Так всегда бывает в этих местах, да и не только в этих, до поры сухо, а потом заладят дожди, захлестнут все, а дел еще непочатый край. И так по неделе частят, с утра, с небольшими дневными или вечерними перерывами, под сплющенным небом. И вроде бы не сильный, а мелкий, и хворый дождь. Расползутся дороги, станут мылкими. И машины крутит из стороны в сторону, делают пережег бензина. И тогда вернее транспорта, чем лошадь, нет.
Теперь Антонов пожалел, что свернул на эту развилку, потому что геодезиста он так и не нашел, хотя проехал он уже много, а теперь и вовсе не знал, куда сворачивать.
Лысый плелся понуро, копыта его часто разъезжались, он припадал, но быстро восстанавливал свое первоначальное положение, как человек, поскользнувшийся на льду. Однако телега выискивала свою колею сама, и тем облегчала передвижение Лысому.
Антонов сидел на мокром сене. Ехать ему было далеко, и собираясь, он положил побольше сена. От долгой и валкой дороги он устал и потому иногда ложился в телегу, уставившись в хмурое, будто застиранное небо. Дорогу ему никто не указывал, дали лошадь, да и он сам думал, что найдет, потому что степь не лес, и однажды он уже был там. Он вспомнил всю свою дорогу, по которой он с утра тянулся, и подумал, что обратно возвращаться уж резона нет, а дорога должна была все-таки привести к какому-нибудь жилью, потому что обратно, в этой одинаковой кругом степи, можно опять поехать не туда.
Дорога действительно привела его в деревеньку из нескольких дворов, расположенных, однако, далеко друг от друга, а возможно, это был только отшиб даже большой деревни, скрытой отсюда сопками.
Он въехал в первый же ближний шаткий двор, стал там, и пошел к черному от воды, старому срубу. Сперва попал он в маленькую переднюю, а потом толкнул дверь и оказался в основной, наверное, и единственной комнате, где было темно.
– Можно? – спросил Антонов, став уже за порог и ожидая.
– Ктой-то, незваный? – отозвался резкий женский голос из-за ситцевой, от пола на всю комнату, занавески. Антонов оглядел комнату, дощатый пол с щелями в палец, прямо перед ним открытую без дверцы печь, которая едва топилась и давала в комнату небольшой жар и свет. Справа, под низким и нешироким окном, вдоль стены, стояла длинная лавка. Из-за занавески вышла женщина, босая, застегивая юбку. Сверху она была в белой и чистой из грубого полотна рубашке под самое горло, не оставляющей ничего открытым.
– Чего глаза пялишь, – сказала она Антонову, прикрыв грудь ладонью, – дверь затворите, небось, холод.
Антонов неловко прикрыл дверь и теперь стоял, ожидая, что она скажет. Она вышла, чтобы прибрать волосы и набросить платок на плечи, и Антонов увидел на занавеске выпирающую ее ногу.
– Идите к лавке, чего пнем стоять-то, – сказала она.
Антонов прошел к лавке, стараясь меньше грязнить, сел и положил руки на колени. Он подумал, что, может, у нее нет мужика, и ночевать у нее будет неловко, и потом начнут говорить, что привела к себе заезжего командировочного.
– Чего надо-то, чего мне с вами делать-то? – спросила она, осматривая Антонова.
– Геодезист мне нужен, – сказал Антонов, – дома надо ставить. Сейчас не успеем, зимой поздно будет.
– До Степаныча далеко будет, – сказала она, – куда ж теперь до него-то. С утра надо.
– С утра и еду, – ответил Антонов.
Он посмотрел в окно, снял свой намокший брезентовый плащ, и не найдя на стене гвоздя, положил в угол.
– Как звать вас? – спросил Антонов.
– Настей звать, – ответила она. – А зачем вам?
Он не знал, что ему сказать, они помолчали немного и, решившись, Антонов сказал:
– Переночевать мне надо, Настя, вот что.
Она встала, прошла босиком до печки, вынула неостывшую еще из духовки и неочищенную картошку и дала Антонову.
