral of the Ether; Clumsy; Leap, Coronology and Other Poems (Etruscan Press – в печати). Награждена грантами и стипендиями Национального фонда поддержки искусств, Комитета по искусству штата Теннесси, фонда Сурдна.
Извлечённая
«Истинно говорю вам, если кто скажет горе сей: поднимись и ввергнись в море, и не усомнится в сердце своем, но поверит, что сбудется по словам его, – будет ему, что ни скажет».
«Мне хочется пить!» – кричит гора.
Этой стоячей волне
не терпится проглотить солёную зыбь –
тишину, висящую в прозрачном эфире.
Но шепчут корни горы
высохшими голосами:
«Разве тебе мы не служили
верой и правдой от сотворения мира?
Разве здесь, во тьме,
в земные глубины
мы не впивались?
Представь, как закружилась бы голова,
отпусти мы тебя.
К тому же, море – это само
непостоянство!
Только шагни к нему –
тут же оно ускользает,
оставляя лишь рану
там, где недавно пенные всплески летали».
Корни гор появились на свет
раньше гор.
Корни гор знают
только одну
присказку:
если бы мир мог быть другим,
он бы давно изменился.
И всё же море приветит
гору с любовью ваятеля.
Море всегда будет перемещать
свои гребни и впадины,
освобождая пространство
для рассекающих воздух громадин
из слюды и кварца, –
потому что во все времена
исполинские гряды несутся, грохочут,
дышат свободой,
сгибая в дугу хрящеватые корни,
и погружаются вихрем
в бездонное лоно.
Extracted
“Truly I say to you, whoever says to this mountain, 'Be taken up and cast into the sea,' and does not doubt in his heart, but believes that what he says is going to happen, it will be granted him.”
The mountain cries, I am thirsty!
It longs to drink salt-swell like silence
suspended in transparency,
a standing wave.
But the roots of the mountains murmur
in their wizened voices:
Haven’t we been faithful?
Haven’t we served you truly,
gripping and clenching
for centuries here in the dark?
Imagine the vertigo
if we released you.
And the sea—
such a slippery thing!
One move in its direction,
and it’s instantly elsewhere,
leaving only a wound
where once it lathered and leapt.
The roots of the mountains
are older than the mountains.
The roots of the mountains
know only one creed:
If the world could be different,
It would have been different by now.
Yet the sea will greet the mountain
with lapidary affection,
and the sea will not cease to rearrange itself
in troughs and surges, making room
for a storm-sweep of mica and rose quartz,
as entire chains and ranges find themselves
hurtling through history— race through
their cartilaginous roots flexing in panic
at this unprecedented emergency
of easeful breath--
to plummet, spinning,
into the depthless keep.
Philip Sherrard - Филип Шеррард (23.09.1922 – 30.05.1995), английский переводчик, поэт и богослов. Родился в Оксфорде. Перевёл на английский язык поэзию Йоргоса Сефериса и Константиноса Кавафиса. Работал помощником директора Британского археологического института в Афинах. В 1956 г. принял православие. С 1970 по 1977 г. читал лекции по истории Православной Церкви в Королевском колледже Лондона. Перевёл (совместно с митрополитом Каллистом Уэром и Джеральдом Палмером) греческое «Добротолюбие». Автор книг The Wound of Greece: Studies in Neo-Hellenism, The Rape of Man and Nature: An Enquiry into the Origins and Consequences of Modern Science, The Sacred in Life and Art, Human Image: World Image: The Death and Resurrection of Sacred Cosmology, Christianity and Eros: Essays on the Theme of Sexual Love, Motets for a Sunflower, Orientation and Descent, In the Sign of the Rainbow: Selected Poems и др.
Источник
Женщина в одежде Евы
и луна златая
от вышнего источника
красу перенимают.
Когда же этот свет небес
они своим считают,
тогда источник красоты
для них уж не сияет.
The Source
Woman in her nakedness
and the aspiring moon
receive their subtle beauty from
a source that’s not their own.
