litbook

Non-fiction


Прощание с жизнью Встречи с Юрием Олешей+1

Это случилось года через два после встречи с Юрием Карловичем. Мы с женой сидели в студенческом театре МГУ, зал был полон, вечер еще не начался, повернув голову, я увидел у крашеной стены Ольгу Густавовну. Она стояла там одна и показалась очень одинокой. Я тотчас же встал и уступил ей место. В антракте подошел и неожиданно получил приглашение: «Заходите». Первый раз пришел один, потом с женой, потом – смею думать – надолго стали ее желанными гостями, вплоть до последних дней ее жизни. Вновь увидел небольшую квартиру в Лаврушинском, напоминавшую вагон: крохотные комнаты-купе по одну сторону и длинный коридор вдоль них. В дальней комнате жила сгорбленная, седая женщина, ее сестра, Лидия Густавовна, вдова Багрицкого, отсидевшая свое в лагере, а потом отпущенная на вольное поселение. В общей сложности – семнадцать хрестоматийных лет. Ольга Густавовна рассказывала, что в маленьком казахстанском городке, где ей разрешили жить, была улица Багрицкого. Она почти не выходила из своей комнаты, но у нее часто бывали гости, я видел их через открытую дверь. Ольга Густавовна называла: «Вот Андрей Синявский». В другой раз, кивая на стремительную женщину с взлохмаченными волосами: «Люся. Они вместе делают книгу о Севе». Сева – поэт Всеволод Багрицкий, погибший на войне. Люся – его невеста, Елена Боннер, позже ставшая женой Андрея Сахарова. Ольга Густавовна очень нежно говорила о сестре, заботилась о ней, а еще о матери Олеши, Ольге Владиславовне, большой и грузной молчаливой старухе, похожей на комод, которую я тоже видел у нее.

...А началось все так. «Избранные сочинения» Олеши появились в 1956 году. Тогда же прочитал книгу, очень уж непривычный взгляд на мир, какой-то странный писатель. Своя появилась позже, купил в букинистическом, и, видимо, только тогда оценил полностью. Возникло непреодолимое желание написать автору. Из письма помню только слова, что «хотелось бы прочитать не только "Избранное", а все, написанное Вами». Ответ с нечетко пропечатанными буквами – старая лента – пришел очень быстро, и в нем главным образом было оценено именно мое письмо: благодарность. А еще неожиданная откровенность: «Сейчас пишу пьесу на современную тему. Мне бы хотелось получить о ней, когда Вы ее увидите в театре, Ваше мнение». Забегая вперед, скажу, о какой пьесе идет речь, я так и не узнал, в театре она не появилась.

Прошло еще какое-то время, прежде чем я решился написать ему и попросить о встрече. Это случилось незадолго до его смерти, о чем тогда, понятно, знать было не дано.

…И вот теперь встреча с его женой. До этого я видел ее всего несколько секунд – когда я был у Юрия Карловича, она мельком заглянула в комнату, где мы разговаривали. Странно, что запомнила меня. Мы стали бывать у Ольги Густавовны часто, и если не с кем оставить было маленькую дочку, брали собой. Ольга Густавовна шила для ее кукол платья. Она – очень скупо – вспоминала о своей жизни, в основном, смешные эпизоды, я пересказывал ей слышанное от Олеши, мне это доставляло невыразимое удовольствие. Как хорошо, что я записал эти беседы! Уже во время первого разговора с Юрием Карловичем, понимал, что на меня обрушилось нечто громадное, небывалое, некий незаслуженный дар, а потому, выйдя на улицу, помчался на Главтелеграф. Самописки (как их называли) с собой не было, а там всегда лежали школьные ручки с перьями № 86, и я записал, все, что услышал.

Второй раз был предусмотрительнее – ручка была с собой. Слушая меня, Ольга Густавовна вдруг сказала: «Напишите об этом». Первая – небольшая заметка – появилась в «Литературе и жизни», а через несколько лет, уже более полная в сборнике «Воспоминания о Юрии Олеше». Она вышла в 1975 году. Потом несколько раз я встречал ссылки на свою статью, понятно, не из-за ее достоинств, просто выяснилось, что я был последним, кто встречался с Юрием Карловичем.

С тех пор прошло много лет, и недавно, разбирая свои архивы, я вновь наткнулся на ту записную книжку в обычном для тех лет черном дерматиновом переплете, где, кстати, после всех записей была наклеена фотография Юрии Карловича из «Литературки», обведенная черной рамкой. Господи, как мало вошло в мои воспоминания! Нужно ли объяснять причины? Не все мог сказать. Перечитывая слова Олеши, я думал, что это просто преступление. Я был не вправе хранить их у себя столько лет. Надо писать заново. Так появилась эта статья.

Сразу скажу: никакого диссидентства не было, речь шла исключительно о литературе, но ведь и здесь существовали какие-то каноны. Нарушать их могли только великие мира сего, и то, после этого следовали извинения, или редакционный вердикт: «Автор не отражает позиции редакции». Сейчас такой церемонности нет – во всяком случае, в отношении литературы. Но мог ли тогда осторожничать Олеша, когда речь шла о сфере деятельности, где он чувствовал себя не среди учеников, а учителей. «Пусть даже это будет мнение великих писателей – Льва Толстого, Пушкина и т. д., тут для меня нового нет, я это все знаю и сам, тут я не в школе, а если и в школе, то среди учителей». Как хорошо, что я записал его слова!

И тогда, и сейчас самым поразительным и необъяснимым для меня остается тот факт, что все, что осталось в моей записной книжке, было сказано в течение двух не таких уж длительных встреч. Я не мог себе позволить долго находиться у него, Юрий Карлович плохо чувствовал себя, полулежал на тахте. Отнимите от этого времени непременные минуты для знакомства, его беглый просмотр моей рукописи с короткими заметками, написанными, конечно же, под его влиянием, и встреченные, кстати, не очень одобрительно: «Это жанр конца жизни». Никогда – ни до, ни после этого – я не встречал столь необыкновенно насыщенного разговора, так плотно сказанных слов. Потом, из других воспоминаний узнал, что мое впечатление не было случайным, таким он был всегда, со всеми говорил столь же емко и глубоко, без всяких пустот. Вот, что писал Эммануил Казакевич, близкий друг Юрия Карловича. «Обыкновенного житейского разговора Юрий Олеша вовсе не умел вести. Ход его мыслей был всегда оригинален, реплики неожиданны, ассоциации – очень богаты, переходы – остры».

