Вот оно, на мой взгляд, доказательство того, что дьявол существует. Только дьявол такое мог измыслить.
Одиннадцатое апреля 19** года, два часа как наступила среда. По ночам, сидя в кресле в темноте и глядя на звезды, аптекарь гнал прочь воспоминания. Память, замолчи! Другим отпускал снотворное — себя мучил. И тут он видит, как осененная неоновым крестом дверь напротив открывается. Возникшая на пороге аптеки фигура выглядела исполинской.
Одной рукой одеваешься долго, даже привыкнув с годами. Поэтому однорукий аптекарь только набросил поверх пижамы пальто. Он ждал, что полиция приедет мгновенно. Но прежде чем под окном запульсировал синий свет, прошло не меньше четверти часа. А может, и меньше, может, ему только так показалось — показалась же ему фигура в дверях исполинской.
- Андре Шмитт-Лоранс... доктор Шмитт-Лоранс, аптека принадлежит мне.
- Почему вы подошли к окну?
- Я плохо сплю.
Андре был еще не в том возрасте, когда сутками просиживают у окна, но полицейский подумал: инвалидность — та же старость.
- Первое побуждение закричать, когда тебя грабят, броситься вдогонку, не так ли, мосье комиссар? Но я человек здравомыслящий.
- И вы бы сумели опознать грабителя?
- Не знаю. Лица я не разглядел. Я даже не знаю, во что он был одет. Высокого роста.
- А на голове?
- Не могу сказать. От неожиданности не запомнил. Я ведь через час и не вспомню,
мосье комиссар, что на вас была куртка, как на парашютисте.
Замок целехонек. Но отключенная сигнализация, стенной шкаф настежь — все говорило о том, что здесь похозяйничали на славу.
- Ни к чему не прикасайтесь, — сердито сказал полицейский, видя, как Андре нагнулся что-то поднять. — Утром прибудут криминалисты, продолжим.
Они вернулись к нему составить протокол.
- Живете один? Кто вам помогает?
- По хозяйству? Мадам Перке, живет на этой же улице.
Полицейский записал: "Мадам Перке, рю Рамбуто".
- Номер дома?
- Двадцать три.
- А ключ у нее имеется?
- Натурально. Она часто приходит, когда меня уже нет. Она алжирка, как и я. Ей я абсолютно доверяю, мосье комиссар.
- А не доверяете кому? — полицейский посмотрел в окно. — Из этого окна увидели?
- Нет, которое в спальне.
- Так кому же вы не доверяете, мосье Шмитт-Лоранс? Как человек здравомыслящий вы же не можете верить всем.
Впоследствии он мне признался — полицейский — что аптекарь его раздражал своим "мосье комиссар". Это звучало издевательски. Тем более, что он представился: инспектор Мартэн. "Кому понравится, когда разбирают, как да во что ты одет — куртка как на парашютисте, видите ли".
- Никого не подозреваете? А убирает в аптеке та же особа, что и дома?
- Нет, мать подростка, который разносит лекарства.
- у кого-нибудь, кроме вас, имеются ключи от того помещения?
- Ни у кого. У меня. Только у меня.
- А запасные?
- Натурально, тоже у меня. Всегда здесь, — аптекарь выдвинул ящик секретера, на котором фаянсовая балерина делала арабеск. — Вот они, — и резко задвинул назад — так, что балерина чуть не потеряла равновесие.
- Но если служанка убирается в ваше отсутствие, ей ничего не стоит взять ключи...
- Гадательно, мосье, гадательно.
- Сделать копию и воспользоваться ею.
- Полагаете, это была переодетая мадам Перке? Так-так... — Андре достает из пальто связку ключей. — С таких копий не делают.
- Не делают в сапожной лавке. Ваша мадам Перке могла на короткое время передать их кому-то.
Полицейских было двое, но второй лишь глазел по сторонам. Ученик чародея. По стенам висели увеличенные фотографии. Самая большая, полувековой давности, подкрашенная, подрумяненная: супружеская чета, он в кепи, с усиками, с затуманенным взором, она уверенно приклонила маленькую белокурую головку к униформированному плечу. На другой почему-то Жан Жорес. Третья увековечила персонал госпиталя: на ступеньках перед входом несколькой мужчин в белых больничных кителях. Молодой Андре Шмитт-Лоранс как будто с краю, на самом деле край на фотографии отсутствует (одна рука провидчески срезана). Еще висели горный пейзаж в золотой тяжелой раме и олеография: окруженный сиянием профиль Христа на фоне сумеречной зелени. Хлам, который переходит к нам по наследству.
- А ваши помощники? Допустим, вам нужно отлучиться на несколько дней...
- Ключи только у меня, — повторил он. — Куда мне отлучаться?
Только закрылась за полицейскими дверь и донесся звук трогающегося автомобиля, как он принялся звонить по телефону — вращал диск, зажав трубку между плечом и ухом. Чтобы аппарат не елозил, он придерживал его культей. Днем это был бы протез в черной кожаной перчатке.
Анн ответила не сразу — та самая помощница "без ключа".
- Что случилось, мосье? — нет, не так звучит голос разбуженного среди ночи — скорее голос страдальчески бодрствующего.
- Немедленно верните ключи. У меня была полиция. Я жду вас.
Анн проработала всего два месяца. Маленькая, "большеглазая от нечистой совести", она сменила маменькиного сынка Дюшана, рыхлого апатичного верзилу, который открыл собственное дело в Мезон-Лафите. Он же и приискал себе замену — Анн Леруа, которая была полной ему противоположностью.
- Почему вы сами ее не наймете?
- собирался, но мама... она ссудила меня большой суммой, она как бы в доле. Ей что-то не понравилось.
- Понимаю.
Когда Анн Леруа пришла наниматься, однорукий аптекарь пробежал глазами содержимое желтой папочки со стандартными характеристиками и послужным списком фармацевта второй категории.
- Без причины люди не снимаются с насиженного места, где знаком каждый камень.
- Слишком хорошо знаком. Уже видеть их не можешь, эти камни.
- Понимаю. Я нуждаюсь в хорошем и преданном помощнике, каким был Дюшан.
- Я сделаю все, чтобы вас не разочаровать, мосье.
- Жилье, мадемуазель, вы должны подыскать себе поблизости. Я думаю, с этим не будет сложностей, когда скажете, что работаете у меня. Люди предусмотрительны в том, что касается здоровья, аптека на рю Рамбуто пользуется хорошей репутацией. Лекарства для престарелых и хронических больных обычно разносит один паренек, но иногда, в порядке исключения, вам придется делать это самой.
- Мосье Шмитт-Лоранс, есть деталь, которая может вас смутить. Я живу не одна, — но не успел Андре себе представить безработного сожителя, в майке, небритого, вечно пьяного... — У меня тринадцатилетний сын. Я решила, что в большом городе ему будет лучше.
- Я не ханжа, мадемуазель, да мне и не пристало. Я был старшим провизором госпиталя Святой Анны в Оране — месте не самом благочестивом. Так что в придачу к "черной руке" у меня еще и "черная нога", — усмехнулся. — Тринадцатилетний сын, говорите?
- Да. Саша. Вам нравится это имя? Артистическое. Что с вами, вам дурно, мосье?
"Прогони ее, скажи: нет".
Сделался белый как полотно. В туалете его рвало.
Вернувшись:
- Я страдаю приступами головокружения. Не обращайте внимания.
- Простите, вы меня напугали, мосье.
- Это я должен просить прощения. Это я напугал вас, мадемуазель, а не вы меня.
("Скажи "нет". Отправь. Скажи, что должен подумать").
- Вы можете звать меня Анн.
- Хорошо, Анн.
"Ты мне не "ты"! Это я тебе "ты"! А ты мне "вы"!". Саша Гитри, "Империя шлюзов"1. И потом, уже в белом кителе — сорванцом, воробышком, большеглазым, большеротым — она порхала среди батареи лекарств, вороха рецептов, такая легкая и ловкая, что меньше всего хотелось бы на ее месте снова увидеть Дюшана.
Саша был на нее похож настолько, что непонятно, чем же, какими чертами он еще мог быть обязан своему апокрифическому отцу. Существует примета: сын, который в отца, вырастает непутевым. Саша тоже воробышек — с большими глазами от нечистой совести.
Андре ждал. Видит, она подходит к дому. Оглянулась на аптеку, на горевший как ни в чем не бывало зеленый крест, и вошла. Полминуты на то, чтоб подняться по лестнице. Звонок. Впустив ее, он без единого слова прошел в комнату. Она за ним — с убитым лицом. Андре опустился в одно из двух плюшевых кресел-близнецов, стоявших по обеим сторонам плюшевой софы.
- Пропал трехмесячный запас морфина, весь имевшийся у нас в наличии кокаин. Сигнализация была отключена изнутри. А вот что валялось на полу, — показал ученический проездной: "Саша Леруа".
- Мосье, я не знаю, как это могло случиться, он всегда был таким послушным. Его обижали, он никогда не жаловался, чтоб меня не огорчать, — она стояла перед ним, ломая руки и проливая слезы — маленькая, жалкая.
- Вы принесли ключи?
- Их нет. И его нет.
- Я сказал инспектору, что ключи все у меня. Я солгал.
- О мосье!..
Она кидается к его ногам, начинает осыпать поцелуями его культяпку, слепо тычась в колени, прикрытые пижамой. Это встречает непроизвольный ответ, что не остается ею не замеченным. Ее благодарность была всепоглощающей. Триумф любви, триумф материнства. Со слезами на глазах.
Она еще долго сидела на полу, обняв его вытянутые ноги и прильнув к ним щекою. Он первым нарушил молчание:
- Это впервые за много лет, что я не наедине со своим желанием.
- Вы больше никогда не будете с ним наедине.
Утром снова придет полиция, чтобы приняться за дело основательно. Ей следовало уйти на рассвете, как той красавице, что с первыми лучами солнца превращалась в цветок. Знаете, какую загадку загадал нам однажды директор приюта? Прекрасная роза из королевского сада оборачивается прекрасной девушкой, приходит ночью к принцу, чтобы разделить его одиночество, а утром исчезает и опять превращается в розу. Однако принц без труда отыскал эту розу среди тысячи таких же. Как ему это удалось? Ответ: на ней не было росы.
Уговорились, что Анн будет держать его в курсе. И действительно тут же позвонила: Саша дома. Он ей во всем сознался. Его подговорил один мальчишка: в аптеках есть опий, за который им заплатят кучу денег...
- Понял. Слушай внимательно. Я не могу уйти. Да и нельзя, я ни о чем не должен знать. Ты, надеюсь, не сказала ему, что я подобрал его билетик?
- Нет, кажется.
- Кажется или точно?
- Точно. Не успела. Он так разревелся.
- И сигнализацию тоже он отключил?
- Ну да, да... Я записала, как это сделать, чтоб не забыть, записка всегда лежала на видном месте.
- Понял.
- А сейчас где он?
- Спит. Я его уложила.
- В школу не пойдет?
- Что вы, какая там школа. Всю ночь не спал. Весь зареванный.
- Отлично. Все отлично. Как можно скорей к тому парню. Знаешь, где он живет?
- Тут рядом. У отца большая мастерская на рю Шапон. Он краснодеревщик.
- Иди и все расскажи отцу. Ваш сын подбил моего дурака, я одинокая беззащитная женщина, несу свой крест. Увидишь, он разберется. Человек, который работает руками, долго думать не будет. Главное, все уничтожить, "все в унитаз", как говорил Дюшан..
В семь Андре начал одеваться — в восемь кончил. Долгая процедура: бриться, умываться, прилаживать кожаную горсть, пригодную разве что побираться ("Не забыть, тальк кончается"). Полиции все еще не было. В восемь двадцать сходил к "Луи". Когда вернулся, телефон разрывался. Снова она.
- Я звоню и звоню, и звоню. Уже перепугалась. У меня...
Он ее перебил:
- Со вчера ты меня не видела. Веди себя, как будто ни о чем не знаешь. Об остальном при встрече.
К наружной двери аптеки, где указаны часы работы, теперь был наскоро скотчем приклеен листок с неровными квадратными буквами: "Закрыто по техническим причинам". Каким? Об этом жильцы по соседству охотно рассказывали тем, кто, ни о чем не подозревая, явился за своим лекарством.
Встретив, он обнял ее — "поборол одной левой", но сам же отстранился. "Не время, не время, голубка" — подумал.
- Полиция будет с минуты на минуту. Как тебя там приняли? Я их, по-моему, знаю. Мосье Заморец.
Свой поход она расписала красочно. "Сообщнику" уже четырнадцать, большой парень — как ее увидел, хотел убежать. "Я ничего не знаю, я ни при чем". Спрашивается, раз ничего не знаешь, чего ты испугался? Как раз кончали завтракать. Отец: "А в чем, собственно, дело?" — "Ваш сын подучил моего: у твоей матери в аптеке наркотики, стащи, а у меня есть покупатель. Что он тебе сегодня ночью принес, а?" Молчит, сопит, как паровоз. Мать: "Мне плохо". Вы бы ее видели — будет плохо. Как этот плюшевый диван. И две девочки-близнецы по обе стороны. "Это правда?" — спрашивает отец. Тот начинает валить на Сашу. "Он мне сам предложил: хочешь, разбогатеем? Найди кого-нибудь, кто купит. Ну, я пошутил: давай. Хотел посмотреть — струсит или нет? А потом сказать: никого не нашел". — "Не ври", — говорю. Тогда отец подходит к нему, багрового цвета, я уж думала: сейчас удар хватит. И со всего маху по лицу. Тот как сидел, так и опрокинулся со стулом вместе. Девчонки плачут, мать обняла их и кудахчет: "Леон, ты с ума сошел... Леон, ты с ума сошел..." У парня кровь носом. Лед приложили. Тут я встреваю: "Ваш сын и ваша семья меня не касаются. Я только хочу знать, где это". И повторяю то, что вы мне велели: "Главное, уничтожить, чтоб и следа не осталось". А он запрятал между ящиков за домом. Вернулись почему-то с курицей. "Это еще зачем?" — спрашиваю. "Убежала, когда ящики отодвигали". Они там кур держат. Короче, весело было, мосье.
- "Андре", поняла?
- Андре... — и снова: — Андре... — и так и этак. Известно, как женщины примеряют обновку перед зеркалом.
- Не понимаю, — говорит Андре. — Он твоего росточка, а выглядел огромным, — подумал, что на расстоянии человек кажется больше: араб, гонящий стадо по гребню холма, кажется огромным, актеры на сцене тоже.
Она, росточком с ребенка, сидела у него на коленях, по-детски обхватив его шею, и попкой осязала свою власть над ним. Опять же известно, какое это чувство: желанна. (Вердикт, вынесенный себе самой: "Желанна".)
- Ну, где твои полицейские?
- Набери мне номер...
Оперативно-разыскные действия, обещанные инспектором Мартэном, проводились так, как если б потерпевшей стороне, полиции и злоумышленникам было заранее известно: ни мы вам, ни вы нам, ни они им — никто никому ничем не обязан, кроме соблюдения ряда формальностей, компенсирующих в одном случае материальный ущерб, в другом низкую эффективность работы, в третьем неудобства, с которыми сопряжена противоправная деятельность, для чего имеются соответственно страховые общества, институт госслужащих и возможность реализовать товар без надлежащей документации.
Во второй половине дня двери аптеки на рю Рамбуто распахнулись: придите ко мне все страждущие, все болящие, все обремененные, и Аз упокою вы.
*
Но власть — сильнейший из наркотиков, куда там опиатам, украденным Сашей. Но и стоит куда дороже. То же самое и власть над мужчиной. Хочешь быть желанной, умей поступаться своими желаниями.
- Ты переедешь жить ко мне, — сказал Андре безапелляционно. — Тогда мы не будем разлучаться ни днем, ни ночью.
Стены дома, где он жил, были такой толщины, что там могли быть замурованы и неверные жены, и их любовники, и золотые экю времен Людовика XI, и дети, рожденные без божьего благословения. Двух комнат достаточно для одинокого инвалида, которому библиотеку заменял альбом с вклеенными туда вырезками, а рабочий кабинет — помещение, помеченное зеленым светящимся крестиком в доме через дорогу, стены которого, убежден, хранили не меньше ужасных тайн.
Но поселить у себя женщину с тринадцатилетним Сашей и думать, что это жилище будет впору всем троим? Да нет, он этого и не думал. Он мечтал:
- У меня поселишься (ед. число, не "поселитесь"), вместе будем засыпать, вместе будем просыпаться, будем по утрам спускаться к "Луи". Или ты будешь варить кофе сама. Мы выберем кровать во всю спальню (что было не так сложно, учитывая величину спальни, трудней было бы наоборот). Ты будешь говорить мадам Перке: "поменяйте белье" или "почистите серебро", или "сегодня мы пойдем куда-нибудь поужинать". Ну как? Бедняжка будет ревновать. Есть, правда, один способ: расспрашивать ее про Константину. Она там родилась и всю жизнь прожила. Никак не может забыть свою Константину.
"А Саша?" — читалось на лице у Анн. Не прочесть трудно, буквы огромные, но он был ослеплен. После долгого поста набрасываешься на радости жизни, без которых обходился прежде со стойкостью анахорета. Ничего вокруг себя не видишь. Помню, директор приюта рассказывал нам, как Иерубааль испытывал солдат. Привел их к горному озеру, измученных. Кто припал к воде, лакая по-собачьи, тех отослал домой — оставил лишь тех, кто черпал горстью.
- Мы совершим путешествие, — говорил Андре. — Ты когда-нибудь была заграницей? Давай подумаем, куда. В Италию? Представляешь, сидеть на террасе, перед тобой Везувий и блюдо свежайших фрутти ди маре. А можно в Испанию, посмотреть на бой быков в Севилье. А хочешь в Швейцарию, в горы? Туда съезжаются сливки общества. Последний тунисский бей каждое лето проводил в Веве.
- Мне ничего не надо. Ты пожалел Сашу, его бы упекли, у него же нет отца.
Когда тебе говорят, что у ребенка нет отца, спрашивать, кто отец — выказывать обидное невнимание к собеседнику. Когда она позднее спросит его об увечье — "Как это случилось, Андре?", деликатно, участливым голосом — то в ответ услышит: "Никак". Раз никак, значит, таким родился — без кисти правой руки. Как Саша без отца.
- Пока он в одном классе с этим Заморецем, рецидив болезни неминуем.
Чтобы не провоцировать преступные наклонности в сыне, он советует поменять школу. Он берет это на себя
- Дюшан, например, рассказывал, что учился у отцов иезуитов в Кане. Я убежденный социалист, хоть и алжирец...
- Отправить Сашу в интернат?!
- Мать Дюшана, наверное, любила его не меньше. Иначе б не раскошелилась на аптеку в Мезон-Лафите. Там живут одни пенсионеры. За лекарствами очередь выстраивается, как в булочную... Ничего дурного в интернате нет. Я сто раз социалист, но нельзя не признать, что иезуитские школы — лучшие во Франции. Это в полутора часах от Парижа. Как в Булонский лес и обратно.
Она вздохнула. Кто сказал, что молчание знак согласия? Молчать-то молчит, а откроет рот и снова за свое: "Хочу голову Иоанна"2. Вздох — вот знак согласия, тяжкий вздох.
Саша был зачислен в лицей Св.Стефана. Они приехали утром втроем. В руках у Анн был чемодан. Андре выписал шесть чеков, на полгода вперед. Чеки были именными: "Д-р Андре Шмитт-Лоранс" стояло под чертою, по которой он выводил с зеркальным наклоном свое имя. Его манера говорить — властная, уверенная — как нельзя лучше вязалась с черной кожаной горстью: не просто врач, а полковник медицинской службы, и не просто полковник — правая рука генерала Салана (а левая — своя).
В Сашином возрасте предстоящая смена декораций обещает праздник. Ура, он уезжает! А как обидно Морису Заморецу.
- Мы будем тебя навещать.
У кого из них глаза больше: у него или у матери? Она была для него тем же, что для ракеты — отработанное топливо. Он летел вперед, в праздник новой жизни.
"Может, лучше было сказать "я буду навещать тебя"?" — терзалась Анн.
Она впервые ехала первым классом. В метро тоже никогда не садилась в первый — зайцем, как некоторые. Разницы же никакой. Просто пехота грузится в одни вагоны, а кавалерия в другие3.
На обратном пути Анн компостировала вместо трех билетов два.
- Анн, не будь как побитая собачонка. Это должна быть для тебя радостная жертва, это не позволит ему скатиться по наклонной плоскости. Я знаю, о чем ты думаешь...
"То, что "мы будем навещать", а не "я буду", поставит его на одну доску со всеми. "Эй, Леруа, к тебе приехали родители!" Только бы не решил, что теперь свою любовь ей придется делить надвое".
- Я знаю, о чем ты думаешь. Он бы попал в колонию для малолетних преступников, и ты бы ездила к нему туда. Рассматривай это как альтернативу. Извини, я сейчас...
Проследовал по вагону, казавшемуся стеклянным: справа окно, за которым улетает назад лесок — "отработанным топливом". Слева застекленное купе, начиненное респектабельными анонимусами, и в глубине тоже окно, за которым тоже улетает назад лесок. Как и для Анн, для Андре первый класс ничем не отличался от второго: пассажиров не меньше. Уборная занята, и еще впереди старушка с голубыми буклями. Будь он один, поехал бы вторым классом. Первый класс — места для белых. Во времена его детства француз никогда бы не сел в автобусе рядом с арабом. Особенно женщина. Нет, Андре не из тех, кто с радостью пожертвовал бы правую руку генералу Салану4
Отворилась дверь, и вышел мужчина, дверь только прикрыв. Выходить из уборной подобает с чувством собственного достоинства, не замечая дожидающихся, без дружелюбной мимики. Невзирая на это элементарная вежливость не позволяет перед носом у другого захлопнуть дверь. Хотя ее-то как раз полагается плотно закрывать, и галантность здесь неуместна. Дилемма. Это Дюшан, столкнувшись однажды с Андре в дверях уборной, широким жестом указал на белую фаянсовую посудину: "Прошу вас". Ох уж этот Дюшан.
Потребность уединяться чужда бедности, в которой росла Анн. Все лепилось одно к другому, как гнезда в скалах, скрепленные небрезгливой семейной слюной. Она выучилась на фармацевта благодаря природной цепкости и целеустремленности, что часто сопутствует кажущейся субтильности. Но пролетарская привычка жить впритирку никуда не девалась. И потому она не сильно стеснена постоянным присутствием человека вдвое ее старше, со своими привычками, со своими заморочками, со своим запахом, со своей культей. Вот только тошнило.
- А может, хочешь в Тунис? Слуг будет как у царицы Савской, кормить будут тоже как в "Тысяче и одной ночи". Дежурное блюдо — синее небо и лазурное море. И всё по-французски.
Так — или примерно так — писали в проспекте.
"А как же Саша?" — хотела спросить она. Тунис не в двух часах езды. А если что стрясется? Хотела спросить, да не решилась.
- Ты не хочешь?
- Хотеть-то хочу, а как же аптека? Нельзя же закрыть и уехать. А если что стрясется?
- Грабитель далеко, — пошутил Андре.
Мне не передать, как это ее задело.
Он не раз повторял:
- Считается, что старые холостяки — скопидомы. Копят и копят. Оттого и живут одни, что лишний сантим боятся истратить. Но сейчас-то у меня есть ты, и все, что я сберег, я хочу с тобою тратить. Сколько лет мне еще отпущено? А сколько лет жизни я потерял? Анн, крошка моя, иди сюда, положи мне голову на колени.
Она была как тунисская служанка, говорящая по-французски — покорна до самозабвенья. Но это только так говорится: "до самозабвенья". Кому-то и впрямь нужно позабыться ради этой пьянящей покорности, отвлечься от своих повседневных забот. Ей, наоборот, чтобы "покоряться до самозабвенья", нужно было постоянно думать о Саше, помнить о Саше. Он — залог ее экзальтированной благодарности и в эти минуты всегда был с ними — третьим.
Это сближало Анн с Андре странным образом. Ее потребность чувствовать себя благодарной мог удовлетворить только адресат этой благодарности, чтобы там мадам Перке ни говорила. Как-то раз, замешкав в прихожей, Анн услыхала такой диалог:
- Увидите, мосье, это плохо кончится.
- О чем вы?
- А то сами не знаете. Думаете, она будет по гроб жизни вам благодарна, что вы ее мальчишку содержите? Она неблагодарная тварь.
- Помолчите, мадам Перке.
- Могу и помолчать. За то, что я вам все как есть говорю, вы мне платить больше не станете. А правда глаза колет. Еще в придачу безглазым останетесь.
- Что вы мелете? Какая правда? Вы уже совсем из ума выжили.
- Такая правда, что они, маленькие, все блядовитые.
- Ну, ладно. Если вам есть что сказать — говорите, а нет, помолчите.
- А я и так молчу. И даже узнаю что — буду молчать. Потому что вы убьете ее, и вас тогда казнят.
Анн вышла, неслышно закрыв дверь. Ублажать мадам Перке расспросами о Константине она не собиралась. Пусть счастлива будет, что уехала оттуда: пьенуаров в Константине сбрасывали со скалы5. Они избегают этих рассказов. Алжир для них Франция, Константина — жемчужина Алжира. Андре предупреждал: старуха будет ревновать. Лучше ревность, чем безразличие.
Права. Безразличие это безветрие. А ревность — скорей ставь парус и лети по бурным волнам. В отличие от совести, которая быстро выдыхается, а у ревности стойкий запах. А если еще пробку от флакона залить воском...
Андре внушает себе, что их с Анн связывает многое и помимо ее благодарности, которая двучлен: без "спасибо" нет "пожалуйста". А женщине порой страсть как хочется ответить "пожалуйста" — кому ни попадя. К тому же оба они не различают между первым и вторым классом. Оба ни разу не были заграницей, ни разу не летали самолетом. Но больше всего умиляло, что у Саши — другого Саши, который навсегда остался в Оране — висели дома два ордена: Св.Андрея, это его деда, и Св.Анны, это дяди убитого на войне. Да и госпиталь, при котором был факультет фармакологии, лучший в Алжире, его альма матер, звался "Госпиталь Святой Анны".
В первую субботу мая гильдия аптечных работников проводит ежегодное собрание. Но аптеке на рю Рамбуто на этот раз выпало дежурить. А в воскресенье была запланирована поездка в Нормандию. Три удовольствия в один уикенд: суточное дежурство, "бал аптекарей" — на сей раз в мэрии Кремлин-Бисетр — и поездка в Кан. Не много ли?
Лучшее средство от бессонницы — ночное дежурство: если б всегда так спалось! Прерванный сон самый сладкий. В кои-то веки беспрепятственно уступаешь блаженству сна... Дзынь! Не мог потерпеть до утра. Дзынь! Дзынь! У-у, старый верблюд...
Игольное ушко в двери с приходом дня вновь сменилось буднично открывