Вдоль забора снаружи тянулась канава, а снутри росли смородиновые кусты. Женщина с электрички, поравнявшись с калиткой, кричала: «У вас сдается?» и шла дальше, к следующей даче. Кто-нибудь из местных, державших корову или свинью, сдавал ей. Мы же сдавали только явочным порядком. Одна семья жила с конца зимы: мать с дочерью. Это уже не дачники, а жильцы. Они занимали комнату с верандой, имевшую отдельное крыльцо, от которого зимой были протоптаны три дорожки: к калитке, к колодцу и к навесу с дровами, а за ними к «скворешне» — отхожему месту. Когда мело по целым дням, эти дорожки превращались в прорытые в снегу траншеи.
Приезжая на каникулы летом, я маялся. Дети с соседских дач меня не брали играть: толстый-жирный поезд пассажирный. Уже третьеклассники, встречаясь, они строго говорили друг другу:
— Пароль?
— Семнадцать.
Это из кинофильма «Тайна двух океанов» («Грузия-фильм», 1955 год — поставлен грузинским Левшой; пометим также галочкой имя композитора: Мачавариани). Я смотрел его со старухой-жиличкой, снимавшей комнату круглогодично. Ее дочь, тетя Шура, уезжала на работу, а мы ходили в кино на первый, пятичасовой сеанс: «Следы на снегу», «Кортик», «В квадрате сорок пять», «Храбрый как тигр» (китайский), «Без вести пропавший», «Тайна вечной ночи», «Два капитана», — фильмы, которые крутили уже только летом и на которые взрослые в общем-то не ходят, только старый да малый.
Назвать бы то, что я сейчас пишу, «Тайной двух дачниц». Как-то раз я услышал за их дверью голоса: «Шура! — Что, доченька?». Хоть убей, не помню, как старуху звали. Сморщенное личико, нос крючком, глаза меж красноватых мешков. У обеих косички, как у школьниц — дугой.
Белые лучи проектора переминались в темноте, в них роились клубы пыли — то, чем мы дышим. Мы вперялись в экран, а на обратном пути каждый из нас говорил о своем.
— Она, как Саню увидела в форме летчика, сразу поняла, что ни за какого Ромашку не пойдет.
Я согласен:
— Ромашка даже стрелять не умеет: тык-пык. И как такой может влюбиться с первого взгляда на всю жизнь?
— Да погоди — «на всю жизнь». Родила б, сразу бросил бы. Когда двадцать второго июня они с Саней в речке купались — что, у них дети были тогда? Полные трусы радости — вот чего было. Не думали не гадали, что в последний раз купаются.
Я приставал, чтоб рассказала про войну.
— А что война? Доченька моя, Шурочка, сидит в детском садике вся зассанная, а я по две смены стою у станка, пистолеты делаю. Давай я лучше про революцию.
С тех пор при встрече с тетей Шурой я представлял себе ее «зассанной» и задерживал дыхание. Как это может быть, что тетя Шура в войну ходила в детский садик. Но эта фоменковская хронология меня не смущала.
Она рассказывала и про штурм Зимнего, и как ее схватили белые, но юнкер влюбился в нее без памяти и помог ей бежать.
Ходили мы с ней и на детские утренники по десять копеек. Царевич вбегает в терем, девица краса золотая коса оборачивается — вместо лица череп. От неожиданности я закричал. Она как-то злобно засмеялась.
— Страшно?
Нынче мое Я снится мне лишенным возраста, половозрелым, родители «снова живы», а тех, кому родитель я — их нет. Я не в ладу с психоанализом. Там, у врат кабинета, расположился цербер о трех головах: Я — сверх Я — Оно. С самим собой не поспоришь — выше головы не прыгнешь. Когда тебя необратимо обступает чужбина, то как бы рано это ни случилось, приходит ложная старость. Твой последний день нескончаем, да еще в местах, где средняя продолжительность жизни, как у слонов. У этого есть и оборотная сторона: эмигранту не перерасти «возрастного себя», эмиграция консервирует возраст. Если эмигрируешь рано, очень рано, как я, то живешь заемным прошлым, взаймы берешь у своих родителей, которые на пожелтевших фотографиях твоей памяти ровесники твоих детей. Игра в дочки-матери продолжается вверх тормашками, дочери зовут матерей «доченьками»
По-русски все уже написано, включая и то, что «все уже написано». Не пишешь, а собираешь конструктор. Все узнаваемо, и это сообщает твоему письму скорость, с которой возрастает масса. Сила удара такова, что любая твердокаменность вдребезги (хочется думать).
То, что вы сейчас читали, было разминкой на старте — прологом, увертюрой. Некто в белом поднял стартовый пистолет. Прийти первым к финишу, обогнав других — такое еще возможно. Но когда бежишь в одиночку, финишировать первым означает обогнать самого себя. В этом суть творчества. Что ж, попробуем в очередной раз прыгнуть выше головы.
*
Ира надушилась маминой «Кармен».
— Это еще зачем?
— А Нина тоже душится.
Стук в дверь, и детский голос:
— Александра Яковлевна, вас зовут.
У Трочновых не работал звонок, и под ним была записка: «Звонить к Молоковым».
— Скажи, Коля, сейчас иду.
Для Коли Молокова жить бок о бок со своей классной руководительницей что-то вроде привилегии. И учительская-то заповедное место, куда входишь — как подглядываешь. В школе все по-другому, Ира даже называет свою мать по имя-отчеству. А тут Александра Яковлевна однажды забыла закрыться на крючок, Коля потянул за дверь, а она в уборной.
Мужчине, который спрашивал Александру Яковлевну, Коля объяснил, какая дверь, но тот и сам знал, только попросил позвать. На голове меховая шапка высотой с Эльбрус, зимнее пальто чернело сугробом. Александра Яковлевна вышла в летнем халатике. Как в сказке «Двенадцать месяцев». Все месяцы с ума посходили: то май, а то сразу декабрь — капризная принцесса не успевает оглянуться, как постарела на целый год. Коля догадался, почему мужчина не снял папаху: волосы под ней некрасиво примяты. (Тепло.)
Александра Яковлевна шепнула:
— Через двадцать минут.
Талый сугроб отправился на улицу, караулить когда Ира уйдет.
Пока ей не стукнуло десять, с ними в комнате проживала еще одна семья: тетя Вера с маленьким Колей («Коля, Коля, Николай» — их много, николаев-угодников, больше чем иванушек-дурачков). Мама еще только училась — на вечернем, на факультете биологии, а днем работала. Потом тех отселили, куда-то к черту на рога. А вот если б ей уже тогда было четырнадцать и тетьвериному Коле четырнадцать, она бы что, при нем тоже переодевалась, а он при ней?
Когда Иры нет, этот человек приходит к маме, и мама знает, что Ира знает. И знает прекрасно, что Ира совсем и не с Ниной встречается. Это такое же вранье, как называть маму в школе Александрой Яковлевной.
За три минуты, что мамы не было, Ира взяла ее помаду — подкрасить губы. Увидев дочку с накрашенными губами, Александра Яковлевна сказала:
— Немедленно сотри.
— А почему Нине можно?
— Сотри немедленно. Иначе никуда не пойдешь.
— Ну и не надо, останусь дома.
Мать молчит, и слышно, как она сопит. Боится, что этот мужчина возьмет и уйдет? Ее-то Шура никуда денется. Хотела звать его Саней. ««Шура» женское имя». А он: «Какая разница, мужское, женское, раз мы ничего не делаем».
Подождав минут десять, Ира сказала матери:
— Химическую помаду не стереть, а раньше утра не съестся. Только если усиленно целоваться. А что я с Нинкой буду целоваться?
Александра Яковлевна говорит сквозь зубы, не глядя на дочь:
— Ладно, иди.
Вчера она выгнала ее из класса за записку. Решила всем показать, что на уроке она ей не мать. «Трочнова! Вон из класса!» — «Александра Яковлевна...» — «Кому я сказала, вон из класса».
— Что, на свидание? — спросил Коля Молоков.
— Нет, на детский утренник.
Мужчина дожидался у самой парадной. При виде ее притворился, что закуривает. Она смерила его неодобрительным взглядом. Только усиков не хватает, а так вылитый жулик. По какой-то прихоти воображения вдруг предстал перед нею в носках.
Ира ходила в мамином пальто. Александра Яковлевна себе в прошлом году справила новое, а это досталось ей. Теперь она как двадцатилетняя выглядит.
У гостя лоб оказался лысым и таким покатым, как будто полголовы осталось в папахе (когда он ее снял) — папаха-то стояла рожном. Сплошные разочарования. Александра Яковлевна непроизвольно поджимала губы: «Да где другого возьмешь...».
Он разул бурки с отворотами, чтоб не наследить.
— Видел дочку, смотрит как ты. Как приударю.
— Я тебе приударю. Водки хочешь?
— В нашем деле не помешает.
Налила ему и себе капельку. Ухватила с полки горсть конфет — сколько там ухватилось. Конфеты «Старт» так сжились со своими фантиками, что не хотели разлепляться.
— Старт — это хорошо, а финиш еще лучше. Главное, не финишировать первым, — и мужчина подмигнул. — Еще цела косточка у Кости. Знаешь, как армян козу доил...
В троллейбусе Трочнова-дочь так размечталась, что позабыла заплатить за проезд.
— Два по двадцать передайте, девушка, — все еще по привычке на старые деньги.
Только тут сообразила, что едет зайцем. В другой раз две-то остановки рискнула бы, но сейчас не стала пытать судьбу.
— Три по двадцать, — и, передавая обратно, к сорока копейкам сдачи она приложила четыре пятака своих. — Осторожно, тут мелочь, не просыпьте.
Ей на следующей. Шура ждет ее у «Тэ Же» («На щеках Тэ Же, на губах Тэ Же, целовать куда же?»). Оттуда, когда хлопает дверь, всегда запах женских духов. Специально назначают свиданье мужчинам у парфюмерии, а сами чуть-чуть опаздывают, чтобы раздразнить.
— Приветик. Замерз?
Если лысые дядьки шапок не снимают, то у кого «канадская полька», те их не надевают. Орудия расчехлены. Зарывается носом в красное море шарфика. Воротник поднят. Короткое пальто — зеленовато-бутылочное, с косыми карманами. Узкие брюки. И корочки тоже стильные.
Ира, наоборот, в берете, а не в газовой косынке поверх начеса, спрыснутого лаком. Волосы не как у Бабетты, а волной ниспадают на грудь, как у Жанны Прохоренко. Александра Яковлевна не разрешает в школу так ходить: две косички, и чтоб дугой висели на затылке. «Мам, мне же не двенадцать». — «То-то и оно». Свои волосы Александра Яковлевна забирает в узел — точь в точь как Катя в «Двух капитанах». А Ире и это нельзя. Наверное, чтоб не путали со спины: где мать, где дочь.
— Уже третий троллейбус, — сказал Шура. — Я ждал до четвертого и ушел бы.
Испугал.
У Шуры семья хорошо живет, отец, может, директор.
— Ну? Пойдем, как всегда?
Она не отвечала, а молчание — знак согласия.
«Пойти, как всегда» означало парадную во дворе «Колизея». Там лестница с низкими подоконниками и лишь три квартиры. Бывает, что за все время ни разу никто не пройдет. При звуке шагов они отстраняются друг от друга и одинаково застывают лицами к окну. Однажды какая-то старушка напутствовала их: «Воркуйте, голубки, воркуйте».
В кино хуже. Денег стоит, а на экран все равно не смотришь. Да и всем видно, чем ты занимаешься. В старом «Колизее», когда гас свет, даже зажигались наверху звездочки. После ремонта, правда, никаких звездочек. В «Колизее» она первый раз позволила себя обнять, на фильме «Укротительница тигров». Еще до Шуры. Познакомилась с одним нахалом, и только пошли в кино, как он сразу обнял ее. Ну, это ладно — но он еще полез куда не следует. И получил. Увидав его потом, торжествующе отвернулась — уже встречалась с Шурой, который симпатичней. Но нахальство врезается в память остро.
С Шурой зона поисков расширялась постепенно, а искал он, где проходят границы дозволенного. Целоваться можно и без рук, и обнять можно по-разному. Но вот ее грудь покорена, и привычно карабкаются по ней Шурины пальцы. А недавно по следам своей наставницы Нины, сидя на подоконнике, она выставила колено и как бы невзначай поощрила Шуру его оседлать, подрагивая ногою в такт:
— Тра-та-та, тра-та-та, мы везем с собой кота, обезьяну, попугая — вот компания какая... Хочу чтоб ты был Саней, Шура это женское имя. Так зовут мою маму. Или мы все еще, по твоему, ничего не делаем?
*
Не всякая жизнь делится на «до» и «после». Чаще небо затягивается незаметно. Хоть и сколько угодно бывало: не думали не гадали, что в последний раз купаются. Мирное воскресное утро не предвещало беды. Откуда ни возьмись мотоциклист — Саньке повестку. Вот и всё.
У них с матерью то утро тоже началось с купанья. Александра Яковлевна нагрела полную кастрюлю воды на кухне. Мылись в тазу, который ставился на резиновый половичок посреди комнаты, чтобы не наплескать по полу.
— Ну что ты там смотришься, тебе еще рано стричь подмышки, — сама Александра Яковлевна только что отложила продолговатое зеркало с ручкой и ножницы.
— Я и не стригу, я просто смотрю что это.
— Где?
— Вот это. Смотри, веснушки.
— Покажи. Это не веснушки, это какая-то сыпь. Не колупай, пройдет.
Не проходило, даже поползло наверх. Александра Яковлевна по-прежнему говорила «пройдет», но забеспокоилась: что это может быть?
— Покажи, — и она подолгу внимательно изучала желтовато-розовые пятнышки, которых явно прибавилось и которые из мелких брызг уже превращались в настоящие кляксы. Когда то же самое появилось за ушами, пришлось обратиться к кожнику.
Сидя в поликлинике, Трочновы, мать и дочь, могли коротать время созерцанием плакатов, предостерегавших от коклюша, стригущего лишая или глистов (на фотографиях: голова ребенка в марлевой повязке; мужчина, заходящийся в кашле; кишмя кишащая кишечными паразитами кишка). Другие плакаты агитировали за здоровый быт: по утрам в трусах и в майке люди делают гимнастику, эти же люди перед едой моют руки, а перед сном ноги — и обязательно моют овощи. И к тому же, как явствовало из плакатов, они регулярно посещают лекции врача. И ни грамма алкоголя.
Подошла очередь. Врачиха — фамилия русская, сама еврейка — осмотрев Иру, нашла, что это инфекционного происхождения. Прописала цинковую болтушку.
— Взболтать и нанести на пораженные участки ваткой. И ни в коем случае не мыть. И так пять дней. Поняла?
Стало только хуже. Там и сям высыпáло. Так десантники захватывают плацдарм, а потом прибывают основные силы и разворачиваются боевые действия. Сыпь пропадает, но на тех местах, где она была, образовывалась покрытая рябью пленка, как на кипяченом молоке — самое противное в нем. Над верхней губой кожа стала в мелкую сборку наподобие усиков. Говорят, некоторым они нравятся — усики у женщин. Признак страсти. Если б Саня увидал ее в таком виде? «На щеках Тэ Же, на губах Тэ Же, целовать куда же?»