А вот, что Юрий Карлович написал о Гайдаре: «Он мог говорить без берегов и каких бы то ни было отталкиваний». Но так можно было сказать и о нем самом! Конечно же, я задавал вопросы, но, думаю, что важнее было, что просто нашелся, нет, не собеседник, просто внимательно слушающий человек, есть возможность сказать то, что он думает, что его занимает, волнует. Как все это было умно, как интересно, и как много сказано за относительно небольшое время – даже сейчас, спустя полвека, не перестаю удивляться этому. И не верить – столько сказать, и за такое короткое время! Это просто невозможно. Нет, возможно. Моя черная дерматиновая книжка подтверждает это.

...– Я задумал написать такую книгу, просто пересказать десять классических сюжетов, «Фауста», например, «Ад». Я хотел бы привлечь к ним читателя. Вот Данте. У нас ведь совсем его не знают. Поэт, спускаясь в ад, стесняется собственной тени, потому что люди, которые его окружают, даже спутник его – Вергилий, сами тени. Ему стыдно, что он человек, а они бесплотны. Какая великолепная, какая мощная фантазия!

Из его книги 56-го года я уже знал, что Юрий Карлович пишет книгу заметок – воспоминания, наблюдения, размышления. Там тоже были пересказы сюжетов. Войдут ли они в его будущее произведение? Нет, это отдельная и дорогая для него тема, выбранные им дорогие для него сюжеты, его «золотая полка».

К автору «Божественной комедии» Олеша вернулся в разговоре еще раз – когда я задал популярный в то время вопрос: «Какую книгу вы бы взяли на необитаемый остров?», и привел остроумный ответ на него Честертона: «Как построить лодку». Последние слова вызывают недовольство: «Шуточки в духе Шоу. Не люблю». Его ответ:

– Я взял бы Данте.

В маленькой комнатке Юрия Карловича – книжный шкаф, письменный стол, тахта. Телевизор – одной из новейших марок: «Рубин». Над ним – репродукция Рафаэля. Это сочетание – «Рубин» и Рафаэль, Данте, а еще портрет Маяковского (он даже их сравнивал) – его мир, где все самое лучшее, самое совершенное. Такое было впечатление.

Слушая Юрия Карловича, я все время помнил об его вышедшей книге, «Избранном». Там тоже много о прочитанном. Иногда просто пересказы прочитанного. Но он так говорит о литературе, столь точно выделяет суть, и так искренне восхищается, что боишься взять в руки оригинал – а вдруг там хуже? Как Олеша пересказывал книги! Олеша-читатель – особая, по-своему исключительная тема. «Я дал бы миллион долларов, чтобы прочесть заново "Анну Каренину", "Мадам Бовари"...» Он говорил о них так, как будто был их первым читателем, книга лежала перед ним в рукописи, когда была возможность что-то поправить, изменить в ней, он мог поспорить с автором, даже рассердиться на него. «Почему такой ответ? Почему такая мысль? Разговор требует другого продолжения…»

Вот о Достоевском. Юрий Карлович недавно сделал инсценировку «Идиота» для театра Вахтангова, поэтому заговорил о нем:

– Очень странный писатель. Непонятно, почему он всем нравится. Он может не нравиться. Генерал Иволгин что-то выдумывает. Входит Настасья Филипповна, и дочь Иволгина краснеет. Почему? Это же прекрасно, когда так выдумывают. Не понимаю. У Достоевского были превратные понятия о самолюбии.

Так – о любом классическом произведении. Позже я не раз жалел, что Олеше была недоступна Библия, или, во всяком случае, ему не дали бы комментировать ее. Вполне мог бы написать: «Бог был неправ...». В самом деле, Библия с ее необъяснимо острыми психологическими наблюдениями, мощными характерами и детально выписанными трагическими подробностями – это, в конечном счете, текст, а любой текст, даже сакральный, состоит из слов. Слова – материал, ремесло, мастерская. А в этой мастерской Олеша был своим, он знал, как обращаются с материалом.

Закончил о Достоевском так:

– Я не самолюбив. Пожалуйста, назовите хоть вором. Но если скажут: у Олеши не тот эпитет, будет обидно. Когда я нахожу его, предмет больше для меня не существует.

Нечто похожее говорил Бабель: одно слово, один эпитет можно искать несколько дней. Уже по первой фразе многих современных писателей можно сказать: нет, не искал. Куда пропала эта любовь к русскому языку?

Ему хочется знать нынешние вкусы. Я – случайный гость – был представителем молодого, незнакомого ему поколения, и этим, видимо, для него любопытен.

– Читают ли сейчас Бальзака, Гюго? Читают ли вообще? Ведь телевизор мешает.

Поразительно – это было сказано в 60-м году. Тиражи были запредельными, но у чтения уже начали появляться соперники. Только недавно слышал по радио объявление от московских библиотек: «Раздаем невостребованные художественные произведения». Какой там температурный палач? 451 по Фаренгейту? Надеюсь, не доживем до этого времени. Но пренебрежение к книге Олеша чувствовал уже тогда. Сам делится наблюдением:

– Я недавно видел, как девушка читала «Войну и мир» на эскалаторе метро.

Впрочем, тогда я, так и не понял – плохо это или хорошо? Во всяком случае, в голосе Юрия Карловича не помню осуждения. Просто – изменился мир. Чтение Толстого на движущейся лестнице – другая эпоха, он дожил до этого времени, стал ее свидетелем. И это он считал чудом! Девушка с книгой на эскалаторе, наверно, ему нравилась. Он принимал новое время.

И все-таки книги в то время все еще много значили в нашей жизни. Литература вообще была главной темой бесед. Узнать у Юрия Карловича мнение о писателях, которыми все тогда увлекались – как можно упустить? Сейчас я об этом жалею. Надо было бы поговорить о самом писателе. Но – как сказать? Интересны были любые суждения Юрия Карловича.

