* * *
Время шьёт своё шитьё.
Что там вышло? Ничего.
Поживи-ка с «ничего»,
полюби его нытьё,
поскреби его бубнёж,
там, под корочкой, найдёшь
тихий плеск и скудный блеск,
сотканный из лунных леск,
чаек вкось крикливый лёт,
жизнь свою наоборот:
от постылого сейчас
до раскрытых детских глаз,
от счастливого стиха,
где плясала чепуха,
до роптанья древних вод,
бьющихся о гулкий грот,
где душа воды живёт.
Вечер. Тень смывает день.
Клочь его уходит в ночь.
Ветер навевает лень
и уносит слово прочь.
* * *
В эту область говорения
входишь из пустой земли,
словно в первый день творения
там границ не провели
между слышащим и дышащим,
между телом и душой, –
так Давид, пред Богом пляшущий,
сам становится пращой.
Этим танцем с диким вывертом,
пред собой и Богом прав,
срезан начисто и намертво
грубой силы голиаф,
чтоб по пустырям несеянный
как из ничего возник
мощью шёпота весеннего
слабый мыслящий тростник.
Он за робким тяготением
звуков к родственным телам
слышит камерное пение,
стройный баховский хорал;
он сгребает время рыхлое,
укрепив его хрящом
слова истинного тихого
в мире, пущенном пращой.
СВЕТ
Памяти А.Рихтера
Эта голая графика:
светотени наброшенный плед,
на столе фотография
человека, которого нет.
Свет полощется, плачется,
бликов льёт дребедень,
утыкается в рамочку,
превращается в тень.
Тонким лучиком трогает
книги, вещи, пальто,
всё на подлинность пробует,
всё – не то.
И уходит из комнаты,
на прощанье, в углу,
узкой красною кромкою
резанув по столу.
А в ночном её опыте
непонятней всего,
как ей быть, этой комнате,
как ей быть без него.
РИМ
Щербатый Рим раззявил пасть жары
и в мареве колышутся руины,
как будто вымерших животных спины
несут триумфов грузные дары.
Под тяжестью вминаются в компост
веков увечные натруженные лапы,
шальные императоры и папы
закладывали этот город в рост
холмам-подёнщикам и времени-скупцу,
но от процентов уцелели крохи:
апостолов отчаянные вздохи,
взмывающие птицами к Отцу,
сгустившиеся в облако обид
над купольным сияньем синагоги, –
оно прольётся кровью и пороги
еврейского квартала обагрит,
когда созреет Рок и лицедеи-боги
напялят древнеримский реквизит,
а в щели сцены смертью засквозит,
содрав их прохудившиеся тоги.
И только в Тиволи, на вилле Адриана,
где плечи пиний держат синий свод,
истории зияющие раны
врачуют тишина и птичий лёт.
НОЧЬ
Кромешной тишины цыганская игла
сшивает шелест шин на мокром листопаде.
Фонарный грубый свет, что смерть из-за угла,
и всплеск окна в ночи, как просьба о пощаде.
Дай побродить ещё, потом совсем возьми,
чтоб гул моих шагов ко мне и возвращался,
чтоб, как библейский Лот с родными дочерьми,
с поющей темнотой бесстыдно обнимался.
В кавернах тишины ещё остался Бог.
Как доктор старенький, Он слушает свистящий,
изнемогающий, погибельный итог
всей нашей бытности, с ума Его сводящей.
Дрожащею рукой Он комкает рецепт,
где пить забвение, настоянным на счастье,
предписано. Но спятил пациент
и крошит целое на лакомые части.
* * *
Проснулся ночью. Всё молчит,
как будто смерть уже случилась.
Душа с молчаньем говорит,
жуёт тысячелетний силос.
Смотри во тьму или в себя,
навеки в веки упираясь.
Тьма – ослепительна. Слепя
напором «не», собой взрываясь,
она – предвосхищенье той,
что жизнь твою на свет исторгла,
и всё заполонит собой
в припадке смертного восторга.
Всепорождающий провал,
спасибо за творящий проблеск,
в который я себя узнал...
ИЗ ЦИКЛА «ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА
И ИСПОЛНИТЕЛИ»
ГАМЛЕТ
Лучшие часы я провёл, закрыв глаза,
вглядываясь во тьму глубокую и родную,
не замутнённую корчами зла,
не осквернённую сказанным всуе.
Глаз поворот зрачками внутрь,
где и дано разглядеть хоть что-то,
прерывается множеством утр
с рванью тумана и вкусом болота.
Значит, пора. Что же делать ещё
с нежностью к мёртвым и буйством живого?
Только безумец строит расчёт
на выживанье в сумятице лова.
Что меня держит? Привычка тереть
видимость ржавою тёркой сознанья?
Снег – это снег. Смерть – это смерть.
Холостые круги узнаванья.
Лучшие – там. И в стремлении к ним
можно вовсю с дурачьём веселиться.
Перед уходом в холод их зим
гулкой свободой своей насладиться.
КЛАВДИЙ
Кто говорит, что Дания – тюрьма?
Так склонен думать лишь безумец Гамлет.
Откуда эти вывихи ума?
Здесь происки врагов и закрома
предателей. А шут Полоний дремлет.
Враги болтают, будто я погряз
в раздорах, захожусь в военном раже.
Но вечно рядом рыщет Фортинбрас,
он душит нас кольцом враждебных баз,
я задыхаюсь, как не стать на страже?
О, власти соблазнительная сласть!
Казалось, всё сработано так чисто,
но лезет из небытия напасть
и обличает грех братоубийства
и кровью жертвы сдобренную страсть.
К нам едут Розенкранц и Гильденстерн,
цвет юношества к нам душой стремится!
А Гамлета дикорастущий терн
мы истребим, и там, где он гнездится,
пробьются верноподданные лица.
Так просто всё – люби свою страну
и процветай публично и безгрешно.
Какой свободой бредят наяву
мечтатели, подобные ему?
– Полоний, ты свободен?
– Я? Конечно.
ГОРАЦИО
Человек – ничтожное меньшинство
в стаде людей,
пойди, отыщи его
в дебрях идей.
Будем искать днём с огнём,
ночью – на ощупь,
как в западню, попадём
в страсти густую рощу:
где глупость, сияя заревом
гулких побед и бед,
распространяет марево
на человечий след,
где пряным цветением трав
и славой себя опьяняя,
всяк думает, что он прав,
ближнего убивая,
где счастье на мифы истратили,
и каждый тратою горд...
Не стоит больше искать его, –
вот человек. Он мёртв.
ПЕСЕНКА ГАМЛЕТА
Всего, что в мире есть,
умом не переесть,
закройте пасть ума,
сойдите-ка с ума.
Откроете, что есть,
где разуму присесть, –
между двумя «сейчас»,
в могиле без прикрас
из счастья и надежд:
в ней Йорик без одежд
ума, любви, острот, –
забит землёю рот,
в ней плоть любви лежит,
а дух её изжит
и только память-прах
скитается в полях,
в ней уголочек есть,
где тлеет слово «месть»,
но нет того, кто мстит,
поскольку здесь лежит.