Атаулла Изятуллович Кармеев, или просто Атаулла, как привычно обращаются к нему коллеги по профессиональному писательскому цеху, дал своей новой поэтической книге высекающее искры название – «Кремень». Между прочим, это емкое, жесткое слово не только как нельзя лучше передает особенности кармеевской строки, ее материала, ее стилистической сцепки, но и полностью соответствует образу поэта в повседневной жизни. Кто здоровался с Атауллой за руку и кто слышал, как он читает свои стихи вслух, сразу поймет, о чем речь.
Помню, как на какой-то литературной встрече Кармеев читал стихотворение «Гром», и все словно бы попали в эпицентр веселой летней грозы, раскатистой, гулкой:
Необузданный и дикий,
в тучах молнией скользя,
мечет огненные лики,
задремавший мир разя.
Он подсыпать любит града
и ввязаться в ближний бой.
Что орудий канонада
пред громовою пальбой!
Он срывает с ходу крыши
и покровы со всего,
без него пусть будет тише,
лучше ль будет без него?
Дело было в мае, и в эту секунду за окнами прогремел раскат грома. А Атаулла вдохновенно продолжал:
Но представлю: пыльный кустик
сохнет, в землю уходя…
Пусть же гром в лицо запустит
горстью чистого дождя!
Пусть заставит сжаться плечи…
И, промокший на лугу,
я кричу:
– Жилось бы легче!
Да без грома не могу!
Поэт, хочу заметить, нисколько не лукавит. Громко говорить, думать и чувствовать без оглядки – для него дело привычное. Он максималист в жизни и в слове. И не удивительно, что его лирический герой привык «Не сдаваться, веруя святыне – // правде жизни, отвергая ложь…»
Предваряя стихотворную подборку Кармеев на страницах газеты «Российский писатель» (сам факт публикаций такого уровня свидетельствует о многом), Николай Дорошенко подчеркнул, быть может, главное свойство кармеевского таланта: «В стихах Атауллы Изятулловича я… ощутил высокий характер сына великой империи, его нравственный максимализм и крупный личностный масштаб, жертвенное отечестволюбие и полное… отсутствие лицедейства и самолюбования…»
Лично мне особенно близки те стихи Кармеева, где высокая гражданственность неотделима от примелькавшегося рельефа низкорослого степного Заволжья – бесконечного и бесконечно родного: «Изба бревенчатого сруба: // полати, печка, дымоход. // Она сработана хоть грубо, // но до сих пор во мне живет. // А за избой, куда ни гляну, – // родной земли желанный вид. // Лишь выйду в степь я утром рано, – // кузнечик рядышком звенит. // Он здесь в траве себе стрекочет – // миниатюрный телефон…»
А смело сказано, и правда без оглядки на кривизну чьей-то эстетской ухмылки. И в этом тоже весь Атаулла!
Из всех земель-материков
Мы знали степи, словно страны…
Насколько же точно, правдиво и по рельефности линии, и по цветовым ощущениям, и по звучанию пишет Кармеев про широкие степные дали, степные страны. Узнаваемо пишет. Взять хотя бы такой вот неожиданный образ, построенный прежде всего на звуковой прочувствованности: «Вот иду размашисто, торопко, // небо сеет синь из тонких сит, // а поземка заметает тропку, // в полынке волчонком голосит…» Так и слышится тут этот тревожный, вместе с холодным ветром пронизывающий душу голос. Или задуматься над типично кармеевским, откуда-то из новоузенских, алгайских, караманских просторов явившемся парадоксе: «Пусть узок был наш кругозор, // Но широки степные дали». Или удивиться тому, как над широкими этими далями струится по весне песенка жаворонка, по-кармеевски, «здешнего соловья».
Да, степь, до самого малого колоска (кто же из кармеевского поколения не знает, как «Объездчики верхом на лошадях // за колоски гоняли, не щадя…»), до тонкой, но жизнестойкой былинки, до луковицы тюльпана, с полыханием которого рядом, куда же без них, «полынь и житняк», одухотворена в поэзии Кармеева.
Она изменчивая, порой прекрасная, порой грозная, порой неожиданно тихая, но всегда – живая. Бывает такое: возвращаешься по степной дороге ближе к ночи, смотришь в окошко автобуса, а где-то там, на горизонте, одиноко вспыхивает-мается тревожный огонек, будто зовет кого-то. И ты вспоминаешь, вспоминаешь…
Степь – это и память:
Летели в направленье энском
горячей степью поезда…
я рос мальчишкой деревенским
в те отшумевшие года.
Питался лебедой да глеем
с добавкой грубых отрубей, –
не потому ли стал добрее
и крепче полюбил людей?
Вспоминая о нелегком военном детстве, поэт старается быть точным в деталях, в подробностях, в микрописи ощущений, не потому ли в его стихах столь отчетливо проступает рельеф времени? Ведь даже, например, упоминание про глей – вязкую белую глину, которую ели в голодную пору, – передает, так сказать, читателю горестный привкус военного лихолетья. Автор, впрочем, никогда не жалуется, не сетует. Не в его это натуре. У поэта, хочу заметить, и самый обыкновенный степной цветок превращается в непричесанный и жизнерадостный, смеющийся какой-то образ – «куст кудлатого кипрея».
Только порою твердый голос Атауллы начинает дрожать от волнения: «Бывало, как завороженный, // сидел на низком сундуке, // а кашу тыквенную с пшенной // варила мама в чугунке...» И в межстрочном пространстве его стихов, всегда эмоционально насыщенном, угадывается тяжелый вздох: «В бараке сырые и черные стены, // морозы под сорок, и воют сирены. // Начало войны и шальные метели, // и мать без сознанья в холодной постели. // Ни чурки в печурке – зола от соломы, // и голос, и посвист в трубе незнакомый. // И время как будто споткнулось и встало…»
Но даже и тогда, если позволительно в данном случае перефразировать автора, крепость кармеевского кремня не вызывает сомнения. Следующее стихотворение, которое произвело на меня сильнейшее впечатление, поразив классической глубиной, – тому свидетельство:
О чем вы плачете, березы,
переборовшие грозу?