В ту пору был чрезвычайно популярен Цвейг – как несколько ранее Кронин, а позднее Ремарк. Незадолго до этого вышедший его двухтомник маленьким на то время тиражом – семьдесят пять тысяч, на черном рынке стоил сумасшедшие деньги. Я называю имя, и по выражению лица Олеши заключаю, что он прослышал о моде на Цвейга, но это ему не нравится. Он говорит ругательное слово, которое, впрочем, тут же смягчает замечанием:

– Вот романизированные биографии у него неплохие.

Добавляет:

– Пусть читают Уэллса. Это гораздо выше. А из современных – Хемингуэя. «Иметь или не иметь» – какая мощная вещь. Это лучшая его книга.

Я называю еще имя – О. Генри. Тоже двухтомник, и тоже предмет вожделения книгоманов. Нет, об этом писателе вообще не стоит говорить.

– Рассказы не должны быть сюжетны. Иначе это не литература.

А что советская проза? Как Олеша относится к современникам? На лице равнодушие: «Я плохо ее знаю, не слежу за ней».

Называю Паустовского, хотя не был его поклонником. В то время им увлекались все, кумир читательской публики. Мы так устали от официоза, бравурности… Тихий голос Паустовского, свободный от фальши, номенклатурного соглашательства был отдохновением, подарком. Но Юрий Карлович бескомпромиссен.

– Второразрядный писатель. У него необязательные слова. «Золотая роза» – это же тавтология. Все розы золотые. «Хрустальный рояль» – все рояли хрустальные. Все перепутал об Одессе. О многом, из того, что пишет, можно писать, а можно не писать. Он говорит о том, что всем известно. Багрицкий умер от астмы, Уайльд педераст. Но это же все знают. Есть писатели, а есть популяризаторы. Таков и Арбузов. Успех огромнейший. Почему? Популяризаторов почему-то вообще любят больше.

Это выражение – популяризаторы – я запомнил и без записной книжки. Вместе, кстати, со словами Эйзенштейна: «Если первые пять метров фильма плохи, то и весь фильм будет плохим». Деление на писателей и популяризаторов и посейчас осталось для меня главным критерием в оценке творческого дара, и не только по отношению к литературе. Что же касается книг, то уже первый абзац дает представление, с кем имеешь дело – это я усвоил твердо. Возможно, это максималистский подход, не всегда оправданный, но так научил Юрий Карлович.

Но тогда я посчитал все же нужным заступиться за Паустовского. Пересказываю один сюжет из его воспоминаний, которые только вышли. Сам я их не читал, но то, что мне рассказали, произвело впечатление. Гражданская война. В одно село ночью вошли белые (по жизни, возможно, и красные, но в то время должны были быть непременно враги), и постучались в первую попавшуюся избу. Там сразу почувствовали неладное, и, не открыв, заголосили. Плач подхватили соседи. За ними – другие. И вот ночью, когда улицы пустынны, непроглядная тьма, одно только и есть в селе – крик. Кричит все село, плачут все избы. Олеша внимательно слушает.

– Неплохо.

Пройдет много лет, мне попадется томик Паустовского, я сам наткнусь на это воспоминание. Как же плохо распорядился автор таким бесценным материалом! То, что на одной могло быть рассказано на одной странице, а если еще точно найденными словами в двух-трех абзацах, растянуто на длинную главу. Трагедия исчезла, осталась просто многословная бытовая зарисовка.

Снова о современной прозе. Юрий Карлович недоумевает.

– Плохо пишут. Почему – сам ни черта не понимаю. Наверно, все стремятся к деньгам. У нас время было другое, мы создавали литературу. Была нужна советская литература. Бабель, Всеволод Иванов, Валентин Катаев. А сейчас не нужна, писатели понимают это. Растерянность какая-то чувствуется. Роман теряется как форма. Не романы, а очерки.

В первой редакции воспоминаний, той, что была опубликована в «Литературе и жизни», эти слова тоже были, но там стояло еще одно имя: Шолохов. Юрий Карлович, действительно, назвал его («Вот Шолохов что-то пытается...»). Но когда готовился сборник, Ольга Густавовна попросила: «Вычеркните». Я выполнил ее просьбу. Это было скоро после процесса над Синявским и Даниэлем.

– Мне непонятно желание заработать литературой, – продолжал Юрий Карлович. – Изолируйте меня от людей, все равно буду писать. Вот недавно сделал жест. Инсценировал ранний рассказ Чехова «Цветы запоздалые». Прочитал в Малом театре. Понравилось. Но говорят, эту линию надо изменить, эту... Почему они знают? А я вот так вижу. Взял пьесу. Отказался от ста тысяч. Она бы после Малого шла по всему Союзу. (Чуть помолчав). Мейерхольд бы поставил.

Юрий Карлович возвращается к своей главной работе – книге наблюдений, размышлений, воспоминаний. Пока я только так определил ее – судя по заметкам, опубликованным в «Избранном».

– Этим летом закончу. То, что уже вышло, очень маленькая часть. Хотел бы, чтобы у меня в «Литературной газете» был свой уголок – нет, не дали. Для советской литературы это новый жанр, еще неизвестный. Я его изобрел. Пока не знаю, как поднести книгу. Найти какую-то систему? Или просто разбить на главки, без всякой системы, чтобы читатель мог отдохнуть? И названия еще не знаю. Может, по Гамлету: «Слова, слова, слова...»?

Позже, в своих воспоминаниях я привел это название, не ведая, что оно станет раздором среди литературоведов. Были и другие – у самого Олеши. Пока же книга – это множество папок, которыми был завален письменный стол, этажерка. Каждая – нет, не глава, просто место хранения отдельных записей. Один листок – одна запись. Под некоторыми стоят даты. Но в какой последовательности они должны идти? Впоследствии и это оказалось яблоком раздора среди литературоведов. Как оказалось – все не так просто.