– Нельзя мне. Двое у меня детишек от разных мужиков за занавеской. А своего нету.
Антонов посмотрел и вспомнил, как она прикрыла ладонью грудь, и подумал, что было ей не больше двадцати шести.
Он разломал картошку и, очищая шкурки, раскладывал их на лавке, чтобы потом класть туда чистую. Потом достал из полевой своей сумки, от Парамоныча, выданный им же спирт для геодезиста, и черную буханку хлеба, купленную в Харлове. Антонов решил, что стоит уж сегодня выпить, раз уж неизвестно где будет ночевать сегодня, и будет ли вообще, хоть и был спирт для геодезиста.
– Что ж я соли-то не подала? – сказала Настя.
Она быстро встала и ушла за занавеску и принесла оттуда банку соли.
– Давайте выпьем, Настя, – сказал Антонов.
–Только стаканы нужны, а потом я пойду.
Она принесла стаканы. Он налил по полстакана ей и себе, и они выпили. Она сидела тоже на скамье, и между ними была чистая картошка на разложенной им шелухе, и банка соли, и начатая неполная бутылка спирта, и два стакана.
Антонов разломал хлеб. Подал половину Насте, густо посыпав солью.
Они съели по куску хлеба с солью и по картошке. Картошка была даже теплая.
Лампа стояла на подоконнике, и им было светло.
– И лук есть? – спросил Антонов.
– Есть, – обрадовано сказала Настя. Она достала лук, очистила и теперь сама, макнув целую головку в соль, подала ее Антонову.
– Люблю смотреть, как мужик ест, – засмеялась она.
Она и сама взяла луку, и теперь они оба ели картошку и хрустели луком с солью и черным хлебом.
После спирта Антонову стало тепло, и он подумал, после того как Настя засмеялась, что хорошо бы остаться здесь и никуда не ходить.
И Насте тоже стало тепло, она радовалась, что может посидеть тихо, поесть картошки и выпить с мужиком. И вся ее дневная маята исчезла сейчас, и она подумала, что хоть и нескладная ее жизнь, но бывают и у нее хорошие дни.
Антонов налил еще, и они выпили снова.
– Хорошо пошла, – сказал Антонов.
– И у меня тоже, – ответила Настя, и они оба рассмеялись.
Они съели еще картошки и луку, и теперь они ели только отломанные от хлеба запеченные корки, а мякоть оставляли, потому что голод уже притаили.
– А как вас звать-то? – спросила Настя, теперь уже не смущаясь этого незванного мужика.
– Антонов, – сказал он, привыкнув к фамилии своей в институте.
– Значит, Антоша, – сказала Настя.
– Можно и так, – сказал Антонов, улыбаясь.
Кто-то из ребят задвигался за занавеской, и Настя встала посмотреть. Потом она вернулась. Они доели картошку, теперь уже без лука и хлеба, просто с солью. Потом они посидели еще.
Антонов молчал и не знал, что сказать. Он подумал, что, может быть, это и есть счастье.
Лампа на окне погасла. Антонов вздрогнул.
– Кончился керосин, – сказала Настя тихо, – идти за ним далеко, аж за сопку.
Антонов ничего не ответил. В комнате было уже совсем темно.
Между ними, на лавке, стояла банка соли и расстеленная по лавке шелуха, и лежал плохо пропечённый мягкий хлеб.
Он отломал кусок этого хлеба.
– Пойдемте, – сказала Настя.
Я останусь здесь, – сказал Антонов. – Я никуда уже не пойду.
Настя встала и принесла ему его брезент из угла, и он начал медленно натягивать его.
Она вышла поглядеть на улицу.
Она открыла дверь, и ее обдало дождевым шумом. Теперь лил серьезный настоящий дождь надолго. Она глянула в темноту и ничего не увидела, ни двора, ни кола, даже своего валкого забора.