В школу Александра Яковлевна ее уже больше не пускала, и Ира круглосуточно сидела дома, разглядывая себя. С каждым днем на коже появлялась новая сборка.
— Ну что? — спрашивала мать, возвращаясь.
— Что «ну что»? — дочь еще так и не одевалась.
— Есть будешь?
Мать шла жарить картошку или жарила колбасу с яйцом. Они ели прямо со сковороды. Если жареную колбасу, то с хлебом, если жареную картошку, то с булкой.
«Так нельзя, надо лечиться, надо что-то делать», — думала Александра Яковлевна.
— Скажи правду, с кем ты встречалась? Ты знаешь, какие бывают от этого болезни? Он тебя мог наградить чем угодно.
— Мы только целовались. Ну и еще...
— Что еще?
— Ничего! — буркнула дочь. — Того, что у вас с этим, в валенках, который к тебе ходит, у нас не было.
Александра Яковлевна молчала. Наконец сказала:
— А что было? Я мать, матери ты можешь все сказать.
— Ничего не было.
— Не ври. Я по глазам вижу, что врешь. Ты знаешь, чем это может кончиться?
Ира начинает плакать. Она много чего слышала, и про бытовой сифилис тоже. Достаточно попить воды из одного стакана. А тут целовались. Она не любит, когда мокро целуются, это óн хотел показать, что умеет.
— Сколько ему?
— Как мне.
— Это ничего не значит. Сегодня и в двенадцать начинают. Скажешь мне его телефон, я с его матерью хочу поговорить, — Александра Яковлевна потянулась за сумкой: есть ли двушки в кошельке?
— Не скажу. А может, это не он, а твой. На него только посмотришь, уже тошнит. А я с тобой ем с одной сковородки.
Ее душили рыдания, она больше не сомневалась ни в том, чтó с ней, ни в том, ктó ее заразил — собственная мать.
Александра Яковлевна уже готова в это поверить. Чем круче бывала с дочерью, тем горше самой становилось, и оттого вскипала еще больше. Выгнать ни за что из класса, а потом себе места не находить. Такой у нее характер. Уральский.
— Хватит глупости болтать. Раз так, пойдем в диспансер.
«Раз так...»
Они не только ели с одной сквороды, но и ходили в одну посудину. А что такого? Мать и дочь — два океана, которые как ни громадны — сообщающиеся сосуды. Не ставить же два ночных горшка под одну кровать. Они всегда спали на одной кровати, а на другой тетя Вера со своим Колькой. Это не то, что теперь: широкая тахта с подголовником, куда после сна запихивались две подушки, одеяло и простыня.
— Неуклонно растет благосостояние граждан... — голос из черного бумажного конуса на стене.
Вечерело поздней и поздней. Когда они подходили к диспансеру, моросящий ветренный день еще не окончательно померк. Взрослое пальто больше не грело Ире душу, а телу в такую погоду зябко до дрожи в любом пальто. Судя по лицам, прохожие испытывали к уходившему дню то же, что и она, хотя им-то с чего?
К главному страху у Александры Яковлевны примешивалось много разных мыслей и забот, которые она перебирала в голове. В седьмом «А» одиннадцать двоек по контрольной. Как агитатору ей полагалось сегодня обойти квартиры на своем избирательном участке. В прошлый раз пропустила: Ира была на катке, как не воспользоваться этим? Избиратели не убегут. Усмехнулась по-кислому. Что им еще скажет врач. Может, после этого будет ни до чего.
Это на Восстания, близко, да неудобно добираться: две остановки проехать и столько же пешком. Или ехать еще одну остановку и снова идти.
— Не трогай, я сама открою, — Ира взялась было за дверную ручку, но ее мама как никак по образованию биолог и хорошо понимала, чего должен избегать «всяк сюда входящий». — Никогда в таких местах не прикасайся к ручкам.
Через носовой платок Александра Яковлевна приняла на себя всю тяжесть двери. Сбоку чернела застекленная доска, такая же, как на школе, только там золотыми буквами: «Одиннадцатилетняя школа №327 Фрунзенского района города Ленинграда», а здесь: «Кожно-венерологический диспансер №7 Октябрьского района города Ленинграда», и буквы чуть-чуть шелушились.
Паспорт не понадобился, хватило Ириной метрики.
— Трочнова, Ирина Александровна?
Александра Яковлевна кивнула. Обычно в метриках писалось «Васильевна», но когда можно, то лучше дать отчество по матери: «Александровна» или «Викторовна», или «Валерьевна», или «Евгеньевна», или «Валентиновна».
— Тысяча девятьсот сорок седьмого года рождения...
— Угу.
— Свидетельство о рождении выдано институтом акушерства и гинекологии имени Демина, Ижевск...
— Угу.
— Мать — Трочнова, Александра Яковлевна, русская...
— Это я.
— Садитесь и ждите, когда позовут.
«Не хватает в таком месте встретить знакомых... кого-нибудь из школы». Александра Яковлевна представила себе, что бы тут поднялось. Хоть обратно в Ижевск уезжай. Уж нет. Комната в Ленинграде ей дорого досталась. «Лезет всякая чушь в голову», — оборвала она себя. По опыту знала: бывает, что, фантазируя, упреждаешь беду, а бывает, наоборот, только прокладываешь ей дорогу. Одним и тем же способом можно и сглазить, а можно и заговорить.
Ира о чем-то похожем думала: «Саньку встретить, что ли? «Поцелуй меня, котик!»». Был такой заграничный фильм. Женщина убирает прядь волос со щеки, и судья в ужасе отшатывается: вся щека обезображена. «Труханул, Санька?»
И все кругом с венерическими болезнями. А на потолке гипсовые купидоны годами собирают грязь. В бане хоть две очереди, мужская и женская, а тут вперемешку, как на том свете.
Врач был мужчина.
— Ну, что у тебя, Джульетта, рассказывай.
Мама пришла на помощь.
— Вот видите, будто заснула на пляже. Веки и те обгорели. Мы ходили в поликлинику, врач прописала цинковую мазь. Только хуже стало. Сперва сыпь появляется. Все после того, как с одним парнем спуталась.
— Сыпь? А там... — доктор указал глазами, — тоже есть? Ну, раздевайся...
Посмотрев, хмыкнул:
— А с чего вы решили, мамаша, что это венерическое?
— Я девочка! — неловко вырвалось у Иры.
От хорошо знакомого чувства вины перед своим ребенком у Александры Яковлевны защемило сердце. Доктор провел пальцем по животу, у подмышек — как проводят, когда хотят указать на невытертую пыль. Кожа под пальцем пошла мелкой старческой рябью.
— И давно это?
— С месяц, меньше, — отвечала мать, — Что у нее?
— Вопрос не по адресу. Что-то с обменом веществ. В любом случае у нас ей делать нечего.
У Иры гора с плеч: не сифилис!
— Неправильный обмен веществ — это же у толстых, а я не толстая.
— Тебе надо пойти к эндокринологу.
Когда вышли, повеселевшая Ира спросила:
— Мам, а кто это, эндокринолог?
— Эндокринологией называется отрасль медицины, изучающая деятельность желез внутренней секреции, — это было сказано на одном дыхании.
Будущим выпускникам вечернего отделения биофака говорилось: «Товарищи, хотите иметь ясное научное представление о предмете, учите на память определения. Это позволит на любой поставленный вопрос отвечать быстро, четко, не задумываясь. А то индюк думал-думал да в суп попал».
А Ире в слове «железа» мерещилось: градусник, красноватый чай в граненом стакане, больно глотать.
Мать посмотрела на часы. «Московское время семнадцать часов одна минута. Передаем объявления». Дома радио работало непрерывно, даже в их отсутствие. Как часы на Московском вокзале всегда показывают московское время, даже когда на них не смотришь, так и в пустой комнате сейчас раздается голос диктора: «Швейной фабрике «Большевичка» требуются швея-мотористка, учетчица материалов, сварщица-трубоукладчица, крановщица пятого разряда. Обращаться по адресу: проспект Школы Рабочей Молодежи, дом 79-б».
— Давай быстрее, — сказала Александра Яковлевна. — Я еще успеваю на свой избирательный участок. — И вздохнула: вспомнила, почему не ходила в прошлый раз. Когда теперь Ирка снова отправится на каток...
Первым делом в уборную. Там, откуда они вернулись, Александра Яковлевна ее не пустила, сказала потерпеть, потому что такого скопления заразы, как в кожвендиспансере, свет не видывал. «Да еще в уборной... С ума сошла».
А Молокову потому же не разрешили к ней приближаться. («Она заразная, с ума сошел...» Кто как обзывается, так сам и называется.)
— Ты заразная, у тебя кожная болезнь. Мама сказала: «на пушечный выстрел». Тебе и в школу нельзя.
— Дурак, у меня эндо... — она запнулась, — ...кринология.
— Кринолин? — хрюкнул Коля.
— Сам ты кринолин. Эндокринология.
— А что это?
— Много будешь знать, скоро состаришься.
*
Институт экспериментальной медицины — вот куда им было надо. На проходной, снаружи похожей на общественный туалет, их остановили. Но военному с портфелем, пробегавшему мимо, хватило одного взгляда: «Ждите». Не прошло и пяти минут как по звонку их пустили, уважительно объяснив: это туда, а потом туда. Поплутав тем не менее, мать с дочерью попали в приемную и дальше в кабинет, обведенный по периметру деревянной панелью. Мы сто раз видали такой в киножурнале «Новости дня» («...в тот же день в Кремле партийно-правительственную делегацию из братской Польши принял первый секретарь...»). А мать и дочь принял директор института С.П.Осадчий — и тоже почти по-братски, хотя кто они и кто Сергей Петрович: академик, герой труда. Невероятное совпадение: военный с портфелем приходился ему зятем и по совместительству заведывал недавно созданной — злые языки говорили, что «под него» — лабораторией в наверстыванье неких упущений периода культа личности. Но это еще не все. У зятя Сергея Петровича полетел карбюратор, вот он и приехал на такси, на обычном такси без права въезда на территорию ИЭМ, почему и пришлось ему, завлабораторией, как рядовому сотруднику, топать через проходную с портфелем, полным государственных тайн. Но и это еще не все. Не далее как в минувшие выходные на дачу к дедушке-академику приезжали внуки, Игорек и Аркаша. После воскресного жаркóго с кисло-сладкой подливкой и золотистого бульона с бабкой (в такой последовательности — вот-вот...), собственноручно приготовленных их бабушкой еще по ветхозаветному рецепту, пили чай, как водится, зять с тестем вдвоем, последний при этом серийно в голос зевал: ы-ы-у-э... Привык после обеда «придавить часок», но какой тут сон — под шум и крики в саду. «Дети это капитал, а внуки — проценты с него», — любил повторять дед.
— Первый мой тезис... — зять взял у домработницы с расписного подноса стакан в подстаканнике, на котором рельефно был изображен спутник, и, отхлебнув послеобеденного чаю, продолжал: — Если процесс может быть ускорен, он может быть и замедлен — любой, и в частности процесс старения тканей. Медичи говорил: «Всякий яд имеет противоядие». А как создать противоядие тому, о чем толком ничего неизвестно? Сперва надо всесторонне изучить причины данного явления. Я так и написал, — он извлек из портфеля папку, а из папки исписанный от руки лист: «Простая пересадка семенных желез обезьяны с целью омоложения не дала и не могла дать результатов в долгосрочной перспективе. Необходимо провести широкие генетические исследования...». Сергей Петрович, от вас зависит будущее моего научного проекта. Завизируйте...
— На основании чего? У тебя одни мертвые души. Ты же не располагаешь исходным материалом... кстати, что с кирпичом?
— В любой момент грузовик может прийти.
— Хорошо... ы-ы-у-э... я все же попробую вздремнуть. Приезжай в ИЭМ, там и поговорим, — экспериментальная лаборатория, которой руководил зять, формально оставаясь филиалом ИЭМ, помещалась на территории номерного учреждения.
На ловца и зверь бежит, так чего уж говорить о подопытном животном. Усадив животное против света, военный докладывал седовласому ученому с булганинской бородкой:
— Вот он, Сергей Петрович, исходный материал. Проявление синдрома Хатчисона-Гилфорда на ранней стадии.
Что на ранней, для Трочновой-матери звучит обнадеживающе — «болезнь захватили на ранней стадии».
— Но это уже половозрелая особа, — возразил тот, кого звали Сергеем Петровичем.
— А я о чем? — военный воодушевлялся все сильней — И в детском-то возрасте один случай на миллиард, а у взрослых почти не приходилось наблюдать. Сколько тебе, пятнадцать?
— Еще четырнадцать, но в этом году уже будет пятнадцать.
— Молодец, — улыбнулся Сергей Петрович. — Невеста, можно сказать. Теперь взрослеют ударными темпами, так и норовят догнать и перегнать нас, стариков, — и снова подбодрил: — Молодец.
— Никаких мертвых душ, Сергей Петрович. Ни за кем не должны нести шлейф и чужое принимать на веру. Клубника со своего огорода. А с другой стороны чистой воды генетика, в которую мы, дожили, окунаемся.
— «Окунаемся...» Именно, что дожили. Не суйся в воду, не зная броду. А то энтузиазма выше головы. И вообще осторожно с генами... Окрестить бы их как-нибудь иначе.
«С какими Генами?» Ира знала троих — рахитики как на подбор.
А мама знала, что с помощью мичуринской гненетики и правда выводятся новые сорта клубники или зерновых. Но гены...
— Гены это мифическое наследственное вещество, якобы независимое в своих свойствах от условий развития организма, — пусть учтут, что имеют дело с биологом.
На нее сразу посмотрели с уважением, а не как на пустое место. Сергей Петрович сказал:
— Совершенно с вами согласен... как вас, простите, по имени-отчеству?
Александра Яковлевна покраснела:
— Зовите меня просто Шурой... А вообще я биолог по образованию.
— Возможно, мы у вас ее заберем, Шура, — сказал военный и вопросительно покосился на Сергея Петровича. — Проведем всестороннее обследование?
«Всестороннее обследование — это неплохо». Шура понимала: все зависело от Сергея Петровича, согласен ли он. А он молчал. Шура обратилась к военному:
— Что это? Что у нее?
— Это рахит кожи.
«Рахит...» (Выходит, сама она рахитик. «Кто как обзывается, так сам и называется» — Евангелие для маленьких. А для стареньких звучит так: «Каким судом судите вы, таким будут судить и вас».)
Было решено, что Иру положат на обследование.
— Соберите ее, как будто она на все лето уезжает на дачу к дедушке с бабушкой.
Шура страдальчески посмотрела на дочь: у кого-то есть дедушка с бабушкой, дача. А у кого-то кожный рахит.
Днем позже от дома отъехала «санитарная помощь», увозя Иру с чемоданом. И больше никаких известий — ни о ней, ни от нее. Прождав две недели, мать отправилась в ИЭМ, но получила от ворот поворот. Тот же вахтер преградил ей путь и даже не стал слушать.
— Сообщите Сергею Петровичу, что здесь Шура, мама Иры, биолог. Он должен помнить, мы были в его кабинете, — просила Шура.
Все впустую. Видя, что безразличие вахтера переходит во враждебность, она попросила женщину с портфелем.