Первую попытку сложить, придать им вид книги – скорее, небольшой ее части - сделал Шкловский, душеприказчик Олеши, председатель комиссии по его наследству. Подборка появилась в журнале «Октябрь») и привела Ольгу Густавовну в неописуемый ужас. Она ходила совсем потерянная. Дело в том, что каждой записи было дано название, которого не было в оригинале, их дал сам Виктор Борисович. Вторгнуться в текст Олеши, что-то решить за него? Пусть даже человеком, с самым высоким авторитетом, пусть даже гениальной рукой – для нее это было невозможным. Где-то Ольга Густавовна заметила редактуру, и это было вовсе невыносимо для нее. Она вдруг вспомнила такие слова Юрия Карловича о Шкловском: «Мой злой гений», и не раз повторяла их. Ее переживания можно было понять, но так или иначе, начало было положено, есть публикация в журнале, теперь очередь за книгой. Никаких указаний, либо пробных попыток сложить листки, т. е. подсказать последовательность – всего этого не было. Последовательность – дело важное. Иногда она определяет концепцию книги. Была ли она у Олеши? Неизвестно. Записей на этот счет нет. Олеша не оставил ни одной записи, из которой было бы более-менее понятно, какой он видит книгу. Все должен был решить составитель. Но кто возьмется за это? Кому поручить столь ответственное дело? По сути. т.е. в отсутствие указаний, авторского плана – вступать в соперничество с писателем?

И вот – полная неожиданностью, которая привела меня в крайнюю растерянность и смущение. Ольга Густавовна предложила эту работу мне. Нужно ли говорить, что выбор был импульсивный, вызванный скорее отчаянием, нежели трезвым раздумьем? Она уже обожглась, согласившись отдать листки Шкловскому, и мощная творческая личность, каким был Шкловский, не могла не вмешаться в рукопись, не внести в нее что-то свое. Второй раз вдова писателя этого бы не пережила.

И тогда она решилась на другую крайность – поручить судьбу рукописи неопытному, начинающему журналисту, у которого если и есть какая-то заслуга – это безграничная, почти священная любовь к текстам ее мужа, и – ни малейшего опыта. Но у нее были свои резоны: он просто не посмеет коснуться бесконечно дорогих для нее строчек.

Можно представить мою растерянность: никакого литературоведческого опыта, никакой работы с рукописями – да такого уровня! – у меня не было. Гора папок, высившаяся передо мной, сразу наполнила меня страхом. Но сомнения продолжались недолго – я, конечно же, согласился. И дело было не только в самоуверенности, желании отличится, но и стремлении выполнить просьбу Ольги Густавовны. Наивно? Несерьезно? Такие были отношения. Ее слово, ее просьба были для меня священны.

Впрочем, тут надо сказать еще о том, что по трезвому размышлению я не считал работу такой уж невыполнимой. Каждая мысль, каждый образ Олеши жемчужина, так ли существен порядок, в котором записи будут разложены? К тому же разрозненные тексты так или иначе тяготели к той или иной теме: детство, встречи с великими современниками (Мейерхольдом, Маяковским, Пастернаком, Ахматовой, другими), размышления о прочитанном. Уже подсказка! Уже какое-то решение. Три раздела определены как бы заранее. Сложность будет в том, в каком порядке лягут листки внутри каждого из них. Найти между ними внутреннюю, ассоциативную связь – вот задача составителя. Попробуем…

Здесь не могу не сказать еще об одном поразившем меня факте: доверии Ольги Густавовны: так легко она отдала мне папки с рукописями и даже позволила их взять домой. В сохранности их, понятно, она могла не сомневаться. И тем не менее… Рукописи никогда не покидали дом. Но мало ли…

Эти сомнения… Они не могли не быть у Ольги Густавовны. Ее переживания, которые, конечно же, были, передавались и мне. А потому – никаких метро, никакого общественного транспорта. На свою скромную зарплату – я работал тогда в одном проектном институте – брал такси, что в то время это считалось роскошью – и так возвращался домой, на Речной вокзал. Но уж коли решила судьба… До сих пор для меня эта незаживающая рана. Тем более что копий не осталось, у Ольги Густавовны просто не было денег на машинистку. Несколько – а именно, десять листков, и на каждом бесценные слова, мысли – они безвозвратно пропали, восстановить их, узнать, чего мы лишились, не было никакой возможности. А виной тому – нет, не виной, не могу я отнести это слово к Ольге Густавовне, – судьбой была ее неосторожность в обращении с рукописями гениального мужа. Так, видимо, было суждено. На пути к читателю столь драгоценная книга должна была понести потери. Видимо, мало было тех горестных и страшных лет, которые прошел ее автор, от него, уже покинувшего нас, потребовалась еще одна жертва.

Позвонил Ираклий Андроников и попросил последние заметки Олеши – с тем, чтобы прочитать их с эстрады. Под клятвенное, понятно, заверение, что прочитает и немедленно вернет. Я сам по просьбе Ольги Густавовны отвозил ему десятка два страниц. Но кто же знал, что замечательный артист и лермонтовед окажется еще и собирателем рукописей? Так они и остались у него. Можно было бы порыться в его архивах, но где они? Спустя какое-то время его дом в Переделкино сгорел, ничего не уцелело.

Да, Ольга Густавовна знала цену рукописям. Но у ее неосторожности все же были основания, я оправдывал ее. Все отступало перед ощущаемой ею вопиющей несправедливостью: новое время не оценило писателя, оно прошло мимо него. Его слава осталась в прошлом. Я, надо сказать, купил его книгу спустя месяц, после того, что она поступила в магазины. И это при той книжной лихорадке, которой мы все тогда были объяты! Имя писателя ничего не говорило новому поколению. Не заметила ее и критика. Никак не откликнулась «Литературная газета», остались глухи более мелкие литературные издания. Незаметно прошла публикация новых его заметок публикация в прогремевшей тогда «Литературной Москве». А когда Олеши не стало, его рукописями не заинтересовался даже Центральный литературный архив! Его возвращение в литературу – после десятилетий молчания – осталось, по сути, незамеченным. Незнакомое имя.