And if moon and woman claim
their beauty as of right
then the endowing source withdraws
the bounty of its light.
Тем, кого это касается
Почти всего, что придавало жизни вкус,
теперь мы лишены по их вине: приготовленья рыбы
в своём саду на тлеющих углях,
и каждодневного труда, которым добывался
насущный хлеб – достойно и с почтеньем,
и упования на целомудрие невесты
и жениха, и убеждённости, что перед свиньями
нам бисер не к лицу метать,
хотя и должно правду проповедовать на кровлях;
и даже масла из домашнего кувшина –
лишили нас, и многого другого.
Но одного они предотвратить не в силах:
всеобщего победного движенья к смерти.
To Whom It May Concern
Most things that give life its savour
they’ve put a stop to: grilling fish
over charcoal in one’s own courtyard; gaining
one’s daily bread in work which needs both dignity
and grace; the modest expectation that one’s bride
or bridegroom will be virginal; the knowledge that
though truth should be proclaimed from the housetops
pearls must not be cast before swine;
drawing oil from one’s own vat or pitcher;
and so much else. Yet in spite of all
one thing they still haven’t quite been able
to prevent: our triumphal progress towards death.
Nicholas Samaras - Николас Самарас. Награждён премией Йельского университета в номинации «Молодые поэты» за сборник стихотворений Hands of the Saddlemaker. Стипендиат Национального фонда поддержки искусств, Академии американских поэтов, фонда Lilly Endowment и др. Публиковался в журналах The New Yorker, Poetry, The New York Times, New Republic, Kenyon Review, Image и т.д.
Пасха в онкологической палате
Поскольку мои руки много лет
не разукрашивали писанок, и позабыл я
те времена, когда ещё не поседела отцова борода,
поскольку пальцы мои не помнят,
как таял воск на моей коже,
как, искажая воздух, струилось тепло от парафина,
поскольку я предпочитаю на смерть смотреть учтиво, издалека, –
я соглашаюсь посетить онкологическую палату для детей.
Тихонько по ковровому настилу коридора Элен ступает,
к её почти балетным тапочкам пришиты бабочки.
В моих руках – цветастые пакеты.
Я приминаю пачки красителя и подавляю лёгкое волненье.
Она откидывает волосы с таблички практиканта-добровольца;
из кабинета, ставшего ей домом, Элен на волю
выбралась на час или на два. Скользят бесшумно двери нового крыла;
тут залито всё цветом, всё движется, от света болят глаза.
Несутся дети, собираются вокруг. Зелёные всё громче голоса.
Как побороть смущение при виде
болезни? Я вдруг не знаю, куда деть
руки. Восторгом светящиеся дети
к пакетам долгожданным тянутся, худышки.
Они на кухню нас ведут. Меня представив, Элен без передышки
читает имён длиннющий список. У самых маленьких – тоскливый
вид восьмидесятилетних. Лысому мальчонке приглянулась грива
волос Элен: он гущину, здоровьем пышущую, гладит молчаливо.
Элен смеётся, обнимает его. «Я умираю», –
он говорит. Она в ответ: «Я тоже». Под её кожей –
вены, забитые железом. Я не могу поверить до сих пор:
через пять месяцев она уйдёт, не попрощавшись, сентябрьскою
ночью. Останется родителям и мне лишь головы склонить,
похоронить её в наряде подвенечном – таков обычай нашего народа.
Но ничего об этом я сейчас не знаю, сейчас мы молоды,
по-прежнему бессмертны, и дети мельтешат – им писанки давай.
Элен всех делит на несколько команд;
я инструменты достаю для нашей операции,
рассказываю, как яйца на Пасху красили на родине.
Когда красители ещё не продавали,
в деревнях варили шелуху от лука и яйца клали в кастрюлю
половником, чтобы скорлупки не разбить. Как подрумянивались
красно-коричневые красавицы, их вынимали,
и взрослые их маслом тёрли-натирали оливковым
под песнопения Страстного четверга. Когда я
запеваю, все дети фыркают, смеясь. Мальчишки бросают
в воду цветные крошки, а девочки следят за временем.
