Журналистская, общественная жизнь Виталия Челышева типична для нашего поколения – сверстников-ровесников из областных городов СССР. Москва, Ленинград, столицы союзных республик – отдельный огромный мир, разделенный на несколько своих миров. А тот, наш, областной – был един. Одна газета, орган обкома партии (даже если в больших городах была еще и «молодежка», а в союзных республиках - газета на национальном языке), одна редакция радио и телевидения, один общий литературный круг, иногда официально называемый областным литературным объединением. Как вариант: отдельный, узкий кружок, но входящий в то самое объединение. Атмосфера в них всем знакома, памятна: отчаянное поклонение литературе, слову, инакомыслие, свободомыслие и в то же время уверенность, что на нашем веку ничего не изменится. Или даже – никогда не изменится. Мы были уверены, что коммунистический режим, идейно-политическая цензура – это навсегда. Самый популярный (но при этом почему-то не упаднический, а полушутливый!) тост: «За успех нашего безнадежного дела!»
И, конечно, постоянное внимание КГБ. (В Запорожье, где жил Виталий, это «внимание» вылилось в общественный погром литературного клуба, допросы, отъезды одних, безвременную гибель других, изломанные судьбы многих).
В областных и районных городах советских времен журналистов уважали и почитали в народе. Я проработал в областной и районной прессе немного, лет пять, но уверяю: народ знал правила игры, по которым журналисты – «проводники идей партии», некоторые функционеры даже называли их «подручными партии», но, тем не менее, простые люди видели в них своих единственных защитников. Никогда не забуду, как в предновогоднюю ночь 1976 года в районном городке Таруса Калужской области, на улице, на пятачке между гаражами и рестораном, местный шофер Володя Шавокшин поднял граненый стакан с шампанским и провозгласил: «Давайте за вас! Хрен где найдешь у нас таких людей, как журналисты!»
Однако времена неожиданно, пусть и на краткий миг, изменились. Семь лет перестройки и гласности были равнозначны эпохе. В 1989 году запорожский народ (со второго раза, когда первый секретарь горкома партии был вынужден снять свою кандидатуру, поняв, что проигрывает) избрал журналиста Виталия Челышева народным депутатом СССР. Он работал в Межрегиональной депутатской группе вместе с Сахаровым и Афанасьевым, готовил первый и единственный в СССР закон «О печати, других средствах массовой информации». Закон о свободе слова.
И всегда (хоть и с большим перерывом) – стихи. О них говорить не надо – надо читать.
Виталий Челышев был секретарем Союза журналистов России, долгие годы - заместителем главного редактора журнала «Журналист». Сейчас – член редколлегии журнала, председатель жюри конкурса молодых журналистов «Восходящая звезда», член Большого жюри Союза журналистов России.
Сергей БАЙМУХАМЕТОВ
СИГАРЕТНЫЙ ДЫМ НАШЕЙ ЮНОСТИ
Он бродит молча по ночной Москве без тени тени, даже без охраны. Его пугает злой карминный свет. Что ищет он? Быть может, свой портрет… Нашёл у бюста дорогой букет. Тирану? Нет. «Вождю от ветеранов». Он в Кремль идёт – невидим, зол и хмур. Его ночной охранник не заметит, как нет в Кремле запоров для него. И вот уже в своём он кабинете. Там только мебель. Больше ничего. «Да! Это я!» – беззвучно он кричит. «Да! Это я!» – пророкотало эхо. И повторилось. Но не криком. Смехом. Здесь всё смеётся. Впрочем, всё молчит… И он уходит с трубкою в зубах. И кровь за ним стекает по ступеням. И пенится. И в этой красной пене сверкает глаз. А в нём дымится страх…
КОГДА УБЬЁШЬ ПОСЛЕДНЕГО ВРАГА
Когда убьёшь последнего врага, мир опустеет. Не дорога и та, что дорога. В мороз вспотеешь. Друзья завянут. Страх исчезнет в них. И нет геройства. А кто-то скажет: «Он же просто псих. Одно расстройство». И ты пройдёшь меж них, как меж могил, под шёпот строгий. Они не любы. Ты уже не мил. Судьба – дорога. Вперёд и вверх, на дальние холмы, за перелесок, куда когда-то добрались и мы. И ты в довесок. Привет, воитель, убери свой меч, уже не лидер. Присядь, пожалуй. Можешь и прилечь. Мы не обидим. Мы те, кого когда-то ты убил в боях жестоких. Наш след поныне так и не остыл на кровостоке. Испей, воитель, красного вина из смертной чаши: там кровь одна, а в ней – твоя вина. И судьбы наши. Час пробил. Ржа изъела весь металл твоих доспехов. Прощайся. Не об этом ты мечтал. А нам не к спеху. Не торопись, но всё испей до дна, до заговенья. В вине – вина, в вине – твоя война, в вине – забвенье. Никто в миру не вспомнит о тебе. Как будто не был. И будут знать о попранной судьбе лишь мы да небо.