Словно подтвердились слова, сказанные совсем по другому поводу, но в прежние годы, годы оглушительной популярности писателя. Не могу не вспомнить их. К литературе они не имеют никакого отношения, но о них вспомнила сама Ольга Густавовна – и как раз в связи с молчанием, которым было встречено возвращение Юрия Карловича. «Мы сидели на скамейке на Тверском бульваре, мимо шла молодая пара и ссорилась. Молодой человек, чтобы разрядить ситуацию, сказал: "Смотри – Олеша!" Девушка даже не повернула головы. Продолжая плакать, она сказала сквозь слезы: "Когда мне это совсем неинтересно!" Эта фраза, заключила Ольга Густавовна, стала у нас домашней, мы часто повторяли ее. Вот и сейчас – неинтересен…»

Но время работало на писателя. Первыми, кстати, уникальность его таланта оценили на Западе. Ольга Густавовна рассказывала, что незадолго до его смерти у них в квартире побывали английские журналисты. Попросили разрешения сфотографировать его. «А можно я возьму в руки томик Ленина?» – спросил у них Олеша. Они не поняли. Сказали: «Это ваша воля. Возьмите, что хотите». Нужно ли объяснять этот жест? Вот пример совсем из другой области, личной. Дитя ХХ съезда я сердился, когда сталкивался с осторожностью матери и отца, даже с их испугом, когда позволял себе произносить при них какие-то вольные реплики. Где-то с возмущением рассказывал об этом. И вдруг услышал слова пожилого человека, который был случайным свидетелем нашего разговора: «Молодой человек, никогда не судите родителей. Вы не жили в те годы».

Постепенно имя Олеши завоевывало заслуженное признание. Слава возвращалась к нему. И случилось это скорее, чем можно было предполагать. Чем я мог предположить. Случилось это так. Зная, как это важно для Ольги Густавовны (и гордый, понятно, сам), я каждый раз приносил ей известие: «Вот в такой газете сказано о Юрии Карловиче, в такой книге...». Пройдет не так много времени, и она мягко остановит меня: «Не надо больше об этом». Уже в 1963 году в ЦДЛ прошел первый вечер памяти писателя. То, что Олеша останется в литературе навсегда, стало непреложным фактом. Ольга Густавовне могла быть спокойной. Прошло еще несколько лет, и я убедился, что Олеша уже навсегда останется в числе писателей, которые составляли гордость великой советской литературы 20-30 годов, там он в числе первых, а его имя вошло во все литературные энциклопедии мира.

Но вернусь к составлению книги. Сгруппировать записи по темам – это напрашивалось само собой. Разделы просто напрашивались: автобиографические заметки, размышления о жизни и времени, Так появились три части – казалось: все логично, другого порядка быть не может. Но какой порядок должен быть внутри каждой? Я перекладывал, перемешивал листки сотни раз, пытаясь найти какую-то гармонию, услышать мелодию, которую, возможно, звучала в душе автора, угадать ход его мысли. Рукописи молчали, я был предоставлен сам себе. То, что я считал находкой, назавтра казалось мне наивным и беспомощным. Тем не менее, на каком-то варианте остановился и даже попытался обосновать его, написав большую «докладную записку» для Ольги Густавовны. Вряд ли она сохранилась, но сейчас понимаю: какие бы аргументы я ни привел, ценность их была нулевая. Замысел автора так и оставался неразгаданным. Да и был ли он? – облегчал я себе собственные мучения. Поменяйте местами размышления Марка Аврелия или – из позднейших лет – дневниковые заметки Жюля Ренара – потеряют ли они свою ценность, ослабнет ли интерес к их чтению? Примерно об этом я писал и говорил Ольге Густавовне в личной беседе. Она во всем соглашалась со мной и согласно кивала. Для нее было существенней другое: работа движется!

Теперь предстояло заручиться согласием еще одной, самой главной, но и самой трудной инстанции – Шкловского. Напомню: он возглавлял комиссию по литературному наследию писателя.

– Надо пойти к Виктору Борисовичу, – вздохнув, сказала Ольша Густавовна, – он должен познакомиться с вами.

Не скрывала, что встреча будет трудной. То ли в шутку, то ли всерьез предупредила:

– Если Виктору Борисовичу не нравится посетитель, он, либо спускает его с лестницы, либо начинает разбирать газовую плиту.

Я во всяком случае, воспринял ее слова вполне серьезно. Приглашены мы были на обед, и я так волновался, что не запомнил ни одного слова Шкловского, ни того, что нам подавали. Серафима Густавовна – жена Шкловского – бесшумно ходила из кухни в комнату, менялись тарелки, менялись тарелки, но что в них было – убей, не помню.

Впрочем, обед прошел вполне мирно. Моя жена испекла торт по одесскому рецепту, сколько помнится, сырный, и он, кажется, имел успех. Какие-то приятные ласковые слова говорила Серафима Густавовна, она было очень любезной и гостеприимной. Ольга Густавовна принесла мой план раскладки, оставила у Шкловского, позже он должен был дать заключение. Так или иначе, но по лестнице мы спустились без проблем.

Исход был ожидаем. Мои листки вернулись уже через несколько дней, все в вопросах и подчеркиваниях. Вместе со словами Шкловского, которые передала Ольга Густавовна: «Всякие мальчишки и девчонки...». «Мальчишка – это вы, – объяснила она. – Девчонка это я».

Сложил книгу литературовед, ученик Шкловского, Михаил Громов, и когда та вышла, жутко мне не понравилась. В том не было никакой обиды или ревности, просто мне показался искусственным, механическим сам принцип, каким руководствовался составитель. Правда, то, что в книге стало больше частей, посчитал удачным: были разделены Одесса и Москва, получили свои собственные места встречи и размышления. Но что было внутри каждой из частей! Составитель по-своему определил логическую связь между разрозненными записями, отдельными записями – по внешнему признаку: если в одной упоминалась лисица, то она появлялась и в последующей, если речь шла о дереве, просто о дереве то с большой вероятностью дальше можно ожидать упоминание березы или дуба. Швы выступали наружу, и однажды это начинало раздражать. Названа книга «Ни дня без строчки», т.е. использовано название, которое дал своим записям, точнее, малой их части сам автор в «Избранном» 1956 года. Там и в самом деле они выглядели как написанное как бы между прочим, для себя, раздел так и назван: «Из записных книжек». Впрочем, как и все, написанное Олешей, это была высокая литература, но мысль о том, что это часть большого труда, которым сейчас занят автор, даже не возникала.

И все же кажется ближе всего подошла к замыслу автора работа литературоведа Виолетты Гудковой, наиболее полная из всех опубликованных текстов (работа в архиве!), названная «Книга прощания». Здесь – принципиально новый подход к составлению. В книге – никаких разделов! Записи идут сплошным потоком – эпизоды собственной жизни, встречи с великими, впечатления от прочитанного, все перемешано. Это то, что называют обычно «потоком сознания». Но не к этому ли решению пришел и сам Олеша? Начав работу без всякого плана – в «Избранном» 56-го года свои заметки Олеша развел по таким, вполне традиционным разделам: «Из записных книжек», «Из записей "Ни дня без строчки"», но потом вдруг пришла мысль: как бы тематически не были разношерстны его заметки, но по сути замысел у них един, он вспоминает собственную жизнь. Вполне допустимое предположение. Даже те отрывки, где автор пишет о встречах с великими своими современниками – они ведь тоже автобиографичны: кроме чисто мемуарного интереса, говорят и о взгляде Олеши на литературу, искусство, окружающий мир. Жизнь как бы в отражениях, в зеркалах.

Олеша по-разному упоминает об этом: «В прошлом году распространился слух, что я написал автобиографический роман…», – записывает он. А своему другу – Льву Славину он уже сказал определенно, от своего имени: «Мой роман…» Почему раньше на это не обращали внимания?

Итак – не отдельные воспоминания, которые прихотливо подбрасывала память, а единая книга, автобиография, роман о собственной жизни. Это и есть тот стержень, который проходит через все заметки, и который почувствовала составитель. Отказалась она не только от разделов (а ведь они так и напрашивались!) но и от хронологии – воспоминания о детстве возникают где-то посередине книги, молодые годы в конце ее. Воспоминания о детстве возникают где-то посередине книги, молодые годы в конце ее. Типичный романный прием, как бы связывающий воедино разноплановые эпизоды, придающий им большую значительность, объемность. Книга проглатывается на одном дыхании, швов нет, оторваться трудно.

Но вот одно замечание, оно относится к названию, впрочем, не столько к самому названию, сколько к его авторству. В конце содержательного предисловия Виолетта Гудкова пишет: «Искренняя благодарность за ценные указания… (далее приводятся имена нескольких литературоведов), а также Л.Д. Гудкову, давшему название этой книге». Лев Гудков – известный социолог, руководитель Левада-центра, муж составителя. Название и в самом деле удачное, но есть один смущающий фактор: оно было известно задолго до выхода книги, собранной Гудковой, и принадлежит (здесь можно поставить три точки, как это делается, когда далее следует неожиданная информация), итак, название, принадлежит (все-таки поставим!) … Юрию Карловичу. Или – более точно – по сути, ему. Вот, что пишет Валентин Катаев в книге «Алмазный мой венец», (которая, кстати, не меньше, чем на треть об Олеше: так когда-то они были близки). Критикуя известный на то время титул («Ни дня без строчки») Катаев сообщает «…ключик однажды в разговоре со мной хотел назвать гораздо лучше… "Прощание с жизнью", но не назвал, потому что просто не успел». Это было написано за четверть века до «Алмазного…». Как так получилось? Первая «мовистская» книга Катаева широко известна, а уж специалисту по тем годам… Однако не будем копаться в этом недоразумении, варианты могут быть разные.

Лично для меня интересно другое: а состоялась ли сама встреча? Столь значительное событие в жизни Олеши, оно, безусловно, нашло бы отражение в записях Олеши. В 20-е годы они жили вместе в одной московской квартире, пригласил Катаев. Когда-то не только неразлучные друзья, но и литературные соперники (то ли в шутку, то ли всерьез, вечно сравнивали, кому больше подарено таланта, при том галантно уступая первенство друг другу), но потом… В одной из заметок (которую мог читать Катаев), Олеша писал, что мимо него, бедствующего, проехал по улице Горького Катаев – в такой машине, будто едет в своей комнате. Могли они после этого встречаться? А то, что пишет Катаев… Выдумать такое – очень ответственное, личное – название, он, конечно, не мог, скорей всего Олеша упоминал о нем в писательских разговорах, и каким-то образом дошло до Катаева.

Попытки пересложить книгу Олеши не прекращаются до сих пор – оставленные Юрием Карловичем папки и не названный ключ к их организации – это своеобразный его вызов литературному миру, своего рода «теорема Ферма» литературы. Наиболее удачной из них мне представляется раскладка, сделанная покойным ленинградским прозаиком Борисом Яковлевичем Ямпольским (не путать его с известным однофамильцем – Борисом Самойловичем). Она вышла в 2013 году с уже знакомым, но более мягким названием «Прощание с миром», и уважительными, деликатными подзаголовками: «Из груды папок. Монтаж»). В ней тоже нет деления на разделы, тоже есть приближение к «потоку сознания», но интересна книга тем, что автор из имевшихся в его распоряжении отрывков так смонтировал их, что читателя не оставляет горечь о трудно прожитой писательской жизни. Ямпольский и открывает ее заметкой, в которой автор – Олеша – увидел в зеркале своего «черного человека».

Впрочем, хватит о книге, вернемся к беседам с Юрием Карловичем. Из того, что я услышал, наверно, кое-что должно было стать частью задуманного им произведения. Какие-то строчки, напоминавшие слышанное, я потом встречал в записях. Но большинства суждений все же нет. Вот пример. В опубликованных текстах только два слова о Грине: Грин и лютый пес. Все! Но ведь был конец, вот он.

– Это был очень нехороший человек, злой, недоброжелательный, пьяница. Мне кажется, вся его злость была от того, что он верил в чудо, а люди не могли его дать. Но он был убежден, что в нем самом есть что-то необыкновенное. Так, он не боялся собак. Там, где он жил, была дача. Зимой дачу сторожил злой пес. Сами хозяева боялись его, но Грин однажды открыл калитку, и тот спокойно улегся у его ног. Я сам это видел! Ему хотелось, чтобы такими были все. И потому самых обычных людей он наделял чертами, которых ему в них не хватало.

Пересказывает один сюжет Грина.

– Двое поспорили. Один сказал, что он обойдет пешком вокруг света. Поспорили на какую-то большую сумму: миллион фунтов стерлингов. Прошло долгое время, и вот однажды дверь банка – один из них был банкир – открывается, и входит тот, первый. «Я выиграл пари, – закричал он с порога. – Я обошел вокруг света!» Банкир не поверил, стал спорить. Тогда тот повернулся, и банкир закричал: «Вернись, вернись, я тебе верю!» По спине этого человека, только по спине, он понял, что тот опять пойдет.