Из глаз моих не только слезы –
не выдавишь одну слезу.
Когда навек уходит близкий
и дорогой мне человек, –
не плачу я, склоняясь низко,
не говорю: «Прощай навек».
Когда над полем стаи вьются,
уходит лето по стерне, –
они со мною остаются,
как слезы все,
что есть во мне…
Кстати, заметили, как предсказуемые рифмы (слезы – березы) оживают в контексте этого стиха, наполняясь чувством и смыслом? Поэт как бы сознательно идет от обратного, не только ломая стереотипы рифмы, но и обыгрывая, точнее говоря, художественно переосмысливая ряд устоявшихся сочетаний. Тонкая языковая работа!
Однако больше, конечно, заметна в поэзии Атауллы Кармеева работа души. Атаулла может выдать шероховатое стихотворение, но холодноватое – никогда! «И я успеть хочу, еще успеть, // открыть свою планету голубую. // И потому в атаку штыковую // иду, чтоб отступила даже смерть!» Движение мысли – структурно четкой мысли инженера и логически выверенной мысли шахматиста (да-да, Атауллу наскоком не обыграешь!) – постоянно присутствует в поэзии Кармеева, поэзии, познающей мир.
Не устану повторять: настоящий поэт – первооткрыватель. Ему, независимо от возраста, всё интересно, его всё зовет и волнует, ему до всего есть дело. Будь то «коготочки» первой весенней зелени или седой февраль, что «вошел во все дворы», перпетуум-мобиле, оказавшийся «не вечным, как наши бренные тела», или вечное, неистребимое стремление смельчаков «правду резать» и «идти напролом». К слову, Атаулла как раз из таких.
Мне в свое время запомнилось, как просто и искренне написал Кармеев о Геннадии Касмынине, которого хорошо знал лично. «В июле 1982 года Геннадий приезжал в Энгельс… в то время там жила его мать. В один из дней я пригласил Геннадия и
его брата Володю к себе в гости. На лодке-гулянке мы бороздили Волгу весь день. Удили рыбу, отдыхали, купались. Вернулись на берег в сумерках… Потом… мы еще часто встречались в и Энгельсе, и в Москве. Геннадий уже жил в Реутово, не в бараке, а в хорошей квартире, и работал заведующим отделом поэзии журнала «Наш Современник»… Глядя на этого чудо-богатыря, я и подумать не мог, что он уже тяжело болен. Лишь бросилось мне в глаза, что Геннадий стал задумчив и горестно переживал перестроечные времена. Прощаясь, он проговорил, что хотел бы встретить свое пятидесятилетие на родине. Больше увидеться нам не пришлось… 22 апреля 1998 года младший брат Геннадия, Владимир Касмынин, в Союзе писателей Саратова организовал большое торжество – день рождения Геннадия, как если бы он был жив. Свое стихотворение памяти Геннадия Касмынина я читал в тот вечер со слезами на глазах…»
За этим скупым, лаконичным рассказом скрыто очень многое, и это многое чувствуется в письме. Во всяком случае, Кармееву удается таким вот «телеграфным» стилем нарисовать образ Геннадия Касмынина – образ яркий, выпуклый, раскрывающий, безусловно, какую-то новую грань личности нашего выдающегося земляка.
Не случайно творчество Атауллы Кармеева называют «адресным». В книге «Кремень», пожалуй, каждое третье стихотворение кому-то посвящено. Эту особенность поэта давно уже отметили друзья и коллеги. Например, Владимир Азанов подчеркивает, что Кармеев «серьезно относится к адресной точности строк, где отдает дань уважения тем людям, что сыграли неоценимую роль в его жизненном выборе». Предвидя чье-то снисходительно-ироничное отношение к подобного рода адресности, критик напоминает, что такой «жанр существует в русской литературе с незапамятных времен». Соглашусь. Но вот что интересно: у Кармеева вообще нет стихотворений без адреса.
Все его тексты, на мой взгляд, имеют посвящение – или заявленное, или скрытое, или подразумеваемое. И посвятить он может стихотворение не только конкретному человеку, предприятию, какой-нибудь дате, но и просто степям или Волге. «Ты не ревнуй, что я со степью: // она и ты в моей судьбе…» Поэт обращается к реке, говорит с ней, как с любимым человеком. Да и может ли быть иначе, если: «День-то выдался хороший: // чисто в небе голубом.// Ни бурана, ни пороши, – //
Волга дышит подо льдом». Ну разве замечательные эти строки никому не адресованы?
Был бы жив Николай Ульянович Федоров, «Ульяныч», как называет его в книге и как называл его в жизни Кармеев, он бы сразу разобрался, в чем дело…
А вот и самое неожиданное кармеевское посвящение – тишине. Но только не грустной тишине (хотя поредел он нынче, «круг друзей»), не успокоенной тишине, а тишине типично кармеевской – перед весёлой бурей, перед звонкими степными ветрами, перед утренними птичьими песнями:
Такая вот бывает
тишина,
когда пудовой
кажется рубаха,
когда гроза
и та молчит от страха,
а кажется,
давно греметь должна…
Такая вот бывает
тишина,
когда орел замрет
и клекот выльет,
как будто он стрелой
пронзен навылет,
и движется
лишь тень его одна…
Мы, друзья Атауллы, верим и знаем, что это тишина перед громом его новых стихотворений…