Похоже, скоро в дальние края,
Где свет так нежен и друзья так юны,
Где только море, и цветы, и дюны,
Где на конце иголки жизнь моя.
Не знаю, друг мой, в той ли ты земле,
Но знаю, почему удрал отсюда.
Ты вечно мнил, что жизнь – она паскуда.
Для всех открывается равно и ровно Земля, Здесь были дубравы, а здесь простирались поля, Здесь птица чирикала праздно. Мы медленно-медленно к цели конечной идём. Быстрей, чем хотелось. Кто по одному, кто вдвоём, В болезнях и в здравии. Разно. Вот мать, вот отец. Здесь покоится с миром сестра. Никто не кричит, не торопит, мол, тоже пора, Их много в веках на погостах. И Солнце над ними встаёт век от века с утра, И та же Луна освещает для них вечера. И рады, коль жалуем в гости. Я тоже, не ведая, эти могилы коплю. И ты, мой дружок, что не вовремя выбрал петлю, И девочка, что на качелях Летела, летела, летела, летела в полёт, Как спутник любви, как пронзающий мир самолёт, И пала на пике веселья… Я – здесь. Я – живу. Я ласкаю глазами траву. И грудь моя дышит, покуда я вам пропою, Неспетую странную песню О том, как я крошек насыпал тому воробью, О старом колодце, откуда воды изопью, О том, как я мир этот больно и глупо люблю. И мы с этой песней воскреснем.
На полустанке женщина в слезах, невидима для вхожих и прохожих, в горжетке старой, на неё похожей, и с тонной чёрной краски на глазах. Меха зверьков не возвратят тебе живую агрессивность хищной самки. Ты вышла покурить на полустанке. Ты протянула огонёк судьбе. Она есть ты – без шейного платка, без макияжа, без вечерних масок, она явилась из забытых сказок, как будто эти сказки о тебе. Сойди на землю, поклонись цветам, их краски лягут на лицо и плечи, их аромат тебя сейчас излечит и жизнь вернёт обиженным устам. Не плачь о прошлом, выбрось зеркала, они уродуют твои лицо и тело. Ты получила меньше, чем хотела. Ты получила больше, чем могла.
ПТИЦЫ
Ласточка! Твой свист и стрекот из гнезда. Ты вновь вернулась.
Ведь это ты? Скажи мне: «Да! Спала – проснулась».
Ваш птичий век пятнадцать лет, – не одинока.
Она сказала: «Мамы нет. В дороге. Сокол».
Ты, перейдя через миллениум, – пророк в дырявом колпаке, порок ушедших поколений, с их погремушками в руке, шумишь, чтоб часом не забыли, чтоб за тобой по краю шли, чтоб потеряли и нашли, бросали и опять любили. Ты сам с собой ведёшь бои, в тебя – твои удары градом, ты сам себе даёшь награды за все страдания твои. Ты потерял, кого любил. А прочих просто позабыл…
Ласточка! Не улетай, расти птенцов. Построю терем!
Зимою мы в конце концов разгоним темень.
Я растерял, кого любил. Прошу, останься!
Сказала: «Набирайся сил. Потом скитайся»…
Ты входишь в зиму, как в судьбу свою. Треух надень. Сиди. Я песенку тебе спою. Я только тень. Стряхни сугробы из-под глаз своих – во намело! Давай, напьёмся нынче на двоих – зиме назло. Свеча горела на столе твоём – сквозняк задул. Идём в метель, идём в пургу вдвоём – идём в загул! Кому сивуха, словно мёд, тот и в сугробе не помрёт!