— Извините, пожалуйста, — машинально отметила красные румынки у нее на ногах, — у меня к вам большая просьба. Вы не могли бы передать Сергею Петровичу, что его спрашивает мама Иры Трочновой. Я не знаю, кáк она. С того самого дня, как ее положили на обследование, я ничего о ней не знаю. Сергей Петрович наверняка помнит. Скажите: Шура, мама Иры, у которой рахит кожи.
Обладательница красных румынок перевела взгляд на вахтера и быстро прошла внутрь.
— Гражданка, не приставайте к людям, а то я сейчас вызову, кого надо. Уходите, только мешаете мне работать.
Можно было через партком школы, через Авдотью Гавриловну, обратиться в райком партии, но тогда все решат, что у Иры заболевание, о котором родной матери знать не положено.
«...Прозвучала ария Марженки из оперы Сметаны «Проданая невеста»».
Записалась на прием к депутату Левонтине Андриановне Горобец, знатной ткачихе, начальнику пошивочного цеха фабрики «Большевичка». Шуре было назначено время: месяц, день, час. Накануне она плохо спала, ей снилось, что по радио поет хор:
Воробец ты мой, воробушко,
Пташка малая да неразумная.
Улетай-ка ты, улепетывай,
Не то перья-крылышки тебе все пообдирают,
Да ноженьки повыдирают,
Да жылычки-то и подрежут,
Да головоньку повыкрутят,
А есть у тебя, у птахи малой,
Заветны три желания,
Так их переврут,
Да так, что после сама не рада будешь.
Народный депутат Горобец сидела за столом. По левую руку от нее был телефон, по правую — кипяченая вода в графине и два перевернутых стакана, с трудом умещавшихся на донышке блюдца. Поздоровавшись, Шура сказала:
— Я знаю про вас все.
Та вздрогнула.
— Я агитатор. Вы были как раз кандитатом на моем участке, поэтому я изучила вашу биографию.
Поняв, что знание, которым располагает Шура, ей ничем не угрожает, Горобец протянула: «А-а...».
— Изложите ваше дело.
— У меня дочь без вести пропавшая.
— Как это — без вести пропавшая? Вы в милицию заявили?
— Это с милицией не связано. Ее двенадцатого апреля положили на обследование, и с тех пор ни слуху ни духу. Я ходила туда, это в институте экспериментальной медицины на проспекте Академика Павлова, но меня даже внутрь не пустили. Я сама по образованию биолог, преподаю ботанику и биологию в пятых-девятых классах и как биолог могу подтвердить, что это очень редкое заболевание, их один на миллиард. Военврач, который ее должен был обследовать, сказал то же самое.
— Я сделаю депутатский запрос, и вы... — Горобец глянула в листок с Шуриными паспортными данными, — ...товарищ Трочнова, в течение месяца получите письменный ответ.
На этом же листке она написала в графе «предлагает / просит»: «Помочь найти дочку без вести пропавшую в институте на Акад. Павлова. Смотрел воен. врач».
Горобец сдержала слово. Спустя месяц соседка подала Шуре конверт со штемпелем: «Депутатская приемная. Фрунзенский район. Город Ленинград». Вскрыв, Шура задохнулась: «Уважаемая тов. Трочнова! По результатам депутатского запроса на основании Вашей жалобы получен ответ: в Государственный институт эспериментальной медицины Ваша дочь не поступала. Вам следует обратиться в отделение милиции по месту жительства. С уважением...» Подпись, круглая печать.
Кругом уже все цвело. Закрытые на просушку сады вновь открылись. Ладожская флотилия, крошась и круша самое себя, прошла по Неве и вышла в Финский залив, направляясь в нейтральные воды. Свобода! Господи, какое счастье, конец учебного года не за горами! Предчувствие счастья превыше самого счастья.
Но Ира не разделит с другими школьниками этих предчувствий, пусть никогда не сбывающихся, пусть оборачивающихся летней скукой и маетой, когда от нечего делать принимаешься пылить сандалями в подражание редким грузовикам и запах мыльной воды в тазу под рукомойником более стоек, чем от поросших травою и полевыми цветами лужаек, над которыми что-то сонно жужжит. Ну и пусть самообман! Пусть Ире — и другим школьникам — уготовано разочарование. Все равно предпраздничные ожидания стоили того.
Мужчина, служивший Шуре эквивалентом сорокаградусного пойла, давно переобулся в светло-серые сандалеты. Сменив величественную папаху на белую кепочку от солнца, он укоротил себя на полголовы. Впрочем, его это совершенно не смущало. Как всякий бывалый человек, имевший вкус к жизни, он чуть что — посмеивался в отсутствующие усы. Из кармана выпал, нет, не бумажник — пистолет! Страшно вымолвить, страшно подумать, это уже за границей умопостижимого, пистолет... это хуже, чем доллар! А он только ухмыльнулся:
— Зажигалка. В нашем деле не помешает, — и спрятал обратно. — А девчонку свою можешь забыть. Они над ней в этом самом экспериментальном институте эксперименты проводят. Когда-нибудь посмотришь газету, а там фото: она в скафандре. «Первые на Луне!» Накормлена, одета, с обезьянами любовь крутит. Как ты.
*
Самое смешное, что хахаль Шурин — угадал. Первое, что Ира услыхала от уже знакомого военного, который на этот раз был в белом халате, что цель обследования — полет на Луну. Надо только делать все, что говорят, и ни о чем не спрашивать.
— А разве с рахитом берут в космос? — тут же спросила она.
— С рахитом? — военный искренне удивился. Помимо белого халата, он обзавелся еще именем: — Константин Васильевич меня зовут.
Вздохнула: у нее отчество по матери, «Александровна».
— Вы же сами сказали: рахит кожи.
— Мало ли что я сказал. Вчера мы говорим одно, сегодня другое. Ты что, никогда своего мнения не меняешь?
— Меняю.
— Вот видишь. Наука не стоит на месте. Мы тоже иногда меняем диагноз. У тебя прогерия, это значит раннее развитие. Ты, наверное, хотела поскорей стать взрослой.
— Откуда вы знаете? — таких умных, как Константин Васильевич, она не встречала. — А долго я здесь пробуду?
— Мы ведь договорились ни о чем не спрашивать. Если хочешь полететь на Луну, наберись терпения и не задавай ненужных вопросов.
Посмотрел на чемодан.
— Ножницы есть?
— У нас с мамой маникюрные — общие, поэтому она не положила. Если надо, она купит.
— Отставить. Ничего острозаточенного. А зеркало?
— Да, есть.
— Покажи.
Она вывалила все из чемодана на кровать и среди носильного белья, пары-другой запасных чулок, чего-то потеплее из одежды, на всякий случай положенного матерью, нашла кругленькое зеркальце, умещавшееся на ладони.
— А это еще зачем? — относилось это к карандашику с колпачком. — Глаза красить космонавтам не полагается. И в зеркало смотреться тоже. Никаких зеркал. Категорически! — и Константин Васильевич очень строго повторил: — Никаких зеркал у нас не будет.
Но сразу подобрел:
— Зато вкусненькое дадим. Любишь конфеты?
— Да, «Старт».
А какие любит Аркаша? Или Игорек? Нет, даже отдаленной аналогии со своими детьми у него возникнуть не могло. И не оттого, что ей уже четырнадцать, а им — одному еще только двенадцать, а другому десять; и не потому, что они мальчишки: у отцов дочерей своя правда, а у отцов сыновей — своя; нет, нет и нет. Есть люди от природы мнительные, ипохондрики. У кого-то что-то болит — и у них тоже начинает. И есть, ну совершенно не мнительные. Почему, спрашивается, я должен отождествлять чужое со своим, в соседском Коле видеть своего Колю? Чужое потому и чужое, что — их. А наше это наше. Поэтому наши дети нечто совсем другое. Люди делятся на врачей и больных. Я — врач, и мои дети врачи. А это больной, и соответственно его дети больные.
«Старт» — конфета развесная. Санитар, совсем старикашка, положил перед ней кулечек, а там две конфетки. По липким губам видно было, что сам все съел. «Стыдно вам объедать будущих космонавтов», — хотела сказать ему.
В комнате еще несколько кроватей — готовить еще космонавтов. Покамест железные сетки оголены, у изголовий скатки неаппетиных матрацев. Кстати, кормили так себе, вопреки обещанному. Суп вообще терпеть не могла, на второе биточки с пюре или с макаронами. Хоть бы раз дали на гарнир жареную картошку. В компоте она выпивала только водичку, потому что ошметки плавали, противно напоминая, как при ней выудили утопленника палкой. Это было в Черноисточинске Свердловской области — родные мамины края, куда они ездили. Кто-то кричит: «Утопленника нашли!». Побежала смотреть — лежит такой сухофрукт из компота.
В школе спрашивали: «Хочешь, покажу оборотную сторону Луны?» — и тянули за уши. А здесь — хочешь на Луну, пройди всестороннее обследование. Анализы и того, и сего, и пятого, и десятого. Были такие, что точно в диспансере на Восстания делают. И каждый день бассейн. Без лифчика, без трусов. Не страшно, без ничего ее все равно уже видели. И что не умела плавать, тоже не страшно. Это Галилей думал, что на Луне есть моря, а на самом деле там нет воды.
Внезапно обследования прекратились, и она сутками валялась в кровати. Отродясь у нее не было отдельной кровати, даже когда в Свердловск ехали, спали валетом. Отдельная кровать — это почище отдельной комнаты: писайся — не хочу. Нашла на полке «Тайну двух океанов», но читать оказалось неинтересно, кино лучше. Лежала и вспоминала: «После взрыва на подводной лодке «Комсомолец» я единственная спаслась. Добралась вплавь до необитаемого острова».
Но однажды на острове высадились еще двое.
— Готовься принять пополнение. Сейчас у них недосмотр, — Константин Васильевич шутит: «медосмотр».
— А потом? — сердце забилось: «А вдруг полетим?».
— Потом — суп с попом.
— С попом за компанию? Вот еще. Бога нет, а суп я вообще не люблю.
— Ты не рада, что у тебя будет компания? Тебе не скучно?
Ей было не скучно, не весело — ей было как «Комсомольцу», обломки которого лежали на глубине десяти тысяч метров.
— Я тебе пропишу эликсир бодрости.
Константин Васильевич не шутил, ей в обед дали таблетку. Обедала она уже не одна. Есть поговорка: маленькая собачка до старости щенок. А в новеньких было что-то даже не щенячье с черным носом, а цыплячье с желтым клювом. Только что вылупились, еще сморщенные, слипшиеся. Он — голован безволосый, она почти безволосая. Ростом с маленьких детей, каковыми и были. Близнецы — хоть и с разных концов нашей великой Родины. Они улыбаются, сознавая, какие смешные.
— Знакомься, Алла, Петр, — сказала Медея Иосифовна, помощница Константина Васильевича. Медея «черная, жгучая, змея гремучая». Это прозвище подходило ей больше, чем математичке, которую так прозвали. У матери тоже было прозвище: Собака Баскервилей. — А это Ира, ей уже четырнадцать. Она будет ваша пионервожатая.
Петр не пионер, хотя ему девять. Он и в школу-то не ходил. Когда маленьких да еще писавшихся — а Петр писался — зовут по-взрослому, в этом есть большая доля шутки. Алла годом старше. Она заискивающе улыбнулась пионервожатой и сообщила, что прочитала все учебники до шестого класса.
Ира зло молчала. Неожиданно сказала:
— Аллка-палка, — чтоб не улыбалась. Но та продолжала улыбаться, со страху заискивая еще больше. Мало-помалу Ире это стало нравиться.
Когда не можешь внушать к себе страсть, внушай страх. Даже лучше. На страсть надо отвечать притворством, а кто внушает страх, тому еще доплачивают: 200 грамм почтения на буханку страха. И не спорьте с этим, как не спорьте с тем, что «бьет, следовательно любит». Все равно не переубедите. Дать себя переубедить означало бы безоговорочную капитуляцию, зря прожитую жизнь: ишь ты, оказывается, почитают не тех, кого боятся, а бьют не тех, кого любят.
Петра принимали в пионеры. Ира говорит Алле, которая ловит каждое ее слово:
— Ты возьмешь на себя обязательство выучить с ним пионерскую клятву, поняла?
Алла была пионерка заочно. Она делала все заочно — заочно училась на одни пятерки, заочно ездила в Артек, о чем хранила счастливые воспоминания.
— Есть выучить пионерскую клятву. Ты слышал, Петр? Прямо сейчас? — спросила она у Иры.
— Нет, когда будем на Луне — сейчас, когда еще.
А их вообще-то берут на Луну? По внешности похожи на инопланетные существа. Да и что бы они тут делали.
— А можно не наизусть? Чтобы он повторял за мной.
— А ты хоть помнишь клятву? — сама Ира уже плохо помнила — тем строже будет спрашивать с других. — Покажи, как ты должна при встрече отдавать мне салют.
Алла отдала ей пионерский салют.
— А ты, Петр, смотри и запоминай. Я пионервожатая. Когда будешь пионером, тоже будешь мне отдавать. Скажи ему: «Будь готов!».
— Будь готов! — сказала Алла Петру.
— А ты ей отвечай: «Всегда готов!» Понял?
— Да.
— Начали.
Алла повторила:
— Будь готов! — и наискось поднесла ладонь ребром ко лбу — образцово, от плеча, согнутой в локте деревянной рукой.
— А ты что — Буратино? Что ты ей должен сказать?
Петр почтительно молчал, сейчас от почтения описается.
— Скажи ей: «Всегда готов!».
— Всегда готов.
Прием в пионеры осложнялся отсутствием пионерского галстука. Ира спросила Константина Васильевича: где раздобыть пионерский галстук, не обязательно дорогой, из алого шелка — и штапельный сойдет. Константин Васильевич и ухом не повел.
Спросила Медею. Медея Иосифовна сказала, что точно не здесь — даже засмеялась (почему-то).
— А на что тебе?
— Петра в пионеры принимать.
— А разве он не пионер? Куда уж больше.
Но Ира не смирилась с временными трудностями.
— Ребята, нам нужен простой пионерский галстук. Ну... подумайте. Пионерский галстук. Он в форме красного треугольника.
Смышленая Алла достает из-под кровати ботик, на стельке треугольное клеймо: «Производственное объединение «Красный Треугольник»».
— Ладно, лучше чем ничего.
Алла начинает:
— Я, Петр... как твоя фамилия?
— Забыл.
— Я, Петр Забыл... а ты повторяй за мной.
— Я, Петр Забыл...
— Вступая в ряды Всесоюзной пионерской организации имени Владимира Ильича Ленина...
— Вступая в ряды Всесоюзной пионерской организации имени Владимира Ильича Ленина...
— Перед лицом своих товарищей торжественно обещаю...
— Перед лицом своих товарищей торжественно обещаю...
— Горячо любить свою Родину...
— Горячо любить свою Родину...
— Жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин...
— Жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин...
— Как учит коммунистическая партия...
— Как учит коммунистическая партия...
— Всегда выполнять законы пионеров Советского Союза.
— Всегда выполнять законы пионеров Советского Союза.
— Давай, влезай в ботики, — говорит Ира. — Вместо пионерского галстука у тебя будет пионерский ботик. А галстук ты прячешь на груди, как пионер-подпольщик. Они носили маленькие нательные галстуки, чтоб полиция не видела. Одну девочку пытали, но она ничего не сказала. И только когда ее вешали, по маленькой красной ленточке на шее догадались, что она пионервожатая.
Всё, что, лежа в кровати, рассказывала себе самой, пересказывала им. И на просмотры фильмов за закрытыми глазами тоже брала с собой.
— Никто не мог в прекрасной графине заподозрить бесстрашную подпольщицу. «Позвольте поцеловать вам ручку», — говорил адъютант его превосходительства. «Ах, господин адъютант, эта ручка еще никогда не держала пистолет». — «Дать вам подержать, дорогая графиня?» — спрашивает он. — «Ах, я так об этом мечтала», — говорю я. И только дал он мне пистолет, как я прицелилась в него и говорю: «Руки вверх! Я легендарная Ирина Трочнова. Если вы закричите, я выстрелю». Он не шелохнулся. «Вы для врага слишком смелый», — говорю я ему. Это был высокий стройный офицер в белом кителе, и я видела, что любовь ко мне пылает в его сердце. Он мне тоже не был безразличен. Вдруг он тихо проговорил: «Пароль семнадцать».
Юные пионеры сидели рядышком, как на жердочке, не шелохнувшись.
Но с подселением к ней Арнольда маленьких перевели спать отдельно. Больше Ира их не видела. Этот Арнольд лежит лицом к стене, старость не радость. Не все арнольды спекулянты, дедульки старенькие — нет. А те из арнольдов, что идут в ногу со своим именем, те — да. Раньше же не было моды на заграничные вещи.
— Как вы по отчеству? — вежливо спросила она.
— А как вы по отчеству?
— Мне еще четырнадцать лет.
— А мне еще семнадцать.
«Это в смысле, что если мне четырнадцать, то ему семнадцать? Я так взросло выгляжу?»
— Вы думаете, я вас обманываю? Мне действительно четырадцать лет, — сказала она.
— А мне семнадцать, дура. Ты что, с луны свалилась?
— Наоборот, туда лечу... может быть.
Недоразумение так и не разъяснится. Что Арнольду Батьковичу семнадцать, она, естественно, не поверила: покрасил волосы, парик приклеил. Зато уверилась, что летят на Луну. В космосе стареют с другой скоростью, и это научный эксперимент. Еще полетят в одной ракете, друг к другу прижатые туго. Сразу же начались тренировки. Принесли спальный мешок и сказали на ночь забраться в него голыми.
— Поиграйте в кота в мешке.
Свет всегда горел, даже после отбоя.
— Чтобы преодолеть земное притяжение, нужно лететь со скоростью выше скорости звука, — сказала Ира и предупредила: — Я еще девочка.
— Старая дева?
— Это кто старая, я старая? — вспомнила оседлывавшего ее колено Саню. — Сам вы старый.
Больше совместных тренировочных полетов не проводилось. Санитар попробовал на дедульке «элексир бодрости», но кончилось это плачевно: дедульку унесли в нокауте.
Перестал появляться и Константин Васильевич со своей помощницей Медеей.
— Собирайся с вещами, — сказал Ире какой-то человек.
«Неужели?» Она уже отчаялась, что это когда-нибудь произойдет, но тут воспряла духом и спросила:
— Что, на Луну?
— Луна отменяется, все космонавты перемерли. Слышала анекдот? «Алё, это центр космических полетов?» — «Нет, это психбольница при исправительном учреждении».
Шофер высадил ее перед домом. Ветер дул и кружил осенние листья. Она взяла чемодан и поплелась на знакомый запах.
*
Звонок оказался исправлен, не надо звонить к Молоковым. Понятно, кто починил. Картина маслом: приходит, а он на ее месте лежит. Даже захотелось, чтоб ее на улицу выставили, и чтобы мать потом угрызалась.
Позвонила. Небось переглянулись или того хуже, смотря чем занимались. Чтоб не было дома в такое время? Пошли в кино? Нет, шаги, щелк замка...
Шура попятилась, а за спиной — пропасть. Еще чудо, что не лишилась чувств, что крик вогнала внутрь, что в следующее мгновение, подхватив одной рукой чемодан, а другой, обхватив дочь и прижав лицом к груди, потащила ее в комнату, быстро-быстро, чтоб никто не видел.
— Что они с тобой сделали? — неслышно повторяла Шура, обессиленная этим ужасом, которому предпочла бы... Да! Не могла не быть откровенной с собою: лучше б дочь без вести пропала, умерла — с мыслью о чем она уже свыклась — чем так.
— Что они с тобой сделали? — повторяла и повторяла она.
Полгода как Ира видела себя «с краев», посередке пустота. Полгода! Где зеркало!
А ей зеркальце выпаливает — все, без околичностей. Смотри, какая стала. И в спальном мешке вы были два сапога пара. А? Смотри!
Говорите, убийца возвращается на место преступления... так вот, убийца, может, и нет, жертва — обязательно. Снова и снова летела она на свое отражение. Шура раздела ее.
— Есть хочешь?
— Жареную картошку... мама-а... — и обе зарыдали.
Ни где была («Тебя везли с завязанными глазами?» — «Нет»), ни что с ней там делали, ничего не может объяснить.
— Сказали, что красить глаза космонавтам не к лицу. И смотреться в зеркало. А так — наблюдалась, разные анализы.
— А ты чувствуешь что-нибудь?
— Не знаю.
— А не говорили, что это пройдет?
— Говорили, что на Луну полечу.
Это не выглядело таким уж невозможным. Не успела в тот день приехать за ней «санитарная помощь», как заработали все радиостанции Советского Союза, и начиная с того дня в сердце каждого есть уголок Гагарина. Космос это весны цветенье, стаи «Чаек», новые деньги — а чему не быть, то заметается под ковер. Шура росла в детском доме, потому что ее родителей замели под ковер. Но перед ней были открыты все дороги. Учиться в Ленинграде, стать учительницей? Пожалуйста! Почему с Шурой вот так, а с Ирой все наперекосяк? За что ей? «Дирекция Ленинградского Государственного Театра Юного Зрителя сообщает, что назначенный на сегодня спектакль «После казни прошу» отменяется. Билеты подлежат возврату в кассу театра. Мы передавали объявления».
Занавес упал прежде, чем началась жизнь. Когда-то вот так же привезли их, детдомовских, в нижнетагильский ТЮЗ. Только заняли места, как говорится, согласно купленным билетам, со сцены объявили, что по техническим причинам спектакля не будет. Многие девочки плакали.
Сколько можно прятаться от соседей? Ни в уборную, ни помыться. Приходится все делать в комнате, по старинке. «Ирка, сколько можно кран занимать! Ты не одна» — услышать такое — отныне несбыточная мечта. Когда в магазинах появятся елочные товары, можно будет купить маску снегурочки с румяными щечками. Потихоньку начать выходить в ней в уборную. Люди в танке горели, тот же печник (приходил один такой, делал трепанацию печки). Возвращаются с фронта — на лице две дырочки от ноздрей. Ни губ, ни носа, ни бровей, ни ушей. А она вернулась с незримого фронта, где участвовала в научном эксперименте.
«Сама повела ее в институт экспериментальной медицины... — грызла себя Собака Баскервилей. — «Девять дней одного года» видела? Может, ей тоже пересадили что-то. Гипофиз... апчхи! Вот, на правду.
Снова спали вместе. Уходя, Шура запирала Иру на замок: соседи рвались посмотреть на нее. Иногда колотили в дверь или стенку. «Пусть справку представит, что не прокаженная. А нет, пусть в дом хроника убирается», — вот он, глас Божий. Грозили вызвать участкового, но Шура — учительница, биолог по образованию — за словом в карман не лезла:
— За ложный вызов милиции, пожарной команды или скорой помощи могут и привлечь.
Тихонько — тук-тук-тук — стучался Коля, когда никто не мог его видеть:
— Ирк, а Ирк? Покажи, что у тебя.
Она молчала. А однажды сказала:
— Дурак, кто на меня посмотрит без специальных защитных очков, сразу ослепнет. На мне проводились испытания космических лучей.
Подействовало, больше не объявлялся под дверью. Жильцы тоже присмирели. Пополз слушок... ушок... шок: «Шу-шу-шу... на Ирке Трочновой проводились научные эксперименты космического характера». И ведь не скажешь: «совсем без огня». Под грудой небылиц всегда что-то тлеет.
Хотела бы видеть рожу, с какой Колька отпрыгнул от двери. Пугать маленького — интерес маленький, большого — большой. Посмотрим, как Санька с перетруху кинется от нее. Она еще отомстит Саньке. Месть бескорыстна, поэтому никогда не спрашивай: «За что?»
Она, как тать, стала под покровом ночи выходить из дому. Сперва чуть-чуть, но от раза к разу «границы дозволенного» расширялись. Подобно Санькиным пальцам, залезала она городу под бюстгальтер — и ничего, город — ноль внимания. Совсем не нужна маска — она уже есть: не снегурочка, а баба Яга — высохшая, горбоносая. Что это всего лишь маска, что ей только-только будет пятнадцать, а не семьдесят пять, и в голову никому не приходит. Стань той, кем ты кажешься, и тебя примут такой, какая ты есть. Дай маске прирасти. Сживись с ней, как конфеты «Старт» сживаются со своими фантиками. Научись оставаться безучастной, когда слышишь по радио: «Второму творческому объединению киностудии Ленфильм требуется комсомолка-подпольщица. Обращаться по адресу: Каменноостровский проспект...».
Увы. Все еще верная своим фантомным страданиям, она услаждала себя картиной мести. Накладное смирение в виде старушечьего платочка сближало ее с легионом бесов в таких же платочках — со всеми этими «хроменькими, убогенькими с глазами гиен». Она подстерегла Саньку в его парадной, и, когда он вошел, стояла спиной — в своем берете, с косой, снова став прежней Ирой, какой была еще полгода назад.
— Ирка?
Она стремительно оглядывается, этакой старухой-смертью, когтящей перед собою воздух.
— А-а-а-а-а! — отпрянул Санька.
Приохотилась делать это и с другими. Будет заманивать добрых молодцев, гораздых преследовать одинокую женскую фигурку, а когда у тех дело уже на мази, резко оборачиваться.
— А-а-а-а-а! — проваливается в колодец добрый молодец.
Шура почувствовала, что с наступлением темноты дочь не просто выскальзывает подышать воздухом, как было вначале, прошмыгивая в платочке, старушкою без грима — нет, в том, как она уходит («с глазами гиены»), было впрямь что-то от хищницы. И еще незаметно прячет в карман свою беретку. Не иначе как с намереньем улучить момент, удариться о землю и стать красой-девицей.
Шура проследила. В свете фонаря падал черный снег. Ира, быстро сменив платок на берет и выпростав косу, стояла вполоборота — как только появлялся редкий прохожий, отворачивалась и сторонилась. Но вот прохожий замедлил шаг, и она сразу нырнула в подворотню, в один из тех проходных дворов, которыми можно передвигаться в пять раз скорей, чем по улицам. Молодчик за ней, и Шура — за обоими. Сперва Ира почти бежит, потом как бы начинает сдаваться. Роли распределены: охотник, добыча. Но позволив себя нагнать, Ира вдруг оборачивается: безобразная старуха в страшном оскале выбросила вперед руки, пальцы скрючены. Вопль — так недолго и умереть от разрыва сердца, как сэр Чарльз Баскервиль. Мужчина бросается прочь, очертя голову.
Шура не посмеет открыться Ире, что шпионила за ней. Это было бы уже не открыться, а заголиться с ней заодно. Не дай Бог, если узнает, что мать видела, как она ударилась о землю и оборотилась Смертью.
Ночью Шура не смыкала глаз. Получить пенсию по инвалидности? Надо пройти комиссию, это опять анализы, опять двадцать пять. Главный страх, чтоб не отправили без предупреждения, как уже было, в закрытое заведение. Чтоб на будущий год паспорт выдали. Больна-то больна, да только почему вы к врачу не обращались? Ах, обращались... в институт экспериментальной медицины. Но она туда не поступала.
А что если все свалить на Свидетелей Иеговы? Обманом завлекли дочку и все это время держали у себя. И вот до чего додержали. Только это были не они, кто ее удерживал, не Свидетели Иеговы, а советские ученые, и, значит, правда на другом конце палки.
Сомнения овладели Шурой, которая уже ничего не исключала. Какая-нибудь татарка, «маракующая по-басурмански» или поп — какой-нибудь свидетель Иеговы, глядишь, и помогут там, где наука бессильна. Решительно никакой роли не играет, что она биолог по образованию, учительница. Коза Дуся партийная, а ребенка своего тайно носила в церковь.
— Авдотья Гавриловна, — спросила она парторга Кузину — Козу Дусю, — правда, что у Амины Константиновны на памятнике крест?
— Кто вам такую глупость сказал? И вообще она татарской веры была.
— Да, в самом деле. Татары, они, говорят, очень верующие. У нас на заводе одна татарка лечила... я не знаю, так рассказывали, полопочет по-своему, и человек здоров. Религия это ведь палка о двух концах. С одной стороны Гагарин в космосе побывал, а с другой стороны науке ведь тоже не все известно.
Что ее Ирка заболела лучевой болезнью, знали все, якобы после экспериментов в подземном исследовательском институте в Лисьем Носу. Полгода лежала в санатории, сейчас дома, на люди не показывается.
— Ну ладно, приятного аппетита, я пошла, — и Собака Баскервилей оставила Козу Дусю доедать свой биточек. На третье полагался компот из сухофруктов. Обслуживание питанием в школьных столовых производится по больничному рецепту. Гремела большая перемена, дети вели себя как взрослые: ругались, сплетничали, желали своим ближним того, чего меньше всего желали себе. В головах одно — противоположный пол. И разламывали у себя в тарелке биточек мягкими, как из пластилина, оловянными вилками. И так же хохотали до упаду над чужими рассказами, потому что чем глупей рассказчик, тем смешней история.
Шура и сама толком не знала, чего хотела от Авдотьи. Партийная, а ребенка крестила. Ради ребенка чего не сделаешь. И в церковь сходишь и на целебный источник съездишь. А скажут: в глухой деревне слепая бабка любую порчу снимает, попрешься, хоть ты и биолог по образованию.
К одной такой Шура поперлась с Ирой. Слышала, как в бане женщина рассказывала банщице, которая ей «жигулей» бутылочку открыла (женский клуб тоже пивком не брезгует после баньки).
— Мужик мой к буфетчице ушел, у нас же на производстве. Ах так, вот тебе. Принесла фотографию к тетке-татарке, где он молодой, сразу после флота, грудь колесом. И за триста рублей та его спортила. Что другое, говорит, не умею, а это завсегда. Буфетчица его, спорченного, прогнала, и он возвращается в порт приписки, наш морячок. Я снова к той тетеньке — подаю на реабилитацию. А ее, оказывается, убили. Военный из пистолета, пришел и застрелил, за то самое. Потом сел на двадцать пять лет.
— Что нам делать, как нам быть, чем нам горю пособить? — смеется, видя, что к ее скамье притянуто внимание ближайших скамеек, а некоторые помывщицы даже сошли с подостланной под ноги газетки. — Уж и к доктору знаменитому, профессору, водила его, а что они могут — только отрезать, приставить не могут. А тут подруга гостила, говорит: у них одна старушка-лечейка есть. Баба Ира из Армавира, к ней весь Армавир ходит. Поехали мы с моим Лёхой. Приехал ворóной ощипанной, а воротился — ну, орел. И недорого взяла. Которая убитая, та триста брала, а эта сотенную, и то с меня как с приезжей, со своей бы меньше. Я двести еще и заработала. Ну, минус за дорогу.
Шура ее чуть не проворонила, когда дожидалась у выхода — порасспросить. Та еще долго копошилась, наконец идет, кремовым платком пуховым до самых глаз обмотанная.
— Гражданочка, я спросить у вас хочу. Эта бабушка, про которую вы рассказывали, может, могла бы мне помочь... нет, не с мужем, не с мужчиной, — поторопилась сразу внести ясность. — У меня дочка заболела, старшеклассница.
— А вы учительница? — спросила женщина. — Сразу заметно, — и дала адрес подруги. — Можете с дочкой к ней прямо ехать. От меня, скажете.
Добрая душа.
*
Зимой билеты на поезд «Ленинград — Адлер» есть всегда, даже купированные, о плацкартных чего говорить — добро пожаловать в Армавир! И без блата, и без брани, и без десятичасовой очереди за бронью.
Без места можно ехать только до двенадцати лет, а Шура за двенадцатилетнюю никак не сойдет... да-да, Шура, со стороны само собой разумелось, кто мать, а кто дочь, и перераспределение ролей тоже разумелось само собой. Пай-мальчик в трамвае уступил место Ире. Но трамвай — ладно, ехать десять минут, а до Армавира сорок часов. Когда поезд тронулся и проводница начала собирать билеты, а Шуры как назло не оказалось на месте, то Ира сказала: «Билеты у дочки в сумке, она в туалете сейчас». А что ей было сказать — «у мамы»?
Она как будто не могла забыть матери, что на уроках при всех обязана была обращаться к ней «Александра Яковлевна». Вот и злорадничала, понуждая Шуру при всех звать ее мамой. Натянув на голову одеяло, принималась вдруг охать. Шура пугается.
— Что с тобой? — свешивается она с верхней полки. Но пока не спросит: «Мама, что с тобой?» — в ответ лишь стоны.
— У меня, Шура, живот болел.
Или на станции:
— Сходи купи лимонаду, «крем-соду» или «ситро» — Шура, ты меня слышишь?
— Да.
— Что — да? Ты со стенкой разговариваешь? (Бывало в классе: «Трочнова, ты меня слышишь?» — «Да». — «Что — да? Ты со стенкой разгвариваешь?» — «Да, Александра Яковлевна».)
— Да, мама.
Женщина на соседней верхней полке не стерпела и громко посочувствовала Шуре:
— И моя с годами невозможная стала. А я ей: «Хочешь в интернат? Живо определю. Есть через кого».
Пассажирка намеренно повысила голос: а пусть тоже слышит (старость ведь еще и глуховата). На что Ира вовсе раскомандовалась, в пику чужому человеку:
— Да смотри — слышь ты? — чтоб в бутылке ошмотья не плавали, как от сухофруктов. Потряси ее, бутылку-то. И чтоб не для диабетиков, как тогда с конфетами. Скажи, для рахитиков, а не диабетиков. Поняла?
Мужчина, которому действовали на нервы свешивавшиеся прямо над его носом бабьи пятки, наоборот, выказал себя поборником Моисеевой заповеди. Когда Шура вышла на станции, он сказал:
— В старину учили: «Чти отца и матерь своих», а теперь родителей за жилплощадь в желтый дом упечь готовы. Главное, вы, бабушка, не бойтесь и себя в обиду не давайте, хоть и родной дочери.
Шура купила лимонад.
— Вот. Только такой.
На этикетке, кое-как наклеенной под горлышком, написано: «Газированный напиток «Саяны»». Напиток, досель неведомый, как и горный путь, по которому идет турист, «идет меж страха и надежды».
— Спасибо, дочка. Скажи, а я прописана вместе с тобой?
— Прописана? — Шура от неожиданности села у Иры в ногах. — Да, конечно...
— Ну что, гражданка, съели?
Шура понимает, что пришла к шапочному разбору — что уж там они разбирали, пока ее не было. Пассажирка с верхней полки, по-русалочьи поджавши хвост, то бишь ноги, отвернулась лицом к стенке. Какой ад клокотал у нее в груди, какая «правдивая история» за этим стояла — никогда не узнаем. Всем тяжко, не только Шуре.
Армавир встретил их близким запахом хлебзавода. Часто одно пахнет другим — вроде бы вкусно, а вскрывается такой обман, что от этого запаха тебя потом всю жизнь будет воротить. Было два часа ночи, когда сошли с поезда. До утра дремали друг у друга на плече как два жирафа. В комнате ожидания зябко после вагона-баюна, обогретого десятком носоглоток.
Сперва пошли к подруге той женщины, с которой Шура познакомилась в бане и которая, собственно, дала адрес, велев сказать, что от нее, и тогда та, добрая душа, все устроит. Доброта стоила рубль за ночь. Торгуют же любовью, а доброта чем хуже? Неплохо зарабатывают даже на ненависти, даже на страхе, не говоря о мужестве. А на чужом горе уж сам Бог велел заработать.
— А, с ленинградского поезда... Сразу надо было приходить, я б уложила. Ленинградцев всегда видно. У меня там много знакомых. У кого-то мужик с заплаткой. Или самой такелаж надо поправить. К бабе Ире по году стоят в очереди, как на машину. Но ленинградцам — по первому слову. Кто, скажите, с Москвы мамашу старенькую сюда повезет?
Шура молчала. Тогда Ира внесла ясность:
— Мама, я хочу спать.
Почитательница Ленинграда захлопала глазами... и убежала, пробормотав: «Я к бабке смотаюсь». В чем была — за дверь, только поверх набросила пальто.
Мучительно было перевоплощаться на людях и звать «мамой» ту, кого сама же рожала, но еще мучительней было теперь оставаться с дочкой наедине, развоплощаться.
На бабу Иру не подумаешь, что она ворожея. Жила как все, держала у себя скотину. Сперва открыто, потом тайком. Ибо нет ничего явного, что рано или поздно не стало бы тайным. «Ладно, Бог не выдаст, свинья не съест», — думает баба Ира, что было в корне неверно. Ее Борька-то и съел весь народный хлеб, из-за таких вот кабанчиков по стране нехватка хлеба. Но баба Ира из Армавира была несознательная, газет не читала, ходила в церковь, пользуясь преимуществами своего возраста. Была даже темней других прихожан — тем, что погрязла в язычестве. Впрочем, язычество прогрессивней христианского вероучения народностью своей и, следовательно, нам классово ближе.
— Собачья старость у тебя, — сказала она Ире. — Прежде мамки в могилу лезешь. Возня с тобой. У малы´х, до первого зубка которые, за три дня снимаю, а у тебя не сразу пройдет.
— Но пройдет? — спросила Шура.
— Ясное дело, пройдет, — мол куда ты денешься. Ради одних этих слов стоило сюда приехать, ради одной этой минуты. — Спеку ее.
— Кого, бабушка?
— Болезнь.
— Как это?
— Да как хлеб пекут. Тесто поставлю и собачий пирог спеку. И чтоб покушал кто. И все снимется.
Сделали, как она сказала. Пошли в ветеринарную инспекцию. За полтинник дядька вынес в газете полкило парнóй собачины. «Это которая на спутнике летала, Лайка», — пошутил он. Положили в сетку. Шли и капали. А еще в церковь — поставить свечку святому Пантелею. Шуре было стыдно входить, как-никак биолог по образованию.
— Да кто тебя здесь знает, — сказала Ира.
Купили свечку. Кто-то поставил за них. «Кому? Ах Пантелеймону-целителю». Шура и Ира перекрестились, одна справа налево, другая слева направо.
Когда стемнело, снова были у бабы Иры. От печки шел многообещающий жар. Тесто в тазу уже поднялось, и баба Ира, не простоволосая, как утром, в какой-то затрапезе, а в опрятном платочке и в переднике поверх юбок взялась за свою магическую стряпню. При этом шептала «Паду я ему в ноги, призову на свои пироги...» — и сплевывала.
— А ты почему не говоришь? — сказала она Ире.
— Что говорить-то?
— Что хочешь.
Ира молчала.
— Говори, дура! Все испортишь, — неожиданно закричала на нее Шура.
— Колдуй баба, колдуй дед, заколдованный обед... — забормотала себе под нос Ира, под свой птичий клювик, шморгая им и всхлипывая. — Колдуй баба, колдуй дед, заколдованный обед...
А баба Ира свое:
— Паду ему в ноги, призову на пироги... паду ему в ноги, призову на пироги...
Так на два голоса. Наконец смолкли.
— Окрещу тебя другим именем, — сказала баба Ира, — тайным. И больше не будешь мне соименщицей. Была Ира, стала... — понизила голос до полушепота, — Лира. Тайное имя свое никому не сказывай, ни врагам, ни друзьям, ни мужу, ни детям. Давай раздевайся.
Ира разделась, а та стала поливать ей голову тонкой струйкой из ковшика.
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа... Повторяй за мной... Я, Лира, раба, заново крестилась, Господу Богу помолилась: «Перед Тобой грешница я, раба Твоя. Дай мне три Ангела, один Ангел сохранит, другой омолодит и третий исцелит. Кто этих Ангелов заденет, тот с меня на себя собачью старость наденет. Во веки веков. Аминь».
Ира повторяет — в точности как повторял за ней клятву юного пионера будущий космонавт Петр. Что же это выходит, что Шура всякий раз крестила ее, когда мыла ей голову? На мытую голову, значит, все крещеные?
Пирог в печи тем временем уже благоухал, что твой хлебзавод. Потянула баба Ира носом — ну, чистая баба Яга. Только что не сказала: «Человечьим духом пахнет» — вместо этого сказала: «Любят на Кубани беляши».
— А ты одевайся. Простынешь да так и помрешь порченая. Супротивница твоя, которая болезнь на тебя навела, уже юбку подхватила — тикать. Чует, сейчас ее ловить будем.
Баба Ира зажгла свечку, не новенькую, как в церкви, а растекшуюся в основании по блюдечку. Лампу, подвешенную к перекладине, затушила. И сразу в зеркале отразился язычок пламени, высвечивающий потáйные силы.
— На, попей, — протянула Ире полный стакан самодельной микстуры. — Пей, пей до дна. Вот тюфячок, ложись на бочок, в зеркальце смотрись... и мели язычком пьяненьким... пламенным...
Ирин взгляд делается неподвижен. Из мрака на нее глядит кто-то с петушиной головой. Не смешно, но и не страшно. Вари баба, вари дед, заколдованный обед. На старт, внимание... стыдно...
— В зеркале не стыдно. Смотри на свечу.
На старт, внимание... вынул красный пистолет... нет, стыдно.
— Пой, коли стыдно.
Пора настала,
Я пилотом стала,
— запела она, по-детски фальшивя и мямля.
И проплывают
Города подо мной.
В огромном небе,
Необъятном небе
Летит девчонка
Над своей страной.
Твердила мама...
— Шура инстинктивно втянула голову: сейчас огреет плеткой.
Мне твердила мама:
«Про самолеты
Навсегда забудь».
Но я летаю,
От счастья летаю,
И мне не страшно,
Не страшно ничуть...
— Не ври, все не про то, — перебила баба Ира.
Ира молчала.
— Девка, женщина, какая тебе в глаза лыбится? Говори, говори, кого там видишь? — допытывалась баба Ира.
— Константин Васильича...
Расстегнул морские брюки,
Вынул красный пистолет...
— Ишь, мужчина, — в голосе у бабы Иры послышались уважительные нотки. — Ты чего, к другому ушла от своего Константин Васильича?
У Иры язык не ворочался.
— Скоро прочухается, — сказала баба Ира. — Мужик порчу-то навел... А по ней и не скажешь. Она что, красивая у тебя была раньше?
Шура никогда об этом не задумывалась. Даже не помнила дочь прежней.
— Ай, Константин Васильевич, ай, гусь... — баба Ира укоризненно качала головой. — Не мужское это дело — девок портить. Убей. А то царапаться. — Старик, небось?
Шура терялась в загадках — не догадках, их — ноль. Был в школе один мужчина-учитель, очень старый, преподавал литературу в старших классах, Марк Осипович. Еще военрук, тоже еврей, ходил в форме, но его звали... как его зовут-то, Господи... язык сломишь.
Всплыло: «Косточка цела». Подлюга! Па-адлюга-а! (Еле отдышалась.) Зверь армянский. Всегда говорил: приударю за дочкой. А та его терпеть не могла. Отомстил девчонке — сговорился с какой-нибудь татаркой. У... у... убью. Из его же пистолета. «Зажигалка», стервец. Два года на сборке их простояла: пружина — оттянуть — спуск... пружина — оттянуть — спуск... Вахта Победы.
— Теперь ему, супостату, никуда не деться, раз имя назвала, — вторит баба Ира ее мыслям. — Мечется окаянный в круге огненном. А ты, раба Лира, вставай, поднимайся, к жизни молодой пробуждайся. Славь Имя. А собачью красу отдай другому псу. Лира Имяславица снова красавица, — и так кряду раз пять: — Лира Имяславица снова красавица...
Ира плохо соображала.
Баба Ира вновь зажгла лампу, свечу перед зеркалом задула: совсем огарок. «А все в хозяйстве сгодится», — задвинула блюдце вглубь полки.
— Подрумянился, — сказала она, доставая лопатой пирог с собачиной и прицокивая: — Горячим ешь — холодным объядайся.
Порезала на куски, обнюхала каждый. Шура решила, что это Ире.
— Объядение для моего Борьки... — и вывалила всё в лохань. — Собаке собачья жизнь — тебе, Константину Васильевичу, собачья смерть.
*
Но никто не умер — жив-живехонек, паразит. Стоит подле ее дома, дожидается. При виде его Шуре неудержимо захотелось того же, чего и ему — а уж после застрелить. В таком порядке. Не то чтоб наоборот было невозможно — со времен Озириса и Изис на белом свете все возможно. Но ведь убеждаться, что «косточка цела», вдвойне упоительно в предвкушении мести. Это как предвкушение публикой квалифицированной смертной казни в отличие от заурядного повешенья.
Они только что вернулись из Армавира, куда съездили — может, удачно, а может, никак, жизнь покажет. Пока что без перемен. Незаметно, чтоб и его снедали какие-то хвори — поганца. Стоит, лыбится, глаза бесстыжие черные.
— Давно не встречались. Я к тебе приходил, говорят: уехала. Ирку свою на елку в Кремль — Кто говорит?
— Парнишка. Говорит, она в маске снегурочки. Твоя мадам по моему мусье еще не соскучилась?
Шура смотрела тяжело. А черные глаза — смеются. Грязь имеет свойство преображаться. Тот же «румяный» запах: обонять приятно, а увидишь, что обоняешь — выворачивает.
— У меня больше нельзя, — сказала она. Кисть его правой руки тыльной стороной оказалась заложена за борт ее пальто. Еще не стемнело, но она не противилась.
— Что будем делать? — спросил он грубым шепотом.
— Не знаю.
— А у тебя никого нет, где бы можно было?
У Шуры нет ни одной бабоньки, ни одной ямки-наперсницы, куда выговариваются, заимообразно или за какие-то коврижки. И подавно нé у кого было завалиться с мужиком. Если не к себе, то только за дрова во дворе или в парадной «на стоечку».
— Ладно, у знакомого поинтересуюсь. Он мне жизнью обязан.
Ни разу не приводил ее к себе. Семья? Не спрашивала почему. Ей все равно, настолько он был ей противен. Удачно, что это случится там, где Шуру ни одна собачка не знает. «В нашем деле не помешает» — так подлец говорит? В шапке-невидимке заявится.
Ира выходит из комнаты в маске снегурочки и на соседей плевать хотела. Маска с румяными щечками тоже шапка-невидимка. О том, чтобы стучать в дверь или в стенку, даже речи не было.
— Пошла бы что ли воздухом подышать, повязала бы платочек...
— Перед смертью не надышишься.
Однажды перед экзаменом, за завтраком, Ира судорожно читала учебник. Шура схватила его и со словами «перед смертью не надышишься» швырнула им об стенку.
Знакомый, обязанный ему жизнью и в благодарность за это уступивший им комнату, проживал в Гавани. Десятым троллейбусом до конечной, адрес записан, место глухое: на первом этаже, прямо со двора в комнату, никаких соседей. Никто ее не видел. Позвонила, он открыл. А может, сам здесь живет, про знакомого наврал? Не хотел, чтобы знала, где его искать. Все равно здесь ей больше не бывать.
— Ну, здравствуй, Шура. И долго так с дочкой не разлей вода будешь?
— Сколько надо, столько и буду, тебя не спрошу.
— Ты что, сердишься?
— С чего ты взял? Вот бери... — достала из сумки «маленькую», поискала глазами, куда пристроить. Посреди комнаты стоял низ от буфета, служивший также столом, а еще две раскладушки, одна разложенная, с постелью, другая прислонена к стенке.
— Ну как, на одной поместимся? Или сразу на двух, я на одной, ты на другой, а? — он подмигнул, сперва одним глазом, потом другим.
«Чтоб ты ослеп». Отвернулась, боясь выдать себя, и спросила:
— Закурить есть?
— Не курим.
— Врешь.
— С чего мне врать-то?
— А зажигалка тогда зачем?
— Какая зажигалка... Ах эта? Ночью посветить, — с довольным видом похлопал себя по карману брюк.
Шура молчала, лицо насупленное, слышно как сопит. А у самой ушах Ирин голос:
Расстегнул морские брюки,
Вынул красный пистолет...
Стала раздеваться.
— Радиоточку включи.
— Одни в темноте любят, другие под радио, а мнэ-э... знаешь, как армян говорит: мнэ адын пычаль.
По радио пела певица — грудным, тягучим, как сгущенка, голосом. И таким же сахарным. «И от страсти замирая, и от стра-а-сти замирая...» Когда кончила, то женщина-диктор объявила: «Это была ария Далилы из оперы Сен-Санса «Самсон и Далила». Продолжаем концерт для полярников. Татьяна Семеновна Гилярная из города Лиски Воронежской области пишет: «Мой сын, Гилярный Умберт Викторович, метеоролог-синоптик. Долгой полярной ночью вместе со своими товарищами он несет трудовую вахту на буровой платформе имени Двадцать первого съезда КПСС. Не могли бы вы включить для него в свою передачу какую-нибудь арию или песню в исполнении замечательного советского певца Бориса Гмыри». Выполняем вашу просьбу, Татьяна Семеновна, а также Петра Ивановича Пирютко из Криворожья, сестер Марии Владимировны и Александры Владимировны Звягиных из подмосковного поселка Гусевка и Алины Геннадиевны Кравцовой из Мусева-Посадска Хабаровского края. Народный артист Советского Союза Борис Гмыря споет арию Олоферна из оперы композитора Серова «Юдифь»».
Что может быть пошлей каламбура? Например: «Юдифь с головой олигофрена». И пока Дрезденская галерея гостила в Москве («Нет, ты не пленник мой, — поет Гмыря, — а гость дорогой»), это вызывало всеобщее «гы-ы!». Но Шура «биолог по образованию», не историк. Откуда ей знать, кто такие Юдифь и Олоферн. Олигофрен — да. Только что в этом смешного?
— Пей до дна, пей до дна, — говорила она, как баба Яга из Армавира, — наливая своему любовнику полный стакан метанола. — В нашем деле не помешает, так?
— Т-так... — соглашался он, продолжая «свое дело» посредством настырнейшего хапанья и лапанья, что и Юдифи, надо полагать, в свое время доставляло живейшее удовольствие.
Некрофилы, каннибалы, вампиры, всевозможные потрошители — причислять ли к ним тех воительниц, что вожделеют к своей будущей жертве? Шарлотта Корде или Флория Тоска, наносящие упреждающий удар, — исключение, дистиллированное меньшинство. Большинство подобно царице в «Египетских ночах» — она же Юдифь, она же Далила, она же добрая христианка: хочу любить врага.
Опыт употребления метанола на производстве неотделим от опыта употребления его в быту. Стоявшие на вахте Победы овладевали знаниями без отрыва от производства, главным образом в области прикладной химии. За те два года, что Шура сутками, как автомат, отрабатывала один и тот же производственный артикул: «Пружина... оттянуть... спуск», и снова: «Пружина... оттянуть... спуск», сыны трудового народа в одиночку и целыми творческими коллективами открывали новые горизонты по созданию, скажем так, альтернативного топлива. При этом не счесть, сколько их, сердешных, пополняло лазареты, а то и отправлялось к праотцам — к тем, кому на Руси жить хорошо.
Шура помнит поступавшие из Америки жестяные баки с изображением осклабившегося черепа. Их еще называли «улыбка Рузвельта». В тридцатиградусный мороз содержимое такого бака выливали на железо, и что замерзало — то замерзало, а что стекало, признавалось годным к употреблению. Это к тому, что о вероятности летального исхода при отравлении муравьиной кислотой, денатуратом, антифризом, политурой и т.п. Шуре не надо читать лекцию, она и сама прочтет ее кому угодно.
Действие алкогольных суррогатов известно своей постепенностью, отчего Шура любила врага если не до утренней зари, как Клеопатра, то до последнего троллейбуса — как Окуджава. Врага не рвало, его не мучали боли, он просто отключился. Прежде, чем уничтожить следы своего персонального присутствия — не вообще женского, что и невозможно и лишнее — Шура произвела обыск. Изъяты: пистолет 7,62-ММ самозарядный и шестнадцать патронов к нему (две упаковки), паспорт на имя гр-на Паселаки, Константина Феодосиевича, и значительная сумма денег — столько денег, что не удержать в руках... сошла с ума при виде их, даже позабыла, что опоила не того, кого собиралась — собиралась «Константина Васильевича», но какое это имело значение теперь... Запечатанные колоды новеньких денег, как те, что разрывает кассир в окошке, чтобы отсчитать ей девять розовых бумажек. Из другой пачки он берет пятирублевую, уже бывшую в употреблении. А наверх двугривенный и к нему, конфеткой на сдачу, рыжий дореформенный пятак: ее кровные, ее месячные, в получении которых Шура расписывается — ставит закорючку против своей фамилии в платежной ведомости.
Еле-еле закрыла сумку на молнию. Бандюга! Паспорт брать не стала: он ему еще пригодится, без паспорта не хоронят. Да и прямой след, если что. А деньги неизвестно чьи, нашла. А почему в милицию не сдала? Смеетесь. Вы бы сами сдали, товарищ старший лейтенант?
Вопрос: что делать с «ТТ»? Он-то тебе на что — «оружия ищет рука»? («Романс Глинки на слова Кукольника «Сомнение» исполнял...») Этого она объяснить не смогла бы. Ни старшему лейтенанту, ни себе. Но ей хотелось иметь пистолет. Как кому-то хочется иметь брильянты. Сколько прошло их через ее руки — пистолетов. Что, ей наградной не полагается? Брильянты тоже носят не ради красоты — ради о-щу-ще-ни-я себя. Чувствуешь, что ты нуль. Теперь еще и без палочки. Оттого уговаривала себя: дескать оставлять при нем пистолет рисковано. Одно дело, ахнул мужик метилового спирта, а то оружие. Она выбросит его, честное слово. В Обводный.
Вытерла платком бутылку. Стакан тоже? Нет, стакан óн лапал. Всё, отлапался — посмотрела безо всякого сожаления на опоенного ею по ошибке: за такие деньги можно и ошибиться. Потом все равно по заслугам. Иначе откуда такие деньжищи? Да еще «ТТ» в кармане.
Выключила свет и предусмотрительно с четверть часа сидела в темноте: погасить и сразу выйти — так в шпионской школе их не учили. А когда встала и взялась за ручку — через платок, как в кожно-венерологическом диспансере — то вспомнила: воду же в последний раз она спускала, не он. Пришлось протереть ручку и там. Теперь можно идти. Спи спокойно дорогой товарищ.
*
Жизнь показала, что Ира могла и не ездить в Армавир. Ее биологические часы по-прежнему спешили, но в темноте стрелки не видны. Пятьдесят тысяч лет или сто тысяч лет отделяют нас от кроманьонца — какая разница. Без маски она смотрелась древней старухой. Лучше так, чем юный монстр, не прячущий косу под косынкой. Почему Ира ездит в церковь — она ищет поддержки не у Бога, сдался он ей, она хочет быть как все. Это возможно там, где ее никто не знает. Конформизм — благословение для нас, пока мы стадо, паства. Предел допустимого индивидуализма: мечтать сделаться пастырем, т.е. конформистом в кубе. Дома, в своем отечестве, Ире деваться некуда, не обнаружить свой адский геном (Gehenom <сноска: Ад (др.евр.). Отсюда «Геенна огненная».>) она не может. Когда б не государственный интерес, причастность к которому ей приписывалась, на коммунальной кухне ее сожгли бы на костре.
«Наша первоочередная задача — получение инвалидности, товарищи». Шура все время думала об этом. К счастью, мир не без добрых людей. Претворению в жизнь этой непростой задачи могла посодействовать Левонтина Андриановна Горобец, еще одна добрая душа. На сей раз Шура не сама записалась на прием, а записала Иру. Когда голос из-за двери произнес: «Трочнова, Ирина Александровна», Шура, естественно, устремилась следом за ней.
Вышибала в блузке:
— А вы что, гражданка?
— Она несовершеннолетняя.
— ?..
Оторопела. Нет, цербер знала: приличный вид не всегда является зеркалом психического здоровья, на такой случай даже имелась инструкция. Но гражданочка тычет ей под нос паспорт, где черным по белому (скажем так, по серому) написано: «Дети: дочь, Трочнова, Ирина Александровна».
— А я Трочнова, Александра Яковлевна, понятно?
Нет, не снится. Иначе б себя ущипнула.
— У нее рахит кожи, болезнь, понятно? По-народному, собачья старость.
Левонтина Андриановна в приоткрытую дверь своего кабинета заметила какое-то замешательство: вместе со старушкой к ней врывается женщина, с виду дочь, и говорит, указывая на мать:
— Это моя дочь... Ира, сними платок. Помните, я была у вас? Почти год прошел, девятого мая. (Это еще не был всенародный праздник.) Вот, — протянула Левонтине Андриановне письмо за ее же подписью: «Горобец».
Та прочла:
«Уважаемая тов. Трочнова! По результатам депутатского запроса на основании Вашей жалобы получен ответ: в Государственный институт экспериментальной медицины Ваша дочь не поступала. Вам следует обратиться в отделение милиции по месту жительства».
Левонтина Андриановна что-то припоминает. Большинство народных избранников подмахивает не читая, но Горобец не такая, сперва прочтет, потом подпишет, она всю себя отдает депутатской работе.
Шура продолжала:
— Вернули мне ее, смотрите какую, получи и распишись. Где была, не знает. Что с ней делали? В космос готовили, говорит. Никакой справки. А ей надо получить инвалидность по труду, хоть она и несовершеннолетняя. Тогда будет пенсия, а не пять рублей от собеса.
На Горобец это подействовало. Перед ней было существо из сказки: лицо старушечье, а коса девичья. Почти как птица с женской головой, про которую экскурсовод в Золотой Кладовой рассказывала депутатам: они своими песнями приманивали моряков, и те разбивались о скалы.
— А пению не обучалась? — вырвалось у Левонтины Андриановны неожиданно для нее же самой.
— Спой. Спой, что ты пела в Армавире... Мы уже и в Армавир ездили к одной бабушке. Не помогло, что и следовало доказать. Я, как биолог по образованию, была против, но когда с твоим ребенком, все перепробуешь... Спой, ну: «Пора настала, я пилотом стала...»
Ира бесслухая — всё на один тон, а Горобец слухастая. Было время, что она выступала в самодеятельности, а после одного праздничного концерта пошла на повышение. Душа у этой певуньи и впрямь добрая. Левонтина Андриановна взволнованно глядела на Иру: ложка гадливости, которую та внушала, бесследно растворялась в бочке жалости.
— А как тебя в космос готовили? — полюбопытствовала Левонтина Андриановна.
— На Луну, — уточнила Ира. — Я не знаю, может, это разглашению не подлежит. Я маме никогда не рассказывала. Хочешь послушать, мам? Каждый день в бассейн без трусов, ну и, само собой, без лифчика. Каждый день медосмотр — «недосмотр», говорил Константин Васильевич. Весело было. И еда вкусная, конфеты «Старт». Зеркальце иметь нельзя, ножницы тоже, «Искусство», карандаш, знаете, для глаз — тоже. Еще в мой экипаж зачислили двух молокососов совсем сопливых. Лысые, как инопланетяне. Петр — мы его приняли в пионеры, а вместо пионерского галстука для смеха ботики надели. А еще Аллка-палка, зубрила, учителя таких обожают, верно, мам? Потом малышню отсеяли, а подселили ко мне... Арнольд его звали. Он говорил, что ему семнадцать, а я не верила, я же не знала, что сама так выгляжу. И в тренировочном полете он себя никак не проявил. Мама, закрой уши. Или хочешь, я буду тебя называть Александрой Яковлевной? В школе я всегда ее по имени-отчеству называла. Представляете, парня семнадцатилетнего голого со мной в один мешок, а он никакой реакции. Как умер. Знаешь, мама, тебе такое и не снилось, что мы там проходили. Просто я ничего не рассказывала. А потом мне сказали, что все космонавты сдохли и это вообще психбольница.
Шура тяжело сопела — насупившись, как она это умеет. Левонтина Андриановна делала вид, что что-то записывает.
— Ну ладно, я посовещаюсь с товарищами, что можно сделать.
— Вот если б нам выделили другую жилплощадь, где бы нас никто не знал. Будут думать, что старушка, — Шура совсем зарвалась. Сейчас золотая рыбка по имени Левонтина Андриановна хвостиком плеснет по волне и уйдет — глубоко-глубоко в море.
Да еще Ира:
— Я всем скажу, что видела, как брали Зимний. Я могла бы участвовать в штурме. Кто подумает, что я еще в девятом классе. А?
Оставаясь одна дома, она мечтала: «Он революционер, я графиня». Потом наоборот: «Я революционерка, он граф». Скорей бы переехать туда, где ее никто не знает. Будет выступать перед девятыми классами...
Прошла неделя, и Шуру снимают с урока. Коза Дуся, избегая встречаться с ней глазами, говорит:
— Александра Яковлевна, вас ждут в дирекции. Я проведу пустой урок.
— А что случилось, Авдотья Гавриловна?
— Не знаю, вам лучше знать.
У Шуры упало сердце. Вышли на нее. Дальше — сто мыслей в минуту. Не стали при учениках арестовывать. Что Ирка подумала на мать, когда нашли кучу денег и пистолет? Была в маске снегурочки, или заставили снять? А в почтовом ящике, может, уже письмо из райисполкома с положительным решением...
— Александра Яковлевна?
Дожидавшийся ее был в пальто, которое не снял, только расстегнул. Вместо памятной ей папахи на стол директора непочтительно брошена шляпа. Самой Олимпиады Ивановны не оказалось на месте. Мужчина сел в ее кресло, не предлагая Шуре сесть.
— Александра Яковлевна, вы были с дочерью на приеме у депутата, и там ваша дочь рассказывала всякие небылицы: как ее в закрытом институте готовили к космическим полетам и как на детях ставили генетические опыты. Хочу вам сказать: то, что она неизлечимо больна и ей уже недолго осталось, ничего не меняет. Пока она на вашем попечении, за ее слова и поступки отвечаете вы. Иначе о ней позаботится государство. Советую сделать из этого надлежащие выводы.
— Хорошо, я обещаю вам. Я все сделаю. Я обменяю комнату в Ленинграде на комнату в Ижевске, ее больше никто не увидит.
— Это было бы самое правильное. Можете идти назад в класс.
Легко сказать: можете идти назад в класс. Когда гора с плеч, то ноги не держат. И тут Шура всерьез осознала, что денег у нее невпроворот. Почему тогда Ижевск? Почему не снимать комнату в дачном месте круглый год? Прописка, как здоровье: имеешь — не ценишь, потеряешь — не вернешь. Иркино здоровье не вернуть, уже примирилась с ее судьбой. «Недолго осталось» — наверное, им видней. Сколько — недолго? Выходит, она такая не только снаружи, но и под кожей? И продолжает стареть ударными темпами? Когда другого выхода нет, то примиришься с чем угодно. Надо подумать и о себе. Сейчас уехать, потерять ленинградскую прописку — это значит потом всю жизнь кусать себе локти.
Тоже ударными темпами Шура стала искать под Ленинградом комнату. Говорится «на съём» — пишется «на съем». Ведь ктó снимает в Ленинградской области? Их полно таких, изъеденных жизнью. Вы освободились из мест заключения, а прописаться к своей женушке в Соляной переулок не можете. Или подлежали в свое время выселению. Так сразу, думаете, и вернулись? Даром, что «кругом уже все цвело. Закрытые на просушку сады вновь открылись. Ладожская флотилия, крошась и круша самое себя, прошла по Неве и вышла в Финский залив, направляясь в нейтральные воды. Свобода!» Да нет, братец, сколько придется еще писать и обивать пороги, прежде чем...
*
Deus ex maxina <«Бог из машины» (лат.). Неожиданная развязка вследствие внешнего обстоятельства.> или черт из табакерки — никогда не знаешь.
На остановке она столкнулась с Верой. При лобовом столкновении не заметить или не узнать — невозможно. Та самая Вера, с которой билась за комнату. Поле битвы осталось за ней — Веру с Колькой поселили на Пороховых. Да у нее и шансов не было: кто из них, в конце концов, учительница?
— Не переехала? Так здесь и живешь? — и сама же отвечает: — А чего тебе уезжать-то, комнату отхватила будь здоров.
«Будь здоров!» — «Всегда здоров!» После школы обыкновенно подташнивало и тянуло в животе, а тут еще выслушивать подробности о чьей-то жизни. Больно интересно ей знать, что Вера уже год как сменила место работы, теперь она на трикотажной фабрике.
— Знаешь, имени Восьмого марта. На улице Воровского. У Коли моего первый юношеский разряд по самбо, вот. А что твоя, небось уже мальчишки в голове? В каком она у тебя классе?
— В девятом.
— Моя племянница тоже должна была пойти в девятый вечерней школы. Но она постарше. Я ее сюда перетащила. Ты же с Ижевска, так? А она с Глазова, соседи по несчастью. Трудоустроилась вроде б, да начальник поселил ее на своей даче, чтоб сторожила и протапливала. Ей страшно там одной, молодая девчонка. Плачет: «Спать не могу, хочу в общежитие. А вдруг воры?»
Шуру осенило.
— Слушай, я маму хочу к себе взять. Она без соседей привыкла жить. У нее домик... — вспомнилась баба Ира из Армавира, — ...кабанчик. Вот если б загородом.
— Чтоб сама жила?
— Почему сама, я бы к ней перебралась, а Ирка уже самостоятельная. Наведывалась бы, конечно, к ней раз в неделю. Пусть твоя племянница спросит у этого, у своего начальника. Я бы сняла.
— Я Галке скажу, она обрадуется. Нашел себе сторожиху... Погоди, а разве ты не в детдоме росла?
— Окстись.
Владелец дачи был низенький коренастый шаромыга лет шестидесяти, Геннадий Рувимович (вот-вот). Галю «с Глазова» он оформил разнорабочей у себя в СМУ и фиктивно прописал в общежитии, с тем, чтоб иметь круглый год истопницу и по совместительству «злую собаку во дворе» — недавно случилась череда дачных ограблений. Но учительница с мамашей-старухой, готовая платить по десять рублей в месяц, ему «лучше выглядывала». Когда Шура сходу достала десятку, «СМУшник» с характерной гримасой замахал руками, подлизываясь к новой жилице:
— И куда вы это спешите? Еще заплотите, — местечковая юла себя переюлит.
(А Галка, довольная, съехала и поселилась по месту прописки: до пяти месить цемент на стройке, после пяти вхолостую стрелять глазками, обсиженными не смытой со вчера тушью.)
Загородом не хватает продуктов — ну, так из города везут, а вот церковь на электричке не привезешь. А Ире не хватает церкви. Это в Ленинграде имелся широкий ассортимент: и голубенькая с золотыми крышами, одиннадцатым номером до остановки Никольский мост. И белая с толстым куполом, стоит обнесенная пушками, сходить на Пестеля. А то можно тащиться в свое удовольствие аж на Петроградскую — там в праздники и вовсе не продохнуть, потому что с Васильевского идет прямой трамвай. Да езжай куда хочешь! Чем длиннее дорога, тем дольше среди таких же, как и ты, старух.
Вернувшись:
— А знаешь, кого я видела? Вот не угадаешь.
На улице не нужна картонная «рожа» на завязочках — и без нее окружена почетом: «Старикам везде у нас почет», — поет миллионный их хор, правда, вопросительно, в миноре, тогда как «Молодым везде у нас дорога» утверждается бодро-весело. Но нам, старикам, не обидно: еще состаритесь — если доживете, конечно.
— Твоего кавалера — вот кого! Представляешь, притворился слепым, в шапку деньги собирал. Вот жулье.
— Ты не ошиблась? Где ты его видела?
— У церкви. Где нищие стоят? Думала сперва: стану против — как он при мне станет придуриваться? Так ведь он бы все равно меня не узнал.
— Слепой?
— Не веришь? Съезди на Добролюбова, сама посмотри.
Шура дважды ездила в Князь-Владимирский собор. В первый раз пробиралась «лицом по стеночке», как-никак учительница, биолог по образованию, хоть и мало ли по каким делам могла идти мимо. А второй раз это было в воскресный день. Ира пошла на «Терезу Ракен» — все еще торжествуя, что ее пускают на фильмы до шестнадцати — а Шура тихой сапой снова отправилась в ту церковь. По тому, как проход в вагоне с каждой остановкой закладывало все сильней, было ясно: праздник. Шура так и видела Иру в этой гуще старух — ее платочек среди других таких же платочков, движущихся от остановки к церкви. Тут-то у ограды и заметила скошенную макушку: в руках хорошо знакомая папаха, лицо заросло черной щетиной, синие очки достались от Кота Базилио. Удивительно, что Ирка его узнала, не иначе как застарелая неприязнь обостряет чутье. К ограде прислонена палка, и если подойти ближе, то слышно было клянченье: «Подайте слепому... подайте слепому...». Знает ли, отчего это с ним стряслось? Сказали небось. Думает, и деньги все украла, и пистолет... Если б прозрел и увидел ее — убил бы? А хотел бы он, вот такой, как теперь, очутиться с женщиной?
Она долго смотрела на него, и в голове чехарда: мысли запрыгивали одна другой на спину голышом — как скачут черти на том свете в представлении всех этих старух, изредка подававших слепому: жалели мужика, хоть и чернявый как черт.
А правда, вдруг бы он ее узнал? Например, подошла бы и положила ему в ладонь бумажный рубль. Или даже три, сказав, что здесь три рубля, и он бы узнал ее по голосу. (Якобы вчерашнему вождю, впечатавшемуся, однако, в сердца и думы на века, нравилось смотреть, как прозревшая слепая цветочница, вкладывая милостыню в ладонь нищего бродяги, узнает по ней своего таинственного благодетеля. «YOU?» — печатными буквами во весь экран. «THE END».)
Ушла и вообще ни копейки не дала, почти убежала, грубо расталкивая шедших ей навстречу богомолок.
Шура еще будет приезжать сюда — постоять вблизи от него, такого соблазнительно-беспомощного, как если б руки были привязаны к изголовью кровати. Но в свете космических завоеваний антирелигиозная метла сметет нищих с паперти, и произойдет это скоро, очень скоро.
Вначале марта под Ленинградом еще зима: яблоньки на участке по горло в снегу, а смородиновые кусты — те с головой ушли под белый наст. Засов на двери в кухоньку примерзал, но у Шуры еще оставался метанол. Тем же напитком потчевала и замочные скважины. С утра до вечера Ира сидела одна в натопленной задней комнатке, слушала радио и грызла «соломку к чаю». В отсутствие Шуры подогревала себе на электроплитке суп. Вернувшись, Шура жарила картошку, покамест на керогазе, но в мае уже начнут подвозить баллоны с газом.
— Я сегодня, может, не успею вернуться, вечером педсовет. Свари себе пельмени, — а сама со школы прямехонько на Добролюбова. Но сколько ни таскалась она к этой церкви, вся в своих фантазиях, повстречать ей там его больше не довелось.
Бывало, влетала вдруг домой: клад на месте? На месте... Все пачечки — целочки. А охранял этот гарем ее старый знакомый «7,62-ММ» — с двумя упаковками боевых патронов. И что тоже немаловажно: пусть соседи почаще видят Шуру приходящей сюда. Чтоб на комнату никто не позарился.
Но бывало, что, повинуясь какому-то внезапному порыву, возвращалась раньше времени по причине «отмененного педсовета».
— Знаю я эти педсоветы, — говорила Ира.
Когда-то, еще до нашей эры, Ира собралась в кино, и нате пожалуйста, возвращается через сорок минут раздосадованная. А Шура ей: «Что, кина не будет, кинщик не пришел?» — у нее у самой начались критические дни, и свóй сеанс она пропускала. (Думала: «как назло», а оказалось, удачно.)
Теперь вот Ира язвительно:
— Зря только в парикмахерскую сходила? — Шуре тоже полагалось носить косички, тоже «скакалочкой». По дороге она успевала наспех расчесать волосы, а на обратном пути заплетала косичку снова. Но случалось и забыть — как теперь.
Ира была не одна — с Марией. На столе стояла пустая кастрюлька, к донышку которой прилип белый шматок пельменя. У Марии, почтовой служащей, жившей по месту службы, четверть лица будто под вуалью. Черновато-голубоватые рябинки затеняют закатившийся глаз. Когда разорвался снаряд, что ее изувечил, она увидела Пресвятую Деву, и та ее спасла. Мария была полькой — так и выглядела, с каким-то неискренним польским «кисельком» в лице. Ира ей не верила: ни в то, что видела Деву Марию, ни в то, что была в Брестской крепости, о которой Ира даже фильм смотрела, «Бессмертный гарнизон», и по радио столько передавали. «В самой Брестской крепости? Расскажи». — «Хорошо было, весело. Пили вино, пластинки слушали. Я у самого генерала убиралась». — «А немцы?» — «Это потом, когда бомбить стали и генерала ранило. А мне Дева Мария явилась».
Ира знала, что это вранье и командовал крепостью никакой не польский генерал, а герой Советского Союза майор Гаврилов. Но уличать Марию не стала: кому бы она тогда рассказывала про влюбившегося в нее — революционерку-подпольщицу — белогвардейского адъютанта: «Без памяти влюбился его благородие. Пальчики целовал, каблуками щелкал, на боку сабля...»
А тут в самый интересный момент входит Шура. Ира — ей:
— Что, Шура, кинщик не пришел?
Та не поняла.
— Кто, мама, не пришел? — спрашивает.
— Кинщик — забыла?
Но и оставаясь с матерью вдвоем, Ира продолжала звать ее по имени — Шурой. Шура же ей говорила «мама» только на людях, а так «Ира» и даже «доченька» — в моменты особенной душевной боли. («Шура?» — «Что, доченька».)
*
Кажется, однажды это услышал хозяйский внук. Когда Ира была маленькая, у них в классе тоже был один такой: «Толстый, жирный, поезд пассажирный» — Ромка Берлович. Каждой бочке затычка. А попробуй кто из ребят тронь его — сразу к Козе Дусе. Все по блату. Говорили, что его папаша потом проворовался и сел.
Уже полным ходом стояло лето («стояло» зачеркнуто и написано «шло». На полях же красными чернилами: «Лето было в полном разгаре»). О вчерашних горах снега, бороденках сосулей или примерзающих замках — обо всем этом дачники, дремавшие на раскладушках в тени большой, сверкавшей на солнце березы, и представления не имели. Ну да ладно.
— Шура?
— Что, доченька?
— Куда ты на целый день все ездишь? Сейчас каникулы.
— Я устроилась в городской пионерский лагерь, — Шура покраснела и вышла, чуть не прихлопнув дверью хозяйского мальчишку. Подслушивал? И такой противный, раскормили как на убой.
Она сбегáла от Иры на целый день в город и там ходила пыльными улицами. Привычно отравлял существование ноющий живот. В тщетной надежде его умилостивить горячим супом Шура шла в столовую. Но даже «солянка по-домашнему» была неугодной жертвой, настоящая ресторанная солянка, только с картошкой — та, что подавалась в сосисочной у Московского вокзала, где ее жадно пожирали истосковавшиеся по всему домашнему командировочные, что не мешало им пожирать глазами одинокую посетительницу в шаговой от себя доступности, среднего возраста, у которой в тарелке багровело то же самое, что и у них, с такой же капелькой сметаны.
Шуру воротило от их несытых взглядов, как от какого-нибудь пирога с собачиной, какой бы аппетитно-жаркий дух он ни источал. Ирино «знаю я твои педсоветы» летело мимо — мимо, как дурной сон. Другая страсть овладевала ею — и тоже древняя, как мир. Она перебирала и пересчитывала девственные десятирублевки, на которые еще «не ступала рука человека». В пачечке ровно двести, проверяла каждонькую: не смухлевала ли упаковщица — с нашим братом не знаешь, где ждать подвоха. А пачечек таких... ох, все сбивалась со счета, то выходило на одну пачку больше, то на одну меньше. Пока не догадалась расположить их равными стопками, по десять пачек в каждой, а в одной стопке пачек было семь, вот и считай.
«Лето в городе» как жанр ничем не уступает «лету на даче» («лету в деревне»). Как и у дачниц, у горожанок имеется своя летняя форма одежды, которой если даже и не всегда следуют, то лишь потому что она — а именно плотный хлопчатобумажный пиджак поверх легкого светлого платья — ошибочно связывается со вчерашними выпускницами школ фабрично-заводского ученичества. Что до летней формы одежды в сельской местности, это, образно говоря, танцплощадка в санатории, в доме отдыха, в клубе, где «в белом платье с пояском я запомнил образ твой».
Ира не в счет. Она ходила в поселковый клуб в немыслимой кофте, какая только и могла быть ей к лицу, иссеченному столетними морщинами. Бабушка повела в кино внука, оставшегося с ней на лето. Тоже, кстати, дачный жанр. Во всех подробностях обсуждают они каждый фильм — впервые увиденный или в тысячный раз, роли не играет.
— На всю подводную лодку «Комсомолец» одна буфетчица, — ворчит бабушка.
— Да она маленькая — «Комсомолец», — возражает внучек.
— Маленькая да удаленькая. Пока каждому дашь, сама без ног останешься. Это ты маленький еще.
«Лето пройдет, и увянут все цветы, снегом их занесет», — как всегда в точку пело радио. Песню Сольвейг исполняла... Суок? Потом детская передача. Радиопостановка по сказке Самуила Маршака «Двенадцать месяцев». Потом «мы передавали объявления». Потом песни народов мира. Джон Рид, Майн Рид, Дин Рид. Потом передача для старшеклассников «Бригантина поднимает алые паруса». Потом театр у микрофона. ««Синяя птица» на сцене Детского музыкального...» И не то что лето, вся жизнь пролетела под радиотарелку.
Шура вновь вставала затемно, чтобы нести свет знаний в триста двадцать седьмую школу. Там, вопреки науке, утверждавшей, что животные постепенно превращались в людей, она превращалась в Собаку Баскервилей. Эта метаморфоза происходила не с ней одной. Авдотья Гавриловна, переступив порог школы становилась Козой Дусей, а вместо преподавательницы математики Агабабовой в класс вползала Черная Жгучая Змея Гремучая. И как в летний полдень лежавшим под березой дачникам не различить снежные траншеи кругом, так же в ненастные дни, когда вот-вот уже предстояло топить печку березовыми дровами, когда без резиновых сапог не выйдешь на двор, видение лета, райского сада было подобием дореволюционной фотографии (ну, конечно же, наоборот, это дореволюционная фотография уподоблялась видению лета, райского сада).
У Иры от погоды ломит поясницу, и она кряхтит, опоясавшись толстым вязаным платком. («Наши матери и жены в русских вязаных платках», — раздается по радио.) Кряхтит, поднимаясь с кровати, кряхтит, вставая со стула. Кряхтит, когда надо нагреть себе супу — потому что плитка стоит на табуретке и приходится чуть наклоняться, как бы изображая собою пять минут седьмого. Риск больше не выпрямиться, не быть переведенной на пять минут назад, сопряжен с невозможностью двигаться против биологической часовой стрелки.
Шуру она подозревает в одном — в чем от века старухи подозревают молодух: «Это сладкое слово — мужчина».
— Где моя губная помада? Шура! Опять взяла мою губную помаду?
Похоже, она и впрямь уверовала, что Шура ей дочь. Но главное, сама Шура незаметно в это уверовала — росла-то без матери.
Десятого ноября будет ровно полгода, как они здесь. СМУшник, приехавший с грузовиком стройматериалов — утеплять времянку, которую выдавал за подсобное помещение, для чего даже разобрал трубу, а то скажут: два дома на одном участке, не жирновато ли, товарищ Шапиро? — он, как показалось Шуре, поглядывал на нее выжидательно, хоть ничего и не говорил. Сам же не взял, когда предлагала: «Еще заплóтите».
— Геннадий Рувимович, когда вы в следующий раз будете? Я деньги приготовлю, да?
На это он не стал, как в первый раз: «Да что вы, да успеется», а сказал, что будет здесь в субботу «точно приблизительно в пять». Видно, играть в бессеребреника кишка тонка у этого Иуды. Ходит небось и облизывается на шестьдесят рубликов, набежавшие за полгода — больше половины ее месячного оклада, как никак.
Его лицо сразу обрело фальшивую участливость.
— Здесь на участке микроклимат. Это полезно для вашей мамы.
Накануне Шура забежала домой и впервые распечатала пачечку. «Любит — не любит, любит — не любит, любит... не любит...» — отсчитала она шесть розовых лепестков. Ни капельки не жалко, здесь их — поля. («Мы передавали арию Индийского Гостя...»). Наслышанная про то, как в приличных семьях расплачиваются за уроки, она положила деньги в конверт.
Суббота — короткий день, Шура вернулась уже трехчасовой электричкой, угнетенная. Прошедшей ночью Ира очень кашляла.
— Что ты сегодня так рано? — спросила Ира и тут же противоречила себе: — Я уж думала, ты совсем не придешь.
А все-таки сознавать свои тылы — архиважно. В них залог непобедимости, а значит и победы, что в Шурином понимании одно и то же. Сознание безграничного тыла пришло к ней не сразу. Шура настолько дитя нищеты, что не имела вкуса к богатству. Кто всю жизнь питается жареной колбасой, тот не имеет вкуса к трюфелям. Поначалу сундук денег был сам по себе, а Шура сама по себе. Но постепенно, через осознание того, что располагает безграничным тылом, Шура исполнилась чувства патриотизма... к своей персоне. Патриотизм возможен в персональном исполнении, как возможен был «в экспортном исполнении «Москвич»» < сноска: Корректору: по правилам того времени марки отечественных автомобилей, в отличие от иностранных, писались с большой буквы. — Л.Г.>.
Геннадий Рувимович спешил. На сей раз грузовик не въехал задом в распахнутые створки воротец с дальнейшей перспективой плотно увязануть в грязи, как то было третьего дня, когда пришлось подкладывать доски под колеса. Груженный импортным шифером, он дожидался Геннадия Рувимовича «позадь забора». Не имей сто рублей, а имей сто знакомств — это оправдано лишь когда одно исключает другое и приходится выбирать: либо сто рублей, либо сто знакомств. В противном случае грузовик финского шифера только укреплял узы взаимозависимости: ты продаешь моему тестю сланцевый шифер для дачи, а он кладет твою жену в ИЭМ.
— И чем же вам асбестовый шифер не нравится? — поинтересовался Геннадий Рувимович у Константина Васильевича. Сам он предпочитал асбест: дешевле и практичней. Сланец — ломкий как слюда. Но когда хочется, чтоб все по-заграничному.
Дача академика Осадчего стояла среди сосен на другой стороне озера, к которому круто спускался высокий песчаный берег. Шура и Ира даже не подозревали, что живут в пятнадцати минутах ходьбы от того самого Сергея Петровича — хозяина кабинета с дубовой панелью. Оно и понятно: герой социалистического труда, академик не будет ездить электричками. И в сельский клуб тоже не пойдет.
— Хотите знать, чем плох асбестовый цемент? — Константин Васильевич загадочно усмехнулся. — Лучше вам этого не знать.
Геннадий Рувимович будет об этом всем рассказывать и тем самым способствовать росту еще одной статьи своего дохода — про себя же думать: «Агройсер хохм» («Шибко умный»).
Он принял у Шуры конверт, под клапан которого лишь заглянул, прежде чем положить в карман.
— А мы с Татьяной Ароновной завтра вечером уезжаем в Феодосию отдыхать. Теперь самое раньшее увидимся через месяц... Ну, чтоб мама не болела, — они расцеловались на прощанье.
*
Какое там через месяц! На следующее утро Геннадий Рувимович примчался сам не свой. Где грузовик был шифера, там такси стоит. Мы, СМУшники, тоже не ездим в электричках — не только академики. Еще издали он что-то кричит Шуре, крутившей ворот колодца. И выходит, что у обоих руки сжаты в кулаки. Своими кулаками он размахивает, сам красный, собой не владеет. Аналогичный случай был у нас в Бердичеве: корова перднула, и рога отвалились.
Из самого Ленинграда на такси — сколько же это стоит! «Хотите, на такси покатаю?» — предложил ей когда-то один военный из Мурмáнска. «Ну вот еще». Сама она только три или четыре раза в жизни ездила на такси, ночью, когда транспорт больше не ходил. Но чтоб из города сюда? Даже теперь, с ее «сибирскими тылами», не могла себе этого и в мыслях допустить. Одна из римских добродетелей гласит: будь верен бедности своих отцов. Кто-кто, а Шура этой добродетелью наделена с избытком.
От изумления она поставила ведро в грязь, вместо специальной для этого подставочки. Ну, что еще? И без того-то извелась. Ира всю ночь бредила, пресказывала какой-то фильм: граф влюбляется в революционерку, скрывает ее от погони у себя в спальне, на коленях умоляет стать его женой. Только под утро успокоилась.
— Чтоб духа вашего тут не было! — кричит Геннадий Рувимович. — Убирайтесь! Убирайтесь! Убирайтесь! — в ярости он нещадно брызгал ей в лицо слюной. — Немедленно! Прямо сейчас! Я вас не знаю! Где мои ключи?
— Но, Геннадий Рувимович...
— Я сказал нет — да. Значит, нет — да. У меня семья, я не хочу из-за вас идти в тюрьму.
— Вы что, совсем рехнулись? — не выдержала Шура. — У меня, может быть, ребенок при смерти. Куда я пойду?
— Уже и ребенок, да? Мама больная, ребенок при смерти, что еще? Собирайте свои бэбихи и отдавайте ключи. Ну? Я русским языком вам говорю. Хотите, чтоб я милицию вызвал?
— Да что случилось, елки-палки! Вы можете сказать?
— Думаете, Геннадий Рувимович идиот? Могу ли я ей сказать... Хотели отсидеться на чужой даче? Банда фальшивомонетчиков — вы! Я только их увидел, сразу сжег.
Небо упало на землю. У Шуры потемнело в глазах. Чтоб не упасть, она опустилась на подставочку для ведра, сейчас та под ней развалится, и Шура смешно сядет в лужу...
— Только не говорите, что вы об этом не знаете. Что эти шестьдесят рублей вам сдачи дали в булочной.
Она этого и не говорила. Она молчала. Она даже не вправе была считать себя жертвой обмана — потому и молчала. А коли молчала, рыльце крепко в пушку.
— Все, марш, марш отсюда.
— Можно хоть...
— Я сказал нет — да.
И ведь уже привыкла чувствовать за собою несметную рать. Все лопнуло, как мыльный пузырь. Как Иркина Луна. Куда сейчас с ней, больной, да с чемоданами?
— Ну, чего вы ждете — чего?
Такого не разжалобишь больным ребенком. Со своей этой гримасой: «Да где ребенок? Да какой ребенок?» Вот оно, истинное лицо британского империализма.
Покидала, что влезло, в чемоданы, остальное связала в узел. На пышущую жаром Ирку натягивает одежду: рейтузы под юбку, наверх кофту, обвязала теплым платком, которым Ира заматывала себе поясницу. Та, как сонный ребенок, позволяла себя одеть.
— Мне не управиться самой, ее в больницу надо, а не на поезд.
Да еще Ира вдруг:
— Мама, пить.
Тут-то Шура и сказала Геннадию Рувимовичу, несколько опешившему, — все сказала, как есть:
— Она моя дочь, ей пятнадцать лет, она только так выглядит. На ней опыты проводили в институте экспериментальной медицины. Один военврач, Константин Васильевич, это он ее такой сделал. Сперва увезли в неизвестном направлении и через полгода под дверь кинули, как собаку. А что деньги фальшивые, я этого не знала. Я их украла, это правда, но что они фальшивые не знала.
— Хорошо, я отвезу вас, — сказал он, — но только до станции.
У него тряслись руки. Фальшивые деньги тьфу по сравнению с тем, что Геннадий Рувимович находился в смертельно опасной близости к гостайне. К секретным каким-то разработкам. За такое не сажают — машина из-за угла, и с концами. Выяснится, где они комнату снимали. Что за ними следят, двух мнений быть не может. Константин Васильевич... ай-яй-яй!
— Только до станции. Вы меня не знаете, я вас не знаю.
Он взял два чемодана и быстро отнес в такси. «Боится, что заразные, — подумала Шура. Вон как руки-то заходили ходырем».
В электричке Ира склонилась головою ей на колени.
— В больницу везу, — говорила всем Шура, чтоб не решили еще, чего доброго, что пьяная, потому что перед тем какой-то парень очкастый сострил: «Они мешают нам жить», — указав своей девушке на Иру. А когда Ира, неразборчиво прося о чем-то Шуру, стала звать ее мамой, Шура объяснила: — Мать свою вспоминает, бабку мою покойницу. В детство впала.
На вокзале кто-то предложил вызвать «скорую», но Шура наотрез отказалась: дома хоть стены помогают, а в больнице кто?
— Я сама вы´хожу.
Ира дошла своими ногами до троллейбуса. Одной рукой Шура поддерживала ее, в другой был узел, а какой-то «тимуровец» нес чемоданы. Когда слезли, то остаток пути, от остановки до дома, был самым трудным, самым головоломным: волк, коза и капуста. И так каждые десять метров.
Ира лежит на диване. До следующего лета еще жить и жить, а то лето, что было — уже было давно. Большую часть суток небо черное, как вода в Обводном канале. Шура дожидалась по радио «Гимна в Ознаменование Полуночи». После этого выходит она из дому, как вампир на охоту, опасливо идет в направлении канала и с размаху швыряет в пустоту продуктовую сумку, полную театральных денег. В ответ:
— Плюмс!
Достает пистолет, с которым расстаться даже жальче, чем с тысячами игрушечных рублей — он-то, в отличие от них, настоящий. И патроны к нему настоящие. Раз в жизни душу отвести... Она вставляет в обойму одну за другой восемь пуль и яростно открывает огонь в воду. Смотри, держи крепко — он вырывается, как пойманный зверь. И снова зарядила, и еще восемь оглушительных выстрелов, которые Ира слышала бы наверняка, будь она жива.
Прощай, наградное оружие.
— Плюмс!
Бездетная и безоружная, Шура отправляется на поиски действующего телефона-автомата и, отыскав, звонит без двушки в 02.
Ночью одной скучно. С нуля часов и до шести по радио слышны лишь удары сердца: тук-тук... тук-тук... тук-тук... Так пятьдесят четыре тысячи раз, до радостного утра. А после все начинается сызнова:
Ночью одной скучно. С нуля часов и до шести по радио слышны лишь удары сердца: тук-тук... тук-тук... тук-тук... Так пятьдесят четыре тысячи раз, до радостного утра. А после все начинается сызнова:
Пусть тот смело идет, на утес тот взойдет,
Чутким ухом к вершине приляжет.
И утес-великан все, что думал Степан,
Все тому смельчаку перескажет.
— Песню «Есть на Волге утес» для вас исполнил заслуженный артист Российской Федерации Борис Штоколов в сопровождении оркестра народных инструментов.
2014 г.
Оригинал: http://7iskusstv.com/2016/Nomer8/Girshovich1.php