Какой-то бледный мальчик внезапно спрашивает:
«Вы верите в Иисуса и в то, что жизнь не кончится?»
Я прекращаю мешать и говорю: «Да, верю». Я отвечаю медленно,
пока произношу слова, мой голос оглушает меня.
Простая правда расцветает, подобно нарисованным цветам,
растущим на ярких кухонных стенах.
Я верую, вот это я знаю точно. Но чтобы вера
действенной была, слов недостаточно.
Окрашена вода в багровый цвет. Остыли
сварившиеся яйца. На пару рук Элен даёт по три
яйца и полотенце, а я передаю кастрюльку с горячим парафином,
показываю детям, как окунать и вынимать движением единым
крашенки. Пока твердеет парафин, мы напеваем
«Христос воскресе!»; все суетятся, палата голосами
полна. Держа булавки крепко, мы выцарапываем
диковинные завитушки, которые заполнит краска. Порхают
ручки – скорлупки гравируют, узоры вырезают. И вьются
пальчики у всех, старательно выскабливая напоследок имена.
Сочась сквозь затемнённое стекло, играют на пороге худые лучики
апрельского светила. Морщинятся сосредоточенные личики,
серьёзности полны. Я на Элен смотрю, пытаюсь осознать,
в чём искупительность болезни, хочу найти
свой Символ Веры, к груди прижать этих людей.
Закончив гравировку, все погружают будущие писанки
в густой краситель. Мы дружно ахаем, когда их достаём,
и вытираем, и на стол кладём. Мы соскребаем, отшелушиваем воск
и снова ахаем при виде живописных линий, имён,
подобных откровеньям на скрижалях. Чтобы скорлупки
заблестели, оливковым душистым маслом натираем их.
На миг все затихают, расписанные яйца созерцая в изумленье.
Потом – все мечутся, друг другу и медсёстрам свои творенья
показывают, сравнивают. Меня за руку тянет лысый маль-
чик. Выстроившись в ряд, они яйцо, блестящее, как сталь,
мне дарят молча. Они его расписывали вместе, на нём –
их имена. Элен мне говорит закрыть глаза; она смеётся,
видя, как дети ведут меня за ней, не отпуская мой рукав.
Они макают мои руки в окрашенную воду, холодную, багровую.
Запавшие глаза визжащей девочки –
в слезах от смеха. Кто-то кричит: «Вы это не отмоете!»
А я сегодня и не хочу. Сегодня в радостный цвет жизни
мы писанки раскрашивали, позабыв
о клетках тела, об их неволе мрачной.
Я поднимаю руки, чтобы обнять Элен, чтобы дотронуться
до носика её и подбородка. Омыты
кровью воскресенья мои руки.
И мы смеёмся.
Easter in the Cancer Ward
Because it has been years since my hands
have dyed an egg or I've remembered
my father with color in his beard,
because my fingers have forgotten
the feel of wax melting on my skin,
the heat of paraffin warping air,
because I prefer to view death politely from afar,
I agree to visit the children's cancer ward.
In her ballet-like, butterfly slippers, Elaine pad-pads
down the carpeted hall. I bring the bright bags,
press down packets of powdered dye, repress my slight unease.
She sweeps her hair from her volunteer's badge, leaves
behind her own residents' ward for a few hours release.
The new wing's doors glide open onto great light. Everything is
vibrant and clattered with color. Racing
up, children converge, their green voices rising.
What does one do with the embarrassment of staring
at sickness? Suddenly, I don't know where to place
my hands. Children with radiant faces
reach out thinly, clamor for the expected bags, lead
us to the Nurses' kitchen. Elaine introduces me and reads
out a litany of names. Some of the youngest wear
old expressions. The bald little boy loves Elaine's
long mane of hair
and holds the healthy thickness to his face, hearing
her laugh as she pulls him close. "I'm dying,"
he says and Elaine tells him she is, too: too
much iron silting her veins. I can never accept that truth
yet, in five months, she'll slip away in a September
night--leaving her parents and me to bow our heads, bury her
in a white wedding gown, our people's custom.
But right now, I don't know this. Right now, we are young,
still immortal and the kids fidget, crying
out for their eggs. Elaine divides them into teams;
I lay out the tools for the operation.
I tell them all how painting Easter eggs used to be done
in the Old Country. Before easy dyes were common,
villagers boiled onion peels, ladled eggs
into pots so the shells wouldn't break.
They'd scoop them out, flushed a brownish-
red, and the elders would polish and polish
them with olive oil, singing hymns for the Holy Thursday hours.
The children laugh and boo when I try to sing. The boys swirl
speckles of color into hot water, while the girls
time the eggs. When a white-faced boy asks from nowhere
if I believe in Christ and living forever,
I stop stirring the mix, answer, "Yes, I do." I answer slowly
and when I speak, my own voice deafens me.
The simple truth blooms like these painted flowers
riding up the bright kitchen-walls. I come
to belief. I know that much. Still, what a man may
do with belief demands more than what he says.
Now, the hot waters are stained a rich red. The eggs have
boiled and cooled. To each set of hands, Elaine gives
one towel, three eggs. I pass the pot of melted paraffin,
show these children how to take the eggs and dip them in
and out. While the wax hardens to an opaque film, we hum
Christos Aneste and the room bustles, ajabber
with speech. Holding pins firmly, we scratch out mad
designs where the color will fill. Small, flurried hands
etch and scrim the shells. Everyone's fingers whorl
and scratch in names, delicate and final.
Edging the hall's threshold, an April's allow-
ance of sun filters through tinted windows. Faces furrow
in solemn concentration. Looking to Elaine, my thoughts clamor
for what is redemptive in illness, for having
a Credo to hold these people to me. Etchings
done, everyone immerses the waxy eggs in the pooled
dye. We ooh together when transfigured eggs are spooned
out, wiped and dried on the counters. Soft wax
is peeled gingerly, flecked away; more oohs for the tracks
of limned lines, testimonial names.
We burnish the shells with olive oil for a fine sheen.
For a moment, the cultivated, finished eggs hush
the room. Then, every child goes wild in a rush
to compare, to show the nurses, each
other. The bald boy taps my waist. Lined up and speech-
less, they present me with a bright, autographed
egg, communally done. Elaine makes me close my eyes and laughs
when small limbs push at my back to follow
her. They shove my hands in the cool, wet, red dye. The hollow-
eyed girl squeals till tears streak from her laughing.
Another child cries, "You'll never get it off!"
And today, I don't want to. Today,
we've painted eggs a lively color, not caring
about the body's cells and the cells' incarceration.
I lift my arms to embrace Elaine, dab her nose and chin.
And my hands are vivid red. My hands
are bloody with resurrection
and we are laughing.
Scott Cairns - Скотт Кейрнз родился в 1954 году в г. Такоме, штат Вашингтон. Профессор английского языка в университете Миссури, руководитель курса писательского мастерства. Награждён стипендией Гуггенхайма в 2006 году. Стихотворения и эссе публиковались в журналах Poetry, Image, Paris Review, The Atlantic Monthly, The New Republic и т.д., включены в антологию «Лучшая духовная литература США». Последний сборник поэтических произведений – «Компас любви» (Compass of Affection). Духовные воспоминания «Недолгое путешествие на самый край» (Short Trip to the Edge) и собрание переводов «Безграничность любви» (Love’s Immensity) опубликованы в 2007 году. В 2009 году вышла книга «Конец мучений» (The End of Suffering), написанная в жанре эссе.
Тихоход до Византии
Чуть западнее города небес
в скалистой мелководной бухте
«Достойно есть» на якоре стоит – паром преклонных лет,
видавший виды, – и, надо полагать, не повезёт он нас
на знаменитую Святую Гору ни сегодня и ни завтра.
Гора Афон, обитель древних старцев
и слишком рано умудрённых, подчас, израненных юнцов,
свой ослепительный гранит и склон зелёный
стремит в безмолвную эгейскую пучину.
Для пилигримов-тихоходов наших средних лет
быть может, кратковременный приют
на той земле найдётся.
Но прежде мы должны найти другой паром.
Колышась, выплывает он, как будто по команде –
причаливает к берегу «Святой Пантелеймон»,
вздымая за собой огромный пенный шлейф. Ещё у нас есть время до посадки.
И вот бежим на палубу,
показываем документы, взбираемся по лестнице железной
и под железную скамью засовываем наши рюкзаки.
Коль эта кутерьма и откровенность разговоров
тебя от пламенной молитвы отвлекли,
скорей всего, в душе ты усомнился
в благоприличии подобных путешествий. Мужайся –
эти взлёты и паденья
не станут реже. В будущем придётся
тебе найти занятия, успех которых
от прихотей удачи менее зависим.
Slow Boat to Byzantium
Just west of heaven’s city, the aging,
and disheveled Axion Estin
lies anchored in a shallow cove and far
as I can tell will not be hauling us
to our famous Holy Mountain anytime soon.
Country for old men, the uncommonly
wise, or – you may note – the sorely wounded young,
Mount Athos reaches its green slope and dazzling
granite far into the calm Aegean’s blue.
Slow pilgrims of our middling generation
may also find brief and random refuge there
– so long as we find ourselves another boat.
As if on cue, the Saint Panteleimon
shudders into view and beats a hulking,
churning line to make the pier with time to spare.
And so, we scurry to the deck, submit
to have our papers checked, and climb the iron stairs
to stow our packs beneath the iron benches.
If any of this frank, confusing clatter
has distracted you from prayer, the odds are good
the whole endeavor is already somewhat
compromised. Take heart. These ups and downs will not
abate, so you will surely need to find in time
a practice less dependent on good fortune.
Отшельник
Катунакия, 2007
Приятной строгости исполнена
пещера. Из интерьера
нет ничего там, кроме каменной плиты, истрёпанного одеяла
и трёх иконок в углублении стены,
покрытых копотью и озаряемых лампадой.
Стоит при входе в тёмную пещеру
на огненных угольях котелок
весь в саже. Каждый день кипит в нём
густое варево из диких овощей.
Рядом с отшельником, простёртым ниц, –
творенья Сирина и Библия. Страницы
колышет легкокрылый ветер.
Всё остальное неподвижно и не привлекает взора,
за исключеньем струйки дыма от углей.
Лицо седого старика к земле прижато.
Он словно тянется вперёд. Струне подобно тело.
Похлёбка выкипела в котелке. Питается отшельник
незримой пищей, и, должно быть, сладок её вкус.
Eremite
Katounakia, 2007
The cave itself is pleasantly austere,
with little clutter—nothing save
a narrow slab, a threadbare woolen wrap,
and in the chipped out recess here
three sooty icons lit by oil lamp.
Just beyond the dim cave’s aperture,
a blackened kettle rests among the coals,
whereby, each afternoon, a grip
of wild greens is boiled to a tender mess.
The eremite lies prostrate near
two books—a gospel and the Syrian’s
collected prose—whose pages turn
assisted by a breeze. Besides the thread
of wood smoke rising from the coals,
no other motion takes the eye. The old
man’s face is pressed into the earth,
his body stretched as if to reach ahead.
The pot boils dry. He feeds on what
we do not see, and may be satisfied.
Дмитрий Геннадиевич Шаталов. Родился в Липецке, учился в Воронеже и Оксфорде. Стихотворения и поэтические переводы английских и американских поэтов вошли в альманахи «Связь времён» (Калифорния) и «Побережье» (Филадельфия). Переводы стихотворений А. С. Хомякова на английский. Интервью с британскими и американскими переводчиками выходят в журнале «Мосты» (Москва: Валент).