Ласточка! Я слышу снова голос твой! Ужель вернулась?
Она сказала: «Да-да-да! Спала – проснулась».
Она сказала: «Мы к тебе успеть хотели».
Она сказала: «Хорошо, что мы успели».
Все птицы здесь. Все собрались. Все прилетели.
Ты улыбнулся. А они тебе запели…
НАЕМНИК
Он не скрывал ни званья своего, ни плоских целей. Был само участье. Он, мелкий бес, он, прапор из хозчасти. Душа? Зачем она ему и для чего? Нет, не нужна. Вот разве жизнь его. Да, жизнь, пожалуй. Больше ничего. Не обязательно. Но может так случиться. А если вдруг погибнешь – сразу в рай взлетишь стремглав, подобно райским птицам. В раю удобно жить и подлечиться, там залежи конфет и вкусный чай. Вдова получит мзду за твой уход, детишкам – молочишко, витамины. А повезёт, – не сам уйдёшь в полёт, уйдут и те, кто в бедствиях повинны. Иначе – рабство, мука и обман в том мире, где утеряна стыдливость. Ты – воин света. Ты – за справедливость. Труба надежд. Победы барабан. Здесь подпиши. Подъёмные возьми. Пошёл отсчёт: минуты или дни – неважно. Ты веди себя отважно, и в миг атаки чудом не усни. И вообще – гони-ка прочь сонливость. Ты – воин света. Ты – за справедливость. Где калаши – там будут калачи. И родина. И родинка на мочке. И в пианино старом молоточки аккордами взорвут былую жизнь. Нет ничего. Ты за ничто держись.
И сразу тьма. И ты к земле прижат. И весь в пыли. И колко от осколков. Но цел. А на окраине посёлка всё мнёт подряд далёкий гулкий град. И свет смертельный мажет небеса. Стон человечий. Вой предсмертный пса. Ужасный блеск. И слепота. Ни зги. Из темноты палят в тебя враги. Все – твари. Все – дерьмо и негодяи. И ты стреляешь в сторону окраин других посёлков и других руин, в копилку трупов женщин и мужчин. Затихло. Ты щеку прижал к траве. И получил удар по голове.
- Очнулся, сука? Имя? Позывной? Кто командир? Вас много там осталось? Ты не молчи, пожить тебе досталось, покуда, сука, говоришь со мной. Я – воин света. Я – труба надежд. Победы барабан и всё такое. Ты не молчи. Чего слова жуёшь? Покуда, сука, говоришь со мною, по тую пору временно живёшь. А впрочем, – цел. Тебя мы продадим на органы – хоть толк какой-то будет. Ребят помянем. А тебя забудем. Тебе дорога – под врачебный нож…
Ты позабыла уж меня, жена? Ты помнишь, сын? Ты вспоминаешь, дочка. Я жив чуть-чуть. Теперь я просто почка. Другие тело, мысли и страна. Застрял я между небом и землёй – там не берут, а тут не отпускают. И организм меня не отторгает, он долго будет маяться со мной. Хозяин трезв, но курит, как и я. Трактаты пишет о других, повинных, и об устройстве обществ муравьиных, о рабстве и о том, что есть Земля. Он – воин света. Он – труба надежд. Победы барабан и всё такое. Хочу, чтоб трезвым умер от запоя. Но будет жить, пока не надоест. На днях ко мне явился мелкий бес, ну, прапор-шаромыжник из хозчасти. Увы, теперь он не был так участлив, зато был весел и весьма нетрезв.