И ей стало горько оттого, что нигде не было света, что гостил у нее чужой незванный мужчина, что Антонову надо уходить, и что ей теперь, уже придется оставить его у себя. Она прислонилась к косяку и тихо заплакала. Но ничего не было слышно, потому что лил серьезный настоящий дождь надолго. Потом она вытерла глаза и вошла в дом.
Пока она так стояла, будто вся жизнь ее уже прошла и закончилась.
Антонов уже оделся и ждал ее, чтобы проститься. Он уже не думал о погоде, о домах, и о том, где ему придется спать.
– Раздевайтесь, Антоша, – сказала Настя. – Положу спать у себя.
Он снова начал раздеваться и побросал все в угол. Она подметала, где готовила ему постель.
– Вы не беспокойтесь, сумею, мягко будет, – сказала Настя, постилая на пол цветастое, из разных кусков, ватное одеяло.
Она забыла про свою горечь, когда распахнула в дождь дверь, про свои горькие бабьи слезы, и про нелегкую ее жизнь. И ей снова стало хорошо, будто они сидели с Антоновым на лавке, ели вместе хлеб и говорили.
– Только бы с полу не дуло, всежки холод, – сказала она.
Потом она принесла подушку, взбила ее и сама легла испробовать.
Она примостилась и так и эдак, перевернулась с боку на бок, а потом легла на спину.
– Хорошо будет, – сказала она довольная и встала.
– Спасибо, – глухо сказал Антонов. Он снял с правой ноги ботинок и, когда она поворачивалась, смотрел на нее. Он подумал, что вид у него, наверное, несуразный, в военных отцовских бриджах, без сапог, с распущенной поверх гимнастеркой.
Настя ушла за занавеску, и Антонов услышал, как заскрипели под ней доски, когда она укладывалась.
Потом он слышал, как она встала, хлопнула дважды сенями и долго не возвращалась. Когда она вошла, он оглянулся к ней. Она стояла в мокрой телогрейке и платке.
– Что ж вы лошадь-то забыли, Антоша, – рассмеялась она, – а сами-то улеглись, ботинки сняли. Сразу видно, что городской.
– Вы меня простите, Настя, – про лошадь я забыл.
Ночью Настя не спала, она думала об Антонове, о том, что плохо все-таки постелила, как бы не дуло. Она вспомнила, что ей было хорошо с ним, когда они сидели на лавке, и ели картошку с солью и луком, и черный хлеб. И она забыла, что на улице лил настоящий дождь надолго, и что скажут завтра соседи, и про двух детишек от разных мужиков, дети спали теперь в ряд, вместе с нею, на досках.
Антонов тоже не спал ночью, ворочался с боку на бок и думал о Насте, о том, что до холодов надо поставить дома, что его ожидают в заготпункте и, что зря он, наверное, сбился на эту развилку и попал в Настин дом и теперь мается. Потом он услышал, что она встала босая. Она вышла из-за занавески в рубашке и быстро пошла к тому месту, где он лежал на полу.
– Дай хотя бы полежу возле тебя, возле мужика-то, – сказала она виновато, и, присев, быстро юркнула к нему, укрываясь его брезентом и прижимаясь к нему вся. Антонову сделалось жарко и, обнимая ее, он подумал, что вместе с ними, здесь же, были ее дети, в одной с ними комнате, и что живет она на отшибе, может, даже большой деревни.
– А мужика, ой как хочется, – быстро говорила она, целуя его лицо и глаза, – и все мужики по деревне по своим бабам. А кто был, так, кто в городе пропал, а другой в армии остался. И такого бы мужика, как ты, Антонушка.
Антонов был на Алтае полгода. В поселке стояли выложенные из бутового камня склады, ожидая, когда пойдет зерно. Камень били где-то у Колованского хребта, на границе с Монголией.
Кроме складов, ничего не было. Сам он жил в землянке, оббитой сосновой доской.
Сначала он варил в котлах асфальт, делали у складов тока под зерно. Потом пошло зерно.
Когда машины буксовали, они сбрасывали зерно под колеса.
Были только грунтовые дороги.
Ночью небо был черным, без просветов с боков, но без туманов и облаков, чистое, с большими яркими звездами.
От них только и шел ночной свет. И от этого виделась чернота неба.
Дождевой шум вдруг разом стих. Так бывает в этих местах. Можно ехать часами по мылкой дороге, машину будет вести из стороны в сторону, дождь падает плотной завесой, промокнешь до костей, наберешь на сапоги пуд глины и надорвешь мотор, и вдруг, будто чудо, будто Бог тебя услышал, на две половины разделится дорога, прочертится как ниткой на две половины, и там, где ты был, там тебя уже нет; и машина рванет по сухому на все свои сто двадцать лошадей, пойдет сухая без дождей дорога, а потом глядишь, через сто метров, уже жарко палит солнце.
Когда дождевой шум стих разом, Антонову вдруг пришла шальная мысль. Он вспомнил долгую и валкую дорогу, как он подъезжал к ее дому, горы горячего после просушки зерна, асфальт, который он варил в котлах ноль семьдесят пять куба.
– А самолет ты видела, – неожиданно спросил Антонов.
– Откуда ж мне было видать-то его, – сказала она шепотом, сбивая дыхание свое, и снова обцеловывая Антонова. – Ни самолета, ни мужика близко нету. А так, они-то летают, иногда пролетит какой. Протрачусь только. Да куда я от ребятишек-то, с ними-то я на всю жизнь. Да и зачем мне самолет-то, Антонушка? Разве что с тобой куда улететь, милый.
Потом она сказала Антонову: если бы однажды было синее небо.
Она бы купила новое платье и туфли.
Она бы купила новую косынку и кожаную сумку вишневую.
Косынку бы купила синюю в белый горошек. И когда бы он к ней пришел, это было бы ее счастье.
– Остался бы милый, сказала Настя утром, сладко мне с тобой.
Антонов ничего не сказал, только крепче обнял ее.
Тогда Настя ему сказала: я же воду из-под тебя пить буду, Антонушка. И дома все выскребу. И печку побелю.
Я ж не злая и на работу скорая. От жизни это все.
Вот такая у нее была жизнь, а сейчас станет другая.
– Учиться мне надо, Настенька, – сказал Антонов.
– Сколько же учиться? – спросила Настя тихо.
– Три года, – сказал Антонов.
– Как в армии, – вздохнула Настя, – долго.
– Долго, – сказал Антонов.
Утром Настя собирала его в дорогу, как своего мужа.
Пока он спал, она постирала всю его одежду. Развела огонь в дворовой печке и раскалила чугунный утюг. Потом просушила под утюгом всю его одежду: гимнастерку, военные штаны и рубашку.
Антонов смотрел на нее, как она принесла чистые его брюки и гимнастерку. Глаза ее и лицо просветлели после ночи. Он вспомнил ее дрожащее тело, и ему стало горько.
Приедешь в город если, сказал Антонов, заходи.
На клочке бумаги он написал ей адрес общежития.
Настя вышла вслед ему, но не пошла дальше сеней.
Антонов сел в телегу, и, не оглядываясь, дернул Лысого.
Настя не смотрела ему вслед. Она закрыла глаза, чтобы все, что было у них, увидеть снова и оставить в своем сердце навсегда.
Когда она открыла глаза, Антонов был уже далеко, дорога изогнулась крюком на подходе к сопкам, и Лысый шел будто теперь к ней, выискивая колею колесами, и лицо Антонова будто бы было тоже обращено к ней, и он тоже шел к ней, и он что-то говорил ей, близко, в самые губы.
Она же говорила ему: если бы однажды было синее небо.
Она бы купила новое платье и туфли.
Она бы купила новую косынку и кожаную сумку вишневую.
Косынку бы купила синюю в белый горошек. И когда бы он к ней пришел, это было бы ее счастье.
Напечатано: в журнале "Семь искусств" № 6(75) июнь 2016
Адрес оригнинальной публикации: http://7iskusstv.com/2016/Nomer6/FBerman1.php