А заканчивает так:

– Но вот фактура у Грина слабая. Не заметили? Возьмите любой кусочек его рассказа, язык – будто перевод с иностранного. (Ту же мысль я прочитал позже в «Записках» Лидии Чуковской об Ахматовой).

Еще один пример – он касается инсценировки «Гранатового браслете», которую – после «Идиота» предложил Олеше вахтанговский театр. В оставленных записях есть фраза: «Нашел ключ для инсценировки "Гранатового браслета"». Какой? Что увидел Юрий Карлович в известном рассказе Куприна? Но кроме этой фразы – ничего. Но вот, что услышал я:

– Желтков – маньяк, слабый маньяк. А я хочу сделать его атлетом, который только прикинулся маньяком. Мне хочется представить его сильным человеком. Это ангел, которого Бог послал для любви. Но никто об этом знать не будет. Только я, режиссер и актер. На нем, как на кремне, испытывается любовь людей.

После выхода «Воспоминаний» об Олеше» в 75-м году мне позвонил известный режиссер:

– Больше ничего не сказал Юрий Карлович? Ну, вспомните…

Он тогда собирался снимать «Гранатовый браслет» (фильм вышел), и, конечно эта тема его очень интересовала.

О других писателях – о Хлебникове (на мой вопрос, почему так мало о нем в «Избранном» – мне казалось, что Хлебников должен быть близок Олеше):

– Кто вам сказал? Мало, потому, что места мало дали. Конечно, гений. Он сказал об олене: испуг, цветущий широким камнем. Его поэмы не всегда понятны. Он складывал свои рукописи в мешок, а потом их не могли собрать. Его издают? Странно.

О Бабеле – вопроса о нем я не мог не задать, их книги вышли почти одновременно, и Бабель для многих тоже стал потрясением. «Длинная, как степь, с мятым сонливым личиком на краю». Задохнешься. А «Одесские рассказы»? Какое-то время вся Москва говорила на одесском сленге.

– Все-таки у него не все отжато. Кое-где капает. Лучший его рассказ, – «Гюи де Мопассан». Учебное пособие.

О Герцене:

– Не читали «Былое и думы»? Это лучшая вещь, когда-либо написанная о себе. Она выше «Исповеди» Руссо – та назидательна. Я собирался даже написать о Герцене книгу. Не мыслителе, а именно художнике. Обязательно прочтите.

О Расине:

– Непонятно, как классицизм держал людей в напряжении. Ведь там не допускалось действие. Входит человек и что-то рассказывает. И только у Расина впервые на сцене дают пощечину. Это была настоящая революция в театре.

Записал и такую неожиданную шутку.

– Я придумал загадку Сфинкса. Что такое Тристан и Изольда? Триста Н Изо Льда.

Вызвана, сколько помнится, тем, что я тогда открыл для себя Софокла, и наверно, пытался сказать по этому поводу что-то умное. Наверно, что он неправдоподобно современен. Олеше, видимо, не очень был интересен мой разговор, и он ненавязчиво прервал его.

Юрий Карлович, безусловно, знал, что о нем говорят: молчит, исписался, кончился, как писатель, потому и «Националь» («Князь "Националя"» – как он сказал о себе), и нищета. В течение разговора он два-три раза ронял фразу: «Я много работаю». Я сам видел его письменный стол: он весь был завален бумагами, и на каждой был машинописный текст. Он что-то хотел прочитать – не нашел. Сердится: «Вещи не любят меня. По-моему, я где-то писал об этом. Когда ищу что-то, нахожу в последнем кармане. Когда подхожу к кассе, кассирша уходит». Это фраза Кавалерова, но примеры его герой приводит другие. А так как многое в этот образ Олеша вложил от себя, можно представить, что быт его был не сладок, неуютен был для него новый мир.

В моей записной книжке сохранилась такая лаконичная запись: дама-уродка. Теперь я вспоминаю, что это был персонаж из его новой инсценировки «Трех толстяков» (первая была сделана для МХАТа еще в 1930 году). Он о ней что-то сказал, что – не записал, но в самой сказке такой дамы не было. В том в письме, которое я получил в 1959 году, Олеша упоминает и о другой пьесе – из современной жизни. Какой? О чем? Архивы разобраны. Ответа нет.

Еще один замысел:

– Я должен написать книгу, которая бы удовлетворила меня и была нужна стране. Я видел, например, броненосец «Потемкин». Не фильм – сам броненосец. Я слышал два залпа, которые он дал. Я помню, как он стоял в порту. Один на все море. Будто не приплыл сюда, а...

Олеша поднимает руку, для чего чуть привстает с подушек.

...его поставили на воду. Мне хочется написать такую гуманную, нужную книгу. Это дало бы мне большое удовлетворение как писателю.

И тогда и сейчас меня не перестает удивлять необыкновенная художническая память Юрия Карловича. До этого я сам какое-то время жил в Одессе и видел корабли, стоящие на рейде. Они были обращены носами в разные стороны, и при ярком солнце и спокойном море, в самом деле, казались неподвижными, будто кем-то поставленные.

Еще одна удивительная черта: Юрий Карлович мог домыслить действительность, так, что в его представлении она становилась столь же красочной и осязаемой, даже так – стереоскопической, какой была на самом деле. Сам он употреблял другое выражение: переводные картинки. Сейчас их нет, но какая это была радость, когда из блеклых, размытых оттисков вдруг появлялась невероятно яркое, еще и живое – потому что влажное – изображение. Такое дается не каждому.

Ольга Густавовна рассказывала, что он мог поехать в Англию в составе писательской делегации – для тех лет это было совершенно невероятное, все равно, как слетать на Луну, но отказался. «Зачем? Я могу ее представить». На самом деле была более прозаическая причина отказа: не было приличной одежды.

Необыкновенному способу видения Олеши я поразился еще раз. Повторил ему фразу из его же рассказа: платаны – антилопы растительного мира.

– Конечно, – мгновенно реагирует Юрий Карлович. – Видели у них светлые подпалины?

Как точно! Тонкая, ободранная местами кора, открывающая желтые и серые пятна, в самом деле, напоминает ляжки животного. В городе юности он не был уже много лет, но картину передает фотографически точно. Правда, в рассказе метафора находит иное оправдание: нагие, мощные, сильные ветви. Я напоминаю ему об этом, но это никак не трогает его, безразличен.