КОЛЫБЕЛЬНАЯ
БАю, баюшки, баЮ, бАю родину мою. На дворе растёт трава, на траве лежат дрова. Под дровами есть большая очень чёрная дыра. Спать пора, всегда пора! Засыпай-ка, детвора! В той дыре ужасный крот, наши корни жрёт и жрёт, не подавится, зараза, что не съест, то продаёт. Дождь идёт, гремит гроза. Закрывай скорей глаза! Всю траву коза объела: слышишь, голос подаёт? И барашек рядом: бе-е-е-е… Жутко, жутко жить тебе! Но судьбу не выбирают. Благодарна будь судьбе! Спи, страна, спокойно спи, тихо в дырочки сопи. Плачут мышки в мышеловках, хитрый лис попал в силки. Хомячки за хомячками – за забор, чтоб есть с руки. А зачем нам, на ночь глядя, пригодятся хомячки? Филин кажет злую рожу, вечно ухает, как псих. Чтобы сон твой не тревожил, мы поставим часовых. Нет во сне невзгод и бед. Сон – хранилище побед. Там и любят, там и холят, там и завтрак, и обед. Там на праздничном застолье поднесут бокал вина. Без конца твоё раздолье! Крепок сон, в нём жизнь и воля. Ты у нас всегда одна. Спи, свободная страна.
ПОЛЁТ
Спасибо Тебе, Господи, за то, что дал однажды мне услышать это. Возможно, на дворе стояло лето. Не помню. Знаю, был я без пальто. В метро качало. Ехать далеко. И в полудрёме с книжкою раскрытой я ощутил, что прошлое забыто, почувствовал, что стало мне легко. И, вынырнув из тела и одежд, вдругполетел стремительно и лихо. Вокруг мелькало, стало очень тихо. Я пересёк невидимый рубеж. Огромный Космос оказался мал, галактики слились в большое тело, и нечто из него мне вслед глядело, и некто мне рукою помахал. Так пусто… Полутень иль полусвет. И, между тем, так ясно и прекрасно. Там понимаешь: это не напрасно, напрасного и не было, и нет. Как будто в пустоте был поворот, за ним нежданно облако явилось. Знать не могу, как долго это длилось. Я замер у невидимых ворот. И слышал хор. Кипел, рождаясь, свет. Язык неясен, смысл его неясен. Я только понимал, что хор прекрасен: прекраснее и не было, и нет. Я сделать шаг хотел, чтобы войти – и раствориться в голосах и свете, не думая о внутреннем запрете и тех вратах, что встали на пути. Но голос тихий мне сказал: «Домой. Пора домой». И был толчок несильный. И вновь меня трясёт вагончик пыльный. Неужто он и впрямь мой дом родной?
Я вышел под безмерный небосвод, махнул рукою тем, кто улетает. Их там обнимут. Каждого там знают – из века в век, из рода – в новый род. Среди жары и заполярных стуж рождается душа и вырастает, покуда навсегда не улетает с плантаций наших светоносных душ.
НОЧНОЙ ВОЙ
Проснёшься нынче сам не свой ты ночью страшной, ночью ясной – беги сквозь иней ледяной, сквозь рой напрасных звуков разных! Беги к большому валуну, где предки век из века выли. Завой сквозь тучи звёздной пыли, завой на полную Луну. Заплачь о немочи своей, вскричи о смелости и боли. Ну, всё! Беги! И я с тобою, покуда предаюся сну. Там перед морем Облаков, в морях Дождей, Паров, Нектара – там молодеет всё, что старо, и там везде следы волков. Кричи о хоженой Луне средь древних мёртвых луноходов. Здесь волчья вечная погода, годится лишь тебе и мне. Здесь миллионы прежних стай, искрясь, друг друга привечают. Здесь волки голода не знают. И ты там будешь. Не скучай! И я, быть может, заскочу с тобой повыть на Землю нашу. Ведь нет её милей и краше! Мы захотим! Я захочу…
КОГДА ВЫКЛЮЧАЮТ СВЕТ
Легче всего совершить преступление, если выключить свет. Проще всего победить поколение, когда поколения нет. Я не хочу о причинах и следствиях. Потом. Потом. Потом. Это враньё, что лошади лечатся Кнутом. Кнутом. Кнутом. Это неправда, что гасится бедствие Огнём. Щитом. Мечом. Думай, подследственное человечество. О чём? О чём?
В ГЛАЗА!
Когда штурвал на время схватит раб и скажет всем, что он и есть Свобода, мне жаль! Мне жаль уставшего народа, который насмотрелся всяких жаб. Оно «при власти»… И оно теперь считает всех голимыми рабами. Оно скрипит щербатыми зубами. Оно желает сечь народ кнутами. Оно безумно? Нет. Увы. Кабы. Удивлены? А вы теперь рабы… Нет? Пусть не так. Заношена до дыр его Свобода. Он вас всех утешит. А вы извольте наслаждаться всласть. Был командир? А ныне – конвоир. Чего молчим? Чего, народ, опешил? Он ваша власть? Не ваша! И не та! На место бандюковичей лощёных полезла тараканов рать копчёных, полезла вверх из щелей гопота. Вам делать выбор, люди, только вам. В глаза смотрите! Все слова – для тризны. Не верьте вы загнившим тем словам. Не верьте ни своим, ни москалям, ни мне, ни благородным вензелям, ни мужикам, ни дамочкам капризным. В глаза смотрите! В них таится суть! Даст Бог и вам от рабства отдохнуть.
Автоперевод с украинского
БЕРЕГА
Когда темнеет мозг и сердце бьётся глуше, когда под звон часов смеёшься ты навзрыд, гремит по стёклам ночь, и лапы сфинксов душат граненые черты далёких пирамид. Ты жив, но ты избит дождём из мыслепада, плывёт душа твоя по волнам бытия. За все твои грехи безумие – награда, за всё добро твоё – святись душа твоя. Летим в водоворот улыбок и оскалов, туда иль не туда, иль вовсе в никуда. Обломки кораблей, разбившихся на скалах, приносит к берегам безликая вода. Где берега мои – узнаю лишь разбившись: нам всем не суждено познанье до поры. Но там, на берегу, из щепок мыслей бывших пусть кто-нибудь зажжёт дымящие костры.
1968-1969
СИГАРЕТНЫЙ ДЫМ НАШЕЙ ЮНОСТИ
Я не вспомню точно год, когда это было. Примерно 1969-й. Наша компашка договорилась встретиться на квартире у приятеля, родители которого куда-то умотали на несколько дней. Я шёл туда с каким-то странным чувством, что это последний вечер, который мы проводим вместе. Ничто не предвещало разлук, казавшихся невозможными. Никто из нас не предугадывал странные судьбы и неожиданное будущее. Года два оставалось до подлой гэбистской статьи в областной партийной газете, после которой был разгромлен наш литературный клуб и началась ломка судеб. Один из нас оказался за границей, другой (хозяин той квартиры) уехал в Волгодонск, оттуда, по слухам, в Сибирь, оттуда – невесть куда. Девочки осели кто в Запорожье, кто в Москве, кто в Киеве. У каждой было своё счастье, свои драмы и трагедии. Не помню, был ли наш харьковский физик, живший в Пятихатках. Я долго выходил на его следы, находил его, даже встречался, созванивался, а потом потерял окончательно. Один замечательный друг, инженер, переехал в Минск, и мы с ним регулярно перезваниваемся. Неважно. Я шёл по проспекту, мимо фонтана, поднимался по крутой подъездной лестнице, а в голове складывалась песня, в которую тогда никто не поверил и которую потом многие вспоминали, особенно про память, которая улетела в небо таять и пролилась дождём на другом конце Земли. Пишу по памяти, надеюсь, ничего не пропустил…
Это был последний вечер,
На котором пели песни –
Грустно, весело и длинно,
В общем, пели, как могли,
Чтоб назавтра даже память
Улетела в небо таять,
И потом дождём пролиться
На другом конце Земли…
Все смеялись, что последний,
Удивлялись, что последний,
И боялись, что последний
Дым течёт из сигарет.
Туфли с сумками в передней.
Боже мой! Да это бредни!
Ну, а вечер был последний
На ближайших двести лет.
Ах, смеялись, удивлялись,
Целовались и бросались:
Кто с балкона, кто на рельсы,
Кто куда хотел и мог.
Город спал в кольце неона.
Свист лихой на перегонах
От далёких эшелонов
Оседал у наших ног.
Это был последний вечер,
На котором пели песни –
Грустно, весело и длинно,
В общем, пели, как могли,
Чтоб назавтра даже память
Улетела в небо таять,
И потом дождём пролиться
На другом конце Земли…
А потом… А потом нас разметало. И новые друзья не могли заменить старых, которые оставались лишь в воображении. Если кто-то, в пределах страны, был досягаем хоть иногда, то заграница равнялась смерти. Мы и прощались с другом в моей комнатушке в коммуналке за «Бiлим мiцним» («Белым крепким»), прощались навсегда. И когда он уехал, на редакционных попойках я начинал всегда с его песни «Уже застольные допеты», а потом пел свою, вот эту.
Разнесло, разбрызгало нас по миру,
По столицам и уездным весям,
И не справить вместе даже поминок,
Не послать о праздниках известия.
Где же вы, друзья мои, ровесники,
Что-то пьёте? И о чём мечтаете?
И какими мучаетесь песнями?
И к какому берегу причалите?
Соберу я всех вас в тесной комнате,
Белым крепким угощу, как водится.
Потрудитесь, напрягитесь, вспомните
Наши позабытые мелодии.
Я почти что вижу вас… Но что это?
Руку протяну – и расплываетесь
Сигаретным облаком по комнате.
Где вы? Кто вы? Как вы называетесь?
Разнесло, разбрызгало нас по миру,
По столицам и уездным весям,
И не справить вместе даже поминок,
Не послать о праздниках известия.
И как-то жили мы, уже все совершенно врозь. Полнились новыми надеждами, которые рушились. А сбывались непредвиденные. Что меня так тянуло к ним всегда? И к этим, нынешним. Но главное, – к тем, юным, растворившимся во времени? Наверное, я их всех любил. Похоже, люблю по сию пору. Не себя среди них, честное слово. Их, таких разных, полных надежд, с неразвернувшимися пружинами в душах, с тайными мыслями о счастье (тайными, чтоб не сглазить ). И вот однажды наступило время, когда без них, без наших разрушенных воздушных замков, я ощутил себя совершенно одиноким в толпе. Тогда и написался монолог колоса. Друзья поэты его критиковали за концовку. Хорошие друзья, без наносного чекистского песка. Но именно концовка была сутью моего тогдашнего отчаяния. И пусть она такой и будет. Сохранился оригинал, а на нём – и дата: 16.4.77.
Я – маленький. Я – колос на жнивье.
Дыханьем полон, я с планетой движусь.
Я полон глаз. И я, конечно, вижу
Иных колосьев головы в траве.
Так мир устроен. Надо умирать.
Но вот случилось, что скосить забыли.
Комбайнеры там, что ли, перепили?
Или со мной решили поиграть?
И я стою. А ветер стебель гнёт.
И мёрзнут зёрна в воздухе морозном.
Не выстоять. Но падать слишком поздно.
Мне холодно. Метелица метёт…
Я – зимний злак. Один среди стерни
Молю кого-то, кто меня не слышит.
Молитва тише звука, снега тише:
«Верни мне жизнь. Верни мне смерть. Верни»…
И луг взорвался! Звонко проросли
Колосья те, что осенью упали.
Их трактора (опять же!) запахали,
Меня же вновь (опять же!) обошли…
Я жатвы жду. Я верю в сталь ножей.
Я хлебом стать хочу или травою.
Но мёртвым стеблем с мёртвой головою
Мне новых зим не выстоять уже…
Ну, как-то выстояли. И я. И те, кто выжил. Не одну зиму, не две, не десять, но и не ожидавшуюся вечность. Выжить, как выяснилось, не подвиг. Жить и оставаться собой – ну, такой маленький подвиг. Жить – и менять мир к лучшему – иллюзия. Но пусть здравствуют сохранившие иллюзии, ибо на них мы и выстраиваем какое-никакое настоящее.
2013
КРЫША
Когда теряет перец остроту, а водка – хмель, а облако – прохладу, когда с трудом ты вспоминаешь ту, которой нет, не будет, и не надо, когда ты понял всё о миражах в пустыне сновидения земного, и знаешь, что на верхних этажах полно небес, и всё-таки не много, не думай, что отыграна судьба. Не думай, что глупа. Она не дура. Карабкайся на крышу. Вон труба. И лесенка из ржавой арматуры. Антенны. Старый бак, а в нём – смола (ещё того, советского разлива). Презерватив. Бутылки из-под пива. И дверь лежит – подобие стола. И ящики. Всё чисто и красиво. И льётся тихий свет неторопливо. Звенят, звенят в ушах колокола. Звенят, звенят в ушах колокола. Но тишина… Кого здесь жизнь косила? И от кого здесь жизнь своё взяла? Перед лицом – плетенье проводов. В них песни старых дев и юных вдов. И чёрное крыло толкает к краю (как будто я не чую и не знаю). Смеюсь – и вижу: ветром унесло. Покуда крылья есть, зачем крыло? Здесь ангел мой к застолью приглашает. Накрыта дверь, как нужно, на двоих. Я – старый псих. Он – сед и очень тих. Стаканы. Самогонки сулия. Хлеб. Сало. Жизнь его и жизнь моя. Мы выпили. Он как-то трудно встал… «Я так устал, Виталий. Я устал. Тебя я вечность целую хранил. Но ты всё жил и жил. Всё жил и жил. И вновь придётся пережить весну. Затменье Солнца нынче. Я сосну. Просился в отпуск. Но не дали, суки. Я ненадолго. Максимум – на сутки. Ты пей. Ты пой. Бутыль, она твоя. А я… Немного износился я». Он крыльями лицо своё закрыл. Упал на толь. И обо всём забыл. А я теперь хранитель у него. Их сутки – вечность, только и всего. И в сулие трепещет самогон. И звон в ушах. Какой прекрасный звон!
2015
СТРАХ
Они стояли чередой ко мне
И говорили: «Страшно, очень страшно!».
При ярком Солнце. При ночной Луне.
Сквозь сон глубокий, взрывы на войне,
И после жизни, прожитой вчерне,
В туманах. В переулках, где опасно.
Любовь – она казалась вдруг ужасной,
И ясное пыталось потемнеть.
Под ветер. В час вечерней слепоты.
Там были все. И я. И ты. И ты!
Что делал я в той череде к себе,
Жуя рогалик, запивая чаем?
Кого искал? Кого найти не чаял?
О судьбах думал или о судьбе,
Живых и мёртвых на пути встречая?
Жуки топтались тут же и коты,
Три носорога, слон, мартышек стая…
Молили взгляды. Шёпот был отчаян.
Своей колонной двигались цветы –
Счастливые – по-своему несчастны.
«Ох, страшно, страшно, в вёдро и в ненастье,
Ох, страшно!» – говорили ты и ты.
Нет-нет, я ничего не понимал.
Мой страх сгорел сто тысяч лет дотоле.
Что делал я в пустынном этом поле,
В той череде, которой так внимал?
Я прилагал ладонь к холодным лбам –
И улетали, оживая, твари,
И больше не шептали, не кричали,
Не плакались ни им, ни нам, ни вам.
Ладонь горела от чужих невзгод –
Придуманных, ну, а порою – явных…
Евреев, мусульман и православных,
Католиков, буддистов, всех, как равных,
Рукою я своею покрывал. И отпускал.
Мормон? Иеговисты? Проходи!
Баптистка? Духобор? Да нет вопросов.
Не бойся духов, мой шаман раскосый!
Вам всем грядет работа впереди!
Но вот настала очередь моя.
И я смотрю в свои глаза пустые –
Не вижу в них ни тайны бытия,
Ни страха. Только жёлтая пустыня.
- Зачем пришёл, – спросил я у себя.
- Ты знаешь, – я ответил. – Да, ты знаешь.
Ты от меня сто тысяч лет скрываешь
Мой древний страх. А без него нельзя.
Верни!
Но я ответил:
- Не верну.
В тебе чужого столько накопилось,
Что ты лишишься мужества и силы,
Что ты пойдёшь немедленно ко дну.
Иди, лечи. Стрекозы заждались.
И мушек рой. И земляные черви.
И пьяницы. И их подруги-стервы.
Им страшно! Избавляй их по одной.
Таков твой долг. Таков твой долг. Стыдись!
Смени ладонь, пока не загорелась.
Твоя Земля от страха перегрелась.
Надень пальто. Смотри, не простудись…
2016
Оригинал: http://7iskusstv.com/2016/Nomer8/Chelyshev1.php