Поэма о прошлом, поэма о будущем.
К переводу на русский язык поэмы Ури Цви Гринберга.
«В Царстве Креста».
1923 год. Варшавский вокзал. Народ на перроне: вот-вот должен подойти поезд на Берлин. Среди ожидающих – рыжий молодой человек. Он нервно курит и старается быть незаметным. Ему нельзя выделяться, потому что он еврей и бежит из Польши. Еврей, которому грозит арест: польские власти объявили его пребывание в стране незаконным.
Что заставило Ури Цви Гринберга, молодого еврейского поэта, потомка знаменитых хасидских раввинов и праведников, спешно бежать из Варшавы с чужими документами в кармане? Далеко ещё до того дня, когда принадлежность к еврейству будет означать смертный приговор. Евреи живут в независимой Польше, и хотя традиционный польский антисемитизм никуда не делся, жить можно, и они живут.
Но рыжему Ури Цви, поэту, чей талант признан самим Бяликом, участнику литературной группы «Халястрэ» пишущему стихи на идиш и на иврите, не по себе. Возникающие в мозгу кошмары рисуют ему страшную участь, которая ожидает евреев. Он видит не просто гонения, он видит уничтожение. И он начинает публиковать, в журнале «Альбатрос», который сам издаёт, поэму «В Царстве Креста» – предсказание Холокоста. Замечательный образец экспрессионистской поэзии:
Дремучие чёрные чащи, равнины, равнины –
долины страданья и страха в глубинах Европы!
Здесь в дебрях лесных, в полумраке зверином,
в одеждах кровавых висят мертвецы на деревьях,
серебряный отблеск лежит на их лицах,
(и масляный свет льют на них золотистые луны)
Крик ужаса здесь –
голос камня, упавшего в воду,
молитва здесь –
слёзы, потоком текущие в бездну.
Я – птица, чей крик будит полночь слепую
в долинах страданья, где высятся башни с крестами!...
Я гибну от ужаса на перепутьях Европы:
я вижу подставивших шею, готовых к закланью…
Европа великая! Царство Креста!
В этом Царстве евреев ждёт смерть. Гринберг сразу указывает на проблему. Христианство подготовило почву: внушило массам своих последователей неистребимую ненависть к евреям. Фитиль готов – нужна только спичка:
Вы нам закрываете солнце, убить нас готовы,
ещё до того, как с ресниц наших сны упорхнут золотые,
ещё до того, как молитва заре растворится в пространстве.
И тысячи тысяч в лесной полумрак убегают,
туда, где во взгляде овечьем ноябрь отражается блеском
ножа для закланья.
И там, под деревьями страха, рождаются дети
с отравленной кровью: они увядают
быстрее, чем розы.
Для вас я не буду сажать плодоносные рощи!
Стоять оголёнными будут сады моей скорби
у ваших костёлов!
Звучат без конца колокольные звоны под вечер
со всех ваших башен.
С ума они сводят, они мою плоть разрывают,
как хищные пасти.
На сучьях в лесу я тела моих мёртвых повешу,
оставлю их гнить на глазах у созвездий,
беспечно сияющих в небе…
Я в тёмный колодец во сне опускаюсь,
я вижу распятых евреев, я вижу,
как, вытянув шеи, залитыми кровью глазами,
глядят они в окна…
Но яма, которую христианская Европа вырыла для евреев – это яма, куда рухнет весь континент:
Откуда же знать вам, что ужас у вас в изголовье,
что чёрным пророчеством он ваши сны отравляет?
Ведь сон забываете вы, потому что с рассветом
звонят колокольни.
Я чёрные дни вам пророчу
из наших низин, где мы Огненный Столп ожидаем,
из наших обугленных душ и мольбы о спасенье!
Тот ужас не сможете вы ощутить вашим сердцем.
Вы будете сплетни свои громоздить воспалёнными ртами,
ругаясь: «Евреи, евреи!»,
пока не окутает газ ядовитый церковные своды,
пока не застонут на идише ваши иконы!...
Нет, не случайно Ури Цви Гринберг – потомок раввинов и каббалистов. Пророчество дано ему, и его задача – донести до ушей соплеменников то, о чём большинство из них даже слышать не хочет. И не только простые еврейские обыватели: Хаим Нахман Бялик, национальный поэт, назвал его чёрные видения безумием. Через несколько лет они встретятся в Тель-Авиве, и на приветствие Бялика: «шалом, Ури Цви!» Гринберг ответит: «эйн шалом!» и гордо прошествует мимо. Он не умел прощать, не шёл на компромисс, хотя отношения с Бяликом сохранял до самой смерти классика новой поэзии на иврите.
Конечно, Бялик – великий поэт, и как, если не поэтическим языком, объяснить ему и таким, как он, что во взгляде обречённых «ноябрь отражается блеском ножа для закланья». Тот самый ноябрь 1918 года, когда он, Ури Цви, только что вернувшийся с фронта солдат Первой мировой, и вся его семья стояли у стены своего дома во Львове под дулами польских винтовок. Отбившие Львов у украинцев поляки отметили это дело, как и полагалось в таких торжественных случаях, еврейским погромом.
Поэт и его семья уцелели чудом. Но память о жутких минутах между жизнью и смертью навсегда осталась у Гринберга. Возможно, именно в те минуты он понял: евреи всегда у стенки и всегда под дулом. Вот почему поэма «В Царстве Креста» существует сразу в трёх измерениях: в прошлом, в настоящем и в будущем. Границы размыты, разницы между эпохами нет. В прошлом – погромы, в настоящем – короткий перерыв и подготовка, а в будущем – нечто настолько страшное, что не имеет названия.
Ночами вселяется ужас в дома наши: чёрная птица.
Что можем мы сделать – напуганных горстка евреев,
когда возвышаются римские башни над нами,
и звон колокольный должны каждый вечер мы слушать,
и в чёрные наши субботы, и в чёрные праздники наши.
Проклятие жить так, когда ежечасно
огонь может вспыхнуть повсюду: костры под ногами,
костры под домами.
Что можем мы сделать – напуганных горстка евреев,
когда наши жёны и дети кричат нам: «Спасите!»,
и крыши пылают, и пламя горит в наших окнах?
Проклятье быть телом, которое топчут,
как уличный серый булыжник, – но тело не камень!
Из мяса оно и костей – и почувствовать может,
как лезвие режет!...
Картины, которые рисует Гринберг, ужасны. А действительность? Ведь Европа – вулкан. Почему же дорогие евреи не понимают, что сидят на вулкане? И Ури Цви Гринберг, как великие еврейские пророки древности, кричит всей кровью своей души, даже если его не хотят слушать. Ибо такова участь пророка: быть непонятым и неуслышанным:
Хлева догорают. Испуганно мечется стадо.
А люди поленья подносят, костру не давая угаснуть:
ведь алчет немедленной жертвы серебряный крест!
И падают замертво овцы, в дыму задыхаясь.
Белы их глаза и огромны – огромны, как луны…
Так яд поедает траву, так свершает закланье чума!
Вновь день после ночи пожаров, и ночь – ночь молчанья:
наполнены страхом домов опустелых глазницы,
и запах гноящихся ран над крестами восходит…
Овца, у кого ты просить милосердия станешь,
когда твой соломенный хлев стоит во владеньях Пилата,
а луг, на котором пасёшься, – на огненной Этне?!
Еврейская пассивность, еврейская, сложившаяся за двадцать веков угнетения, покорность судьбе возмущают поэта. C горечью он пишет о том, что еврейские хроники – только список страданий и жертв. В них нет ничего об отпорегонителям:
Две тысячи лет полыхает молчание в бездне:
отрава, которая ест и побеги, и корни.
Две тысячи лет кровь из вен вытекает,
и нет никого, кто б ответил слюной ядовитой.
Записаны в книгах деянья сынов Амалека,
и только ответ наш на кровь в эти книги не вписан…
Но Гринберг не был бы самим собой, если бы в своём воображении не видел еврейское сопротивление, не описывал его так, как до него ещё никто не писал. Это новая поэзия, новый путь. После столетий непротивления еврейский поэтический авангард зовёт к борьбе:
Разорванный талес на раненом теле.
Хорош этот талес еврейский – в нём телу удобно:
ещё не зажившие раны ветра не засыплют песком.
Слышны колокольные звоны, евреи трясутся.
Не надо трястись так, евреи!
На кладбище я стерегу могил свежевырытых ряд.
Клеймо ваших ран на челе моём рдеет.
Я царь в этом талесе – в мантии красной и рваной!
Я каждой руке отомщу за пролитую кровь
в болотах,
в сараях,
на улицах
и у порога костёлов.
Иначе зачем им носы и зелёных два глаза?
Иначе зачем нам два ряда зубов и костлявые два кулака?...
Отец! Покраснела стена в этом городе, видишь?
Приблизился вечер, и скоро засветятся звёзды.
Чего ты добьёшься молчаньем и кротостью вечной?
Не помнишь ты разве, что страж наш – Господь,
что дрожать ты не должен?!
Горят Небеса… О милости будем молиться!
Ведь милость нужна Небесам… Небеса потемнели!
Подумай, они ведь не чувствуют боль, не страдают,
как плоть человечья!...
Ты умер? Я Имя тогда назову, и осядут
высокие башни костёлов, откуда несётся
сводящий с ума перезвон. Как дрожал ты!
А ныне останутся только (для памяти и для рассказов)
на кровлях железных кресты, как кресты на надгробьях.
Из кладбищ, из тысяч и тысяч могил
еврейское воинство встанет и выйдет с оружьем,
и будет в шофары трубить на все стороны света!…
Счастливым человеком был Ури Цви Гринберг. Ему довелось увидеть свободных евреев, сражающихся за свою страну, еврейское воинство, освободившее главную национальную святыню – Стену Плача. Он дожил до этого дня, но миллионы евреев в Европе, евреи Польши, к которым он обращался на их родном языке, на идиш, не увидели этой победы, не узнали о ней. После войны поэт посвятил им стихи, воздвиг литературный памятник, а началось всё с поэмы « В Царстве Креста». Если бы только они услышали, если бы поняли, о чём он говорил:
Может, самое чёрное вижу я здесь из пророчеств,
каждым нервом своим ощущаю я ужас,
оттого что сбываются эти виденья
здесь, в долинах страданья, на земле христианства.
Мы сошли со ступеней крутых, на которых стояли,
покачнул наши лестницы ветер Европы:
всем любовь – даже тем, кто готовы нас резать,
даже душам злодеев – Небесное Царство.
Пламя в наших глазах, опалённое небо,
и пылают костры, и снуют между ними евреи,
и ни слова не могут сказать, и не знают, где выход,
и не видят, что небо в огне и что бездна под ними.
Только мельницу видят они, чьи вращаются крылья
в ядовитом пространстве и мелют, и мелют
воздух кладбищ осенних, старых кладбищ Хешвана.
Как могу я, идущий от страданья к страданью,
одинокий еврей, в чьей крови страх еврейский и ужас,
ужас ночи насилья слепой и закланья овец – как могу я
пробудить это павшее воинство: тысячи тысяч
на полях Украины, на польских дорогах!
Чтобы встали они и себя, своё множество сами
увидали: червями обглоданных мёртвых евреев
в снежном Царстве славянском,
в стране колокольного звона.
Только ночью встаёт это воинство мёртвых,
и когда я иду к своей белой постели,
к моей белой постели их тени подходят,
говоря: «Посмотрите на нас, посмотрите!
Вот таким ваш конец – всех и каждого – будет!».
Если бы не дата создания поэмы – 1923 год – можно было бы подумать, что Гринберг пишет поэму о событиях, которые происходят у него на глазах, о событиях, свидетелем и участником которых он является, настолько всё реально в его поэзии, настолько похоже на то, что спустя полтора десятилетия будет происходить на самом деле:
Если б мог удержать я пылающий Марс на орбите,
чтобы он осветил, сквозь затмение солнца, дороги,
где сидят наши матери возле обочин
и баюкают там своих мёртвых детей на коленях,
своих мёртвых ягнят и птенцов на распутьях Европы.
На востоке, на западе – всюду кошмар под крестами!
Что я сделать могу, собирая в кулак наши слёзы?
У обочин сидеть, молча плакать в тени колоколен
и баюкать ягнят и убитых птенцов на коленях?
Или кладбище выкопать в сердце Европы
для погибших ягнят,
для птенцов моих мёртвых?
В католической стране, пропитанной христианским антисемитизмом, еврейский поэт обвиняет церковь в том, что она преследует отдельно взятое национальное меньшинство, и, в свою очередь, делает такие выпады против традиционного польского общества и религии, которые не могут оставить равнодушными бдительных польских цензоров. Поэту грозит судебное преследование. Особенно возмутило поляков то, что Гринберг напоминает, к какому народу принадлежат Иисус и Мария, и называет их еврейскими именами – Йешуа и Мирьям:
Я вас ненавижу до кончиков пальцев, скрывая
в горящей от яда груди нашу чёрную правду:
Быть двадцать веков Агасфером и не поклоняться Кресту.
Мой ужас за мной заостренною движется тенью,
как будто наточенный меч, занесённый над нами.
Я – в сердце Европы. Я думаю: как же случилось,
что те, кто Бейт-Лехему молятся здесь на коленях
и Библию чтут – это те, кто мечтает
библейский народ истребить, без остатка его уничтожить?
Об этом сказали давно мудрецы, только мы позабыли
(но звёзды горят, даже если глаза их не видят):
«Лишь чудо спасает нас тут, в этом логове львином».
О, правду, великую правду мои мудрецы говорили:
Что мёртвый в костёлах – не брат наш Йешуа, а Езус,
что он в Вифлееме рождён,
не в селенье еврейском Бейт Лехем,
и что Магдалина не Мирьям, еврейская дочь из Мигдала,
с кувшином прозрачного масла, в одеждах льняных, а Мария.
А что же тогда миллионы кричат: «Аллилуя!»,
когда проплывает над ними в процессии сын Галилеи?
Об этом скажу я, еврей, обескровленный так же,
как множество множеств других,
в рваных талесах и с ремешками –
в стихах изливающий тысячи лет нашей скорби:
Эй, мир, посмотри: верят в ложь миллионы!
Бейт-Лехем – селенье евреев!
И мёртвый еврей Йешуа
на стенах костёлов развешан!...
Когда Гринбергу стало опасно оставаться в Польше, он перебрался в либеральный Берлин. Там он выпустил последний номер «Альбатроса», в котором и опубликовал полностью поэму «В Царстве Креста». Он ещё в поисках пути, он ещё рассуждает о судьбе своего народа, но вскоре логика событий приводит его к решению покинуть Европу:
О царство страданья, лесное славянское царство!
Наш след на земле твоей – кладбища наши.
Гниют там евреи, лежат поколенья в могилах,
и пищею служат червям, и питают древесные корни.
Куда же идти, где искать себе новое место,
чтоб звон колокольный ваш больше не слышать,
не видеть кресты золотые и шествия ваши.
Одно только место такое: глубинные воды,
куда не доходит гул вашего Царства.
Но я не хочу опускаться в морскую пучину,
пока ещё суша цветёт и сияют ночные созвездья.
Я просто беду ощущаю, которая ждёт нас
под сенью Креста…
Берлин оказался кратковременной остановкой. Уже в конце 1923 года Ури Цви Гринберг сошёл с корабля в Яффо. Разошлись его пути с друзьями – поэтами идиш, он окончательно выбрал другую дорогу. Начался новый этап его жизни, а черту под старым он подвёл в поэме «В Царстве Креста»:
Оберните бурнусом меня и набросьте на плечи мне талес,
ибо вспыхнул угасший Восток и горит в моих венах.
Заберите обратно мой фрак и ботинки из лаковой кожи –
всё, что здесь я купил, чтобы стать европейцем.
Посадите меня на коня и отправьте в пустыню,
Возвратите в пески вместо роскоши ваших бульваров…
Но по поводу судьбы евреев, если они останутся в Европе, у поэта нет иллюзий, потому что те, к кому он обращается, не понимают ужас своего положения, не понимают, что обречены. И Царство Давида им тоже не нужно:
Красен хлеб наш субботний. А красные яблоки наши,
как кровавые луны, лежащие в чёрных озёрах,
как кровавые луны, созревшие в ночь полнолунья
в вашем Царстве Креста…
Для того колокольня, чтобы слушать нам звон похоронный,
слушать колокол скорби.
А ещё есть в костёле орган, что поёт «аллилуйя»
в чёрный вечер субботний – словно кровью он мажет
двери наших домов: знаки Каина ставит…
Как случилось, что вместо Давидова Царства
есть у нас обветшавшее царство литовских местечек,
где мы сумрачный сон иудейский наш видим
о берёзах, корнями вцепившихся в землю,
и о лунах, мерцающих над изголовьем…
Есть у нас царство польских тоскливых предместий
(где порой наши сны прерываются воплем),
Есть край скорби и ужаса на Украине –
тот простор, где закланье овец происходит…
И ещё есть на суше, от моря до моря,
много мест, где раскрытые ждут нас могилы.
Есть и мельница – чёрными машет крылами
и касается туч: милосердия просит.
И шатры есть цыганские – ставят евреи
их, кружа по земле, будто солнце по небу…
А Европе, веками издевавшейся над евреями, Европе через неполных двадцать лет после появления поэмы «В Царстве Креста» ставшей еврейским кладбищем, он бросает на прощание полные сарказма и ненависти слова:
Затмение солнца у вас, в полутёмной Европе,
и рад я тому, что затмение солнца настало.
Так радостно кровь молодая по жилам струится,
и реет над тканью одежд аромат предвечерья.
Багровою ночь будет в Царстве Креста!
Я свод ненавижу небесный, лежащий на шпилях.
Для нас это медь – она давит на головы наши.
Для нас это небо, откуда дождю не пролиться.
Проклятье лежит на полях, и они не дадут урожая,
но то, что нам здесь уготовано –
с вами случится!...
Когда горело Варшавское гетто, немногие варшавяне сочувствовали евреям, зато многие радовались. А через год с небольшим, в результате неудачного восстания поляков, горела вся польская столица. «Но то, что нам здесь уготовано – с вами случится». Хотелось бы напомнить эти слова сегодняшним европейским деятелям, которые стремятся заменить Израиль «Палестиной». Европа перестаёт быть «царством креста» и уверенно становится «царством полумесяца».
Вот почему экспрессионистская мистическая поэма Гринберга не теряет своего значения. За либеральным фасадом объединённой Европы прячется то же самое царство ненависти, о котором великий еврейский поэт, чьё 120-летие отмечается в этом году, писал почти сто лет тому назад.
Ханох Дашевский
Ури Цви Гринберг (1896-1981)
В Царстве Креста
перевод с идиш Ханоха Дашевского
* * *
Дремучие чёрные чащи, равнины, равнины –
долины страданья и страха в глубинах Европы!
Здесь в дебрях лесных, в полумраке зверином,
в одеждах кровавых висят мертвецы на деревьях.
(Серебряный отблеск лежит на их лицах,
и масляный свет льют на них золотистые луны.)
Крик ужаса здесь –
голос камня, упавшего в воду,
молитва здесь –
слёзы, потоком текущие в бездну.
Я – птица, чей крик будит полночь слепую
в долинах страданья, где царствуют башни с крестами.
О, если б нашёл я приют на Востоке,
среди аравийских песков, в бедуинских кочевьях!
Но болен я страхом овцы: полумесяц приставил
свой серп к моему обнажённому горлу…
Я гибну от ужаса на перепутьях Европы,
я вижу подставивших шею, готовых к закланью.
Кровавым плевком я окрашу крестов позолоту.
Евреи! Разбухнув, качаются головы ваши.
Две тысячи лет полыхает молчание в бездне:
отрава, которая ест и побеги, и корни.
Две тысячи лет кровь из вен вытекает,
и нет никого, кто б ответил слюной ядовитой.
Записаны в книгах деяния рук Амалека,
и только ответ наш на кровь в эти книги не вписан.
Дремучие чащи, бескрайние чёрные дебри
страшны ещё больше, когда их луна озаряет!
Крик ужаса здесь – голос камня, упавшего в воду,
а кровь из раздувшихся вен – как роса в океане.
Европа великая! Царство Креста!
Когда воскресенье наступит, я праздновать буду:
я лес тебе страшный открою, тебе покажу я, Европа,
гниющие трупы моих мертвецов на деревьях.
Порадуйся, Царство Креста!
Смотри – и увидишь в долинах:
колодцы пусты, и убиты вокруг пастухи,
и головы мёртвых ягнят белеют у них на коленях.
Давно нет воды в тех колодцах – одно лишь проклятье.
* * *
Вы нам закрываете солнце, убить нас готовы
ещё до того, как с ресниц наших сны упорхнут золотые,
ещё до того, как молитва заре растворится в пространстве.
И тысячи тысяч в лесной полумрак убегают,
туда, где во взгляде овечьем ноябрь отражается блеском
ножа для закланья.
И там, под деревьями страха, рождаются дети
с отравленной кровью: они увядают
быстрее, чем розы.
Для вас я не буду сажать плодоносные рощи.
Стоять оголёнными будут сады моей скорби
у ваших костёлов.
Звучат без конца колокольные звоны под вечер
со всех ваших башен.
С ума они сводят, они мою плоть разрывают,
как хищные пасти.
На сучьях в лесу я тела моих мёртвых повешу,
оставлю их гнить на глазах у созвездий, беспечно
сияющих в небе.
Я в тёмный колодец во сне опускаюсь.
Я вижу распятых евреев, я вижу,
как, вытянув шеи, залитыми кровью глазами
глядят они в окна,
шепча на иврите: «А где же Пилатус*? А где же Пилатус?»
Откуда же знать вам, что ужас у вас в изголовье,
что чёрным пророчеством он ваши сны отравляет?
Ведь сон забываете вы, потому что с рассветом
звонят колокольни.
Я чёрные дни вам пророчу
из наших низин, где спасение мы ожидаем,
из наших обугленных душ и мольбы ежечасной!
Тот ужас не сможете вы ощутить вашим сердцем.
Вы будете сплетни свои громоздить воспалёнными ртами,
ругаясь: «Евреи, евреи!»,
пока не окутает газ ядовитый церковные своды,
пока не застонут на идише ваши иконы.
*Понтий Пилат
* * *
Лежат меж деревьев тела пастухов неподвижно,
и радуги отблеск мерцает у них на ресницах…
Хлева догорают. Испуганно мечется стадо.
А люди поленья подносят, костру не давая угаснуть:
ведь алчет немедленной жертвы серебряный крест!
И падают замертво овцы, в дыму задыхаясь.
Белы их глаза и огромны – огромны, как луны…
Так яд поедает траву, так свершает закланье чума!
Вновь день после ночи пожаров, и ночь – ночь молчанья:
наполнены страхом домов опустелых глазницы,
и запах гноящихся ран над крестами восходит.
(Один уцелевший здесь – я
с мефистофельской злою усмешкой)
Овца, у кого ты просить милосердия станешь,
когда твой соломенный хлев стоит во владеньях Пилата,
а луг, на котором пасёшься – на огненной Этне!
* * *
Разорванный талес на раненом теле.
Хорош этот талес еврейский – в нём телу удобно:
ещё не зажившие раны ветра не засыплют песком.
Слышны колокольные звоны, евреи трясутся.
Не надо трястись так, евреи!
На кладбище я стерегу могил свежевырытых ряд.
Клеймо ваших ран на челе моём рдеет.
Я царь в этом талесе – в мантии красной и рваной!
Я каждой руке отомщу за пролитую кровь
в болотах,
в сараях,
на улицах
и у порога костёлов.
Иначе зачем им носы и зелёных два глаза?
Иначе зачем нам два ряда зубов и костлявые два кулака?
Отец! Покраснела стена в этом городе, видишь?
Приблизился вечер, и скоро засветятся звёзды.
Чего ты добьёшься молчаньем и кротостью вечной?
Не помнишь ты разве, что страж наш – Господь,
что дрожать ты не должен?!
Горят Небеса… О милости будем молиться!
Ведь милость нужна Небесам… Небеса потемнели!
Подумай, они ведь не чувствуют боль, не страдают,
как плоть человечья?
Ты умер? Я Имя тогда назову, и осядут
высокие башни костёлов, откуда несётся
сводящий с ума перезвон. Как дрожал ты!
А ныне останутся только (для памяти и для рассказов)
на кровлях железных кресты, как кресты на надгробьях.
Из кладбищ, из тысяч и тысяч могил
еврейское воинство встанет и выйдет с оружьем,
и будет в шофары трубить на все стороны света.
Иначе зачем алый шар поднимается в небе?
Иначе зачем в этом городе красные стены?
* * *
Багровое солнце. Еврей на закате Европы.
Дом в городе страха. Обилье крестов в поднебесье
и звон колоколен.
Завеса истлела. Дверь шкафа со свитками Торы
висит на петле, как подстреленной птицы крыло.
В крови голова этой птицы, посыпана пеплом.
Грошовая свечка в гробу полутёмном мерцает
и светит внутри, будто в сумрачном зеве.
Отец мой сидит неподвижно и смотрит на запад:
всё ждёт, что услышит оттуда он звуки шофара
и весть, что пришёл сын Давида и улицы Рима в огне.
(Наверно, поэтому окна пылают и острые шпили.)
Тебе хорошо здесь, отец, ты сидишь неподвижно,
лицо пламенеет в лучах уходящего солнца,
похож ты на солнце.
Но там, во дворах Амалека – там мама моя над колодцем
стоит и кричит в яму с чёрной водою:
«Верните мне голову – здесь голова моя тонет!
Зачем она вам, что её отсекли вы от тела, злодеи?!»
А птицы поют, как назло. И над чёрным колодцем
кровавые яблоки зреют, когда наступает
рассвет после ночи.
Кто знает, откуда являлись наездники эти,
которые наших сестёр в логовища тащили?
А после – стенания рек о деяньях сынов Амалека:
ведь женщин тела обнажённых теченье выносит на берег.
* * *
Не только над чёрным колодцем – повсюду
на яблонях зреют плоды, но не мы их срываем,
ведь красные яблоки эти созрели на нашей крови.
Проникла осенняя сырость в тела иудеев:
нет сил у нас больше взывать, небеса сотрясая –
в костях дотлевает бессильный обугленный крик.
Сквозь глубь синевы не доходят стенанья до Бога.
Но чует земля, что беда идёт следом за нами.
Земля к нам добра, нам любовно она предлагает:
прильните ко мне, укрываясь моим одеялом,
не ждите заката.
А ночью над нами поющие звёзды восходят.
И бархатно небо. И есть ещё милость в страданье.
Но страшен, как Марс, окровавленный облик луны.
Так падает Каин на землю, с Эдемом прощаясь.
Дурман опьяняющий, запахи крови и вербы.
И мечется Бог – ему тесно в чертогах.
Рычит он, как раненый лев, и срывается с Трона,
и мчится в небесных снегах – так ему одиноко.
* * *
Отец! Что, евреи бездомные, сделать мы можем?
Оставил Господь сыновей, оставил пастух своё стадо.
Спустилась в сады наши осень, в крови нашей серый туман.
Пустынный наш край на востоке – приют для шакалов,
а здесь нам цыганский шатёр служит кровом неверным:
любой поджигает его, как солому, и топчет.
Все дни наши здесь, чтобы каялись мы: «Преступали!
И взор отводили тоскливый, встречая друг друга.
Ночами вселяется ужас в дома наши: чёрная птица.
Что можем мы сделать – напуганных горстка евреев,
когда возвышаются римские башни над нами,
и звон колокольный должны каждый вечер мы слушать,
и в чёрные наши субботы, и в чёрные праздники наши.
Проклятие жить так, когда ежечасно
огонь может вспыхнуть повсюду: костры под ногами,
костры под домами.
Что можем мы сделать – напуганных горстка евреев,
когда наши жёны и дети кричат нам: «Спасите!»,
и крыши пылают, и пламя горит в наших окнах.
Проклятье быть телом, которое топчут,
как уличный серый булыжник – но тело не камень.
Из мяса оно и костей и почувствовать может,
как лезвие режет.
Где мужество взять нам, отец, чтоб на башню подняться,
и колокол сбросить, ввергающий разум в безумье?
Сорвать этот крест золотой, достигающий неба,
горящего медным закатом?
Смиримся, сойдём же в долины страданья,
где зреют плоды наших слёз под деревьями страха.
Сорвём те плоды и вонзим их шипы ядовитые в глобус!
* * *
Я вас ненавижу до кончиков пальцев, скрывая
в горящей от яда груди нашу чёрную правду:
Быть двадцать веков Агасфером и не поклоняться Кресту.
Мой ужас за мной заостренною движется тенью,
как будто наточенный меч, занесённый над нами.
Я – в сердце Европы. Я думаю: как же случилось,
что те, кто Бейт-Лехему молятся здесь на коленях
и Библию чтут – это те, кто мечтает
библейский народ истребить, без остатка его уничтожить?
Об этом сказали давно мудрецы, только мы позабыли
(но звёзды горят, даже если глаза их не видят):
«Лишь чудо спасает нас тут, в этом логове львином».
О, правду, великую правду мои мудрецы говорили:
Что мёртвый в костёлах – не брат наш Йешуа, а Езус,
что он в Вифлееме рождён,
не в селенье еврейском Бейт Лехем,
и что Магдалина не Мирьям, еврейская дочь из Мигдала,
с кувшином прозрачного масла, в одеждах льняных, а Мария.
А что же тогда миллионы кричат: «Аллилуя!»,
когда проплывает над ними в процессии сын Галилеи?
Об этом скажу я, еврей, обескровленный так же,
как множество множеств других,
в рваных талесах и с ремешками –
в стихах изливающий тысячи лет нашей скорби:
Эй, мир, посмотри: верят в ложь миллионы!
Бейт-Лехем – селенье евреев!
И мёртвый еврей Йешуа
на стенах костёлов развешан!
* * *
Казните их всех: тех, что ходят по улицам вашим,
объятых тоскою, с глазами, глядящими в землю.
В крови их отрава – там кладбище слов ядовитых,
которых они никогда вам не скажут.
Но я их скажу,
еврейский поэт в этом Царстве Креста.
И множество тех, что в крови своей носят отраву
безмолвных проклятий – те солнца не видят,
а видят лишь луны, лишь луны в опаловых водах.
И множество это всё движется дальше и дальше
по морю, по суше – и столб идёт следом за ними:
привязан к нему иудей: «Боже, Боже!»
кричит он сухими губами в пустое пространство.
Казните их всех, молчаливых: они вам не скажут
тех слов ядовитых, которые я говорю вам!
* * *
Я здесь, в вашем Царстве родился, в глубинах Европы,
под сенью Креста, где тоскует печальная ива
над омутом тёмным.
И только в тумане рассказов я видел Бейт-Лехем,
далёкий
и синий.
Я знаю: здесь каждого страх поражает.
Боятся они, что бандиты к ним вломятся в полночь
с ножом, топором
и убьют их в постели.
А может, я сплю, и всё это мерещится мне?
Во сне ли услышу
иль в час пробужденья
те крики, что рушат небес безмятежность?!
Отправьте меня за пределы полей ваших, к морю.
Оттуда – в края, где блестит золотой полумесяц.
Он острый, как серп, и приставлен сынами пустыни
к овечьему горлу.
Отправьте меня на Гудзон – там живут мои братья
и доллары копят – «жидовскую копят монету,
чтоб с нею в Европу приехав, скупить все алмазы
славянской короны»…
Отправьте к соседям, в Совдепию, к брату:
Он там комиссаром – ни слова по-польски не зная,
на идише пишет декреты свои для поляков.*
О царство страданья, лесное славянское царство!
Наш след на земле твоей – кладбища наши.
Гниют там евреи, лежат поколенья в могилах,
и пищею служат червям, и питают древесные корни.
Куда же идти, где искать себе новое место,
чтоб звон колокольный ваш больше не слышать,
не видеть кресты золотые и шествия ваши.
Одно только место такое: глубинные воды,
куда не доходит гул вашего Царства.
Но я не хочу опускаться в морскую пучину,
пока ещё суша цветёт и сияют ночные созвездья.
Я просто беду ощущаю, которая ждёт нас
под сенью Креста.
*во время советско-польской войны 1920г. политотдел Красной армии выпускал пропагандистские листовки на идиш
* * *
Затмение солнца у вас, в полутёмной Европе,
и рад я тому, что затмение солнца настало.
Так радостно кровь молодая по жилам струится,
и реет над тканью одежд аромат предвечерья.
Багровою ночь будет в Царстве Креста!
Я свод ненавижу небесный, лежащий на шпилях.
Для нас это медь – она давит на головы наши.
Для нас это небо, откуда дождю не пролиться.
Проклятье лежит на полях, и они не дадут урожая –
но то, что нам здесь уготовано –
с вами случится!
* * *
Проклятье приходит к нам с ломтем осеннего хлеба.
Отчаянье пьём мы с водою из чёрных колодцев.
А ночью является страх, перед тем как постели коснёмся.
Так дни здесь проходят – и стелятся запахи ивы
над реками мрака, где тлеет ноябрьский ужас.
А ночью слетаются совы оплакивать лето.
Сидят пастухи наши мёртвые на побережье,
а овцы испуганно мечутся ночью пустынной
и влаги для ртов опалённых своих не находят.
Но утром и вечером в мире царит вожделенье.
Есть чудо рассветного неба, есть чудо заката.
И в полночь с землёй в наслажденье сливается тело.
И лишь старики у нас рано встают, до восхода.
В сердцах у них сумрак: полны их сердца, словно ивы,
осенним кошмаром.
Предчувствием смерти.
* * *
Мирьям, Мирьям, мне больно,
что в затмении тащат твои образа по Европе,
и бормочут с амвонов, тебя называя Марией...
Если б мог я к тебе подойти, в час когда ты плывёшь над толпою,
чтобы губы твои целовать, словно розы Шарона,
и тебе рассказать, что живут здесь евреи,
евреи простые
и что есть у них жёны и дети
в этом городе, городе страха –
раскололся бы тотчас мой череп и вытек
белый мозг мой на камень,
а толпа продолжала бы путь как ни в чём не бывало.
Кровь течёт, я иду, но ты, Мирьям, об этом не знаешь,
и звучит твоё имя: Мария. Звучит на латыни.
* * *
Улетают в скитание птицы – прекрасны их птичьи скитанья.
Сердце мира открыто для них, озарённое светом:
вольной стаей взлетают они, устремляясь в просторы, –
- и с ними
поднимается солнечный круг, и бежит он с востока на запад.
А усталым ногам говорят вавилонские реки
(сквозь туман, полный слёз, застилающий звёздное небо):
«К нам, бездомные, к нам возвращайтесь из края страданий.
Вы устали в пути, а дороги уходят всё дальше.
Велика перед вами земля – так войдите же в реку,
и она унесёт вас в глубокое счастье покоя,
в океан беспредельный»
Мой суровый отец, моя мама – само благочестье!
Не прислушаться ль нам? Уже вечер. В тумане,
полном слёз, не войти ли в поток, что уносит
в океан беспредельный?...
Или мы не хотим изумляться цветению лилий,
видеть ясный закат, любоваться походкой красавиц?
Но отрада для всех – океан беспредельный…
Не прислушаться ль нам,
ведь туман полон слёз в этот вечер?
* * *
Красен хлеб наш субботний. А красные яблоки наши –
как кровавые луны, лежащие в чёрных озёрах,
как кровавые луны, созревшие в ночь полнолунья
в вашем Царстве Креста.
Велико это царство: моря занимает и сушу.
И кого здесь волнуют вавилонские реки,
чьи потоки оставили нам непросохшие слёзы
бесконечного плача?
И кого здесь волнует, что хоронят упавшее в воду
чьё-то тело, а рядом стоят лики смерти живые –
люди в чёрных одеждах: они окружают
череп женский пробитый, наполненный грязью и тиной.
Для того колокольня, чтобы слушать нам звон похоронный,
слушать колокол скорби.
А ещё есть в костёле орган, что поёт «аллилуйя»
в чёрный вечер субботний – словно кровью он мажет
двери наших домов: знаки Каина ставит.
* * *
Может, самое чёрное вижу я здесь из пророчеств,
каждым нервом своим ощущаю я ужас,
оттого что сбываются эти виденья
здесь, в долинах страданья, на земле христианства.
Мы сошли со ступеней крутых, на которых стояли,
покачнул наши лестницы ветер Европы:
всем любовь – даже тем, кто готовы нас резать,
даже душам злодеев – Небесное Царство.
Пламя в наших глазах, опалённое небо:
и пылают костры, и снуют между ними евреи,
и ни слова не могут сказать, и не знают, где выход,
и не видят, что небо в огне и что бездна под ними.
Только мельницу видят они, чьи вращаются крылья
в ядовитом пространстве, и мелют, и мелют
воздух кладбищ осенних, старых кладбищ Хешвана.
Как могу я, идущий от страданья к страданью,
одинокий еврей, в чьей крови страх еврейский и ужас,
ужас ночи насилья слепой и закланья овец – как могу я
пробудить это павшее воинство: тысячи тысяч
на полях Украины, на польских дорогах!
Чтобы встали они и себя, своё множество сами
увидали: червями обглоданных мёртвых евреев
в снежном Царстве славянском,
в стране колокольного звона.
Только ночью встаёт это воинство мёртвых,
и когда я иду к своей белой постели,
к моей белой постели их тени подходят,
говоря: «Посмотрите на нас, посмотрите!
Вот таким ваш конец – всех и каждого – будет!».
* * *
Только десять евреев останутся после закланья,
чтобы видели все: был народ здесь, в краю колоколен.
Но в крови своих ран не придут они к римским воротам.
Как случилось, что вместо Давидова Царства
есть у нас обветшавшее царство литовских местечек,
где мы сумрачный сон иудейский наш видим
о берёзах, корнями вцепившихся в землю,
и о лунах, мерцающих над изголовьем…
Есть у нас царство польских тоскливых предместий
(где порой наши сны прерываются воплем),
Есть край скорби и ужаса на Украине –
тот простор, где закланье овец происходит…
И ещё есть на суше, от моря до моря,
много мест, где раскрытые ждут нас могилы.
Есть и мельница – чёрными машет крылами
и касается туч: милосердия просит.
И шатры есть цыганские – ставят евреи
их, кружа по земле, будто солнце по небу.
Только десять останутся, с горлом овечьим, слепые,
но останутся вечно. Детей породят они в страхе,
с тонкой шеей, с глазами, как птицы в тумане,
с кровью сморщенных роз – а ночами трубить будет некто,
звёздный свод сотрясая.
* * *
Если б мог удержать я пылающий Марс на орбите,
чтобы он осветил, сквозь затмение солнца, дороги,
где сидят наши матери возле обочин
и баюкают там своих мёртвых детей на коленях,
своих мёртвых ягнят и птенцов на распутьях Европы.
На востоке, на западе – всюду кошмар под крестами!
Что я сделать могу, собирая в кулак наши слёзы?
У обочин сидеть, молча плакать в тени колоколен
и баюкать ягнят и убитых птенцов на коленях?
Или кладбище выкопать в сердце Европы
для погибших ягнят,
для птенцов моих мёртвых?
* * *
В облаках кто-то водит смычком окровавленной скрипки.
Час молитвы пришёл! Встаньте в угол, молитесь,
мои мать и отец, за меня на закате!
Потому что ваш сын, хоть на нём христианское платье,
он еврей всё равно, он скиталец, бродяга,
на висках его – пейсы;
Если их не увидит никто, это значит – мой профиль
не заметен в тумане.
А ещё здесь, в тумане, звучит мандолина,
но тоска от неё в этот час предвечерний.
Потому что еврей в элегантном костюме
под крестами здесь бродит – один в этом Царстве
на исходе субботнего дня, когда звёзды восходят.
Изумрудно-пьянящая ночь, запах мяты и яблок,
голубой аромат, полнолунье
над лицом материнским, над лесом страданий,
над телами моих мертвецов на деревьях…
В кафедральном соборе висит обнажённый Йешуа,
и блестят серебром неподвижные старые лампы.
* * *
Оберните бурнусом меня и набросьте на плечи мне талес,
ибо вспыхнул угасший Восток и горит в моих венах.
Заберите обратно мой фрак и ботинки из лаковой кожи –
всё, что здесь я купил, чтобы стать европейцем.
Посадите меня на коня и отправьте в пустыню,
Возвратите в пески вместо роскоши ваших бульваров.
Есть в пустыне народ с обожжённою бронзовой кожей.
(Колоколен там нет и крестов, лишь созвездья сияют.)
И когда воззовёт кто-то бронзовый голосом зычным
и воскликнет: «Любовь!» – и взойдут полуночные звёзды –
отзовётся вода голубая, разлившись у края пустыни,
отзовётся любовью.
Варшава-Берлин 1922-1923
Напечатано: в журнале "Заметки по еврейской истории" № 2-3(190) феврафль-март 2016
Адрес оригинальной публикации: http://www.berkovich-zametki.com/2016/Zametki/Nomer2_3/Dashevsky1.php