– Можно и так. Можно убедить в ошибке. В моей книге много ошибок, но их никто не замечает.

Во вторую встречу спросил:

– Ну, написали рассказ?

Я не собирался, но делаю вид, что пытался, но вот не нашел сюжета. Добавляю: вот в ваше время...

– А что – наше время? Гражданская война, тиф, мор.

Неожиданно:

– Будет война, пойдете на войну, появятся сюжеты.

Теряюсь от такого поворота.

– Будет, Юрий Карлович?

– Конечно. Сколько себя помню, всегда была. Я без войны жил всего несколько лет.

Тему рассказа не оставляет. Упоминает еще и сценарий. «Напишите сценарий».

– Не думайте о сюжете. Это не так важно. Начните с того, как пошел дождь, и вы оказались с девушкой в подворотне. Напишите о вчерашнем дне. Или: пришли на стадион... Или вот – в зоопарк! Я берусь из любой начальной фразы сделать сценарий или рассказ. Нет времени. Часто болею, надо вот закончить книгу заметок. На это трачу все силы. Но вот один мотив меня занимает, возможно, возьмусь.

– Жизнь подходит к концу...

Здесь я хочу на минуту прерваться, чтобы задержать внимание читателя. У Олеши много размышлений о смерти. Они даже есть в прижизненном его сборнике. И всегда это образ, метафора, краска. Смерть не воспринималась им трагически, это для него литературный факт, вовсе не эффектно, а гармонически, непреложно завершающий действие.

Но с какой ослепительной красотой он говорит о конце пути!

– Жизнь подходит к концу. Я сделал немного. Просто назвал несколько вещей иначе. И вот пришла Смерть с косой, садится напротив, и говорит: «Назови меня как-нибудь иначе». Я мучаюсь, но не могу этого сделать.

В оставленных и опубликованных заметках я такого размышления не нашел. А ведь, казалось, выскребли все, написанное писателем. Но ведь и эта мысль, эта краска – пусть не записанная, не оставшаяся в бумагах – не должна пропасть. Это по сути его философическая самоэпитафия.

Я пришел к нему еще раз – в конце апреля. Был вечер. Волнуясь, открыл дверь подъезда. Вместе со мной в лифт вошла женщина, которая несла две кислородные подушки. Этаж у нас был один, а потом выяснилось, что мы идем к одному человеку. Женщина – она оказалась медсестрой – почему-то сказала: «А вы заходите, заходите...» Лифт остановился на девятом этаже, и я в нем же спустился вниз.

Через десять дней Олеши не стало. Он, как и предсказывал себе, «не вынес старости». Гроб был установлен в Доме писателей. Он лежал – голубоватый, как все мертвецы. Вдова сидела на стуле. Она не плакала. Я видел только одну скатившуюся слезинку. Только когда выступали, она закрывала глаза и качалась. Осталось в памяти выступление Веры Инбер. Она говорила об Олеше и коммунизме, говорила, что она старше его и помнит его таким, как описал его Багрицкий в «Последней ночи» – в гимназической фуражке с гербом. Потом говорила, что «Зависть» вошла в «золотой фонд» советской литературы, это ему не сказали живому, пусть будет сейчас – мертвому. Здесь она заплакала. Потом выступил Лев Славин. Он говорил о чувстве Олеши видеть мир таким, каким увидел его первый человек на Земле. Вслед за ним взял слово Семен Кирсанов. Я второй раз услышал его надгробную речь. Дело в том, что за несколько минут до выступления он вполголоса и со скорбным выражением читал ее рядом стоящему мужчине, тот одобрил: «Да, да, неплохо. Звучит». Таким же скорбным голосом он прочитал ее второй раз. И здесь не могу не сказать об общей атмосфере панихиды. Зал был полупустой, разве что много старых писателей. Узнал только Безыменского. И еще Утесова. А молодых совсем мало. Больше, наверно, было официанток. Они стояли в дверях и всхлипывали. Но в общем-то ни печаль ни торжественность не витали в зале. Случайно зашедший человек пожал бы плечами. Рядовые похороны.

Тогда я, конечно, не предполагал, что через три года встречусь с бесслезной его вдовой и услышу такой ее рассказ – о том, что было после Дома литераторов, когда она ушла с панихиды. Никто ее не провожал, никто не позаботился о машине. Ольга Густавовна взяла такси, и назвала шоферу не Лаврушинский, а дом в Камергерский переулок, где они жили до войны на пятом этаже. И только когда вышла из машины, поняла свою ошибку. Трагический адрес. Она помнила, как в этом доме освобождалиськвартиры. Сама ждала несчастья, и оно пришло. Из окна дома в 1937 году выбросился ее сын Игорь, не выдержав ночных шагов по лестнице. Ему было 17 лет. Узнал я об этом не от нее самой, а из маленькой книги Севы Багрицкого (Багрицкие были их соседями), подаренной мне Лидией Густавовной: «Дневники, Письма. Стихи». Там есть его стихотворение о смерти друга: 

И прямо в рай полетела душа

С пятого этажа 

Бывая с женой у Ольги Густавовны, мы слушали ее рассказы, воспоминания, и я узнавал женщину во всех смыслах замечательную. Так я узнал, как они стали с Юрием Карловичем мужем и женой, история в самом деле фантастическая, больше я об этом нигде не читал. О ней можно было бы сказать одним словом: истина. Говорила она немного, но после ее слов – о чем бы ни сказала – мир становился понятнее. Однажды написал ей письмо, которое передал из рук в руки. Сказать так, на словах, не смог бы. И там написал, как много значит встреча с ней. Хотя ей было уже много лет, она казалась мне необыкновенно, ослепительно красивой. Надо бы отдельно рассказать о ней, но смогу ли? Недавно вышел диск с записями голоса Олеши, его друзей, известных писателей, есть там и запись рассказа Ольги Густавовны. Грудной голос, такой близкий, родной, такой добрый и доверительный, в нем так много бездонной глубины. Что нового скажу?

Это я щелкнул ОГ на балконе – на перевязи сломанная рука. А нечеткое письмо Олеши – просто в машинке была старая лента. Теперь все это в РГАЛИ.

 

Оригинал: http://7iskusstv.com/2016/Nomer9/Glan1.php

Рейтинг:

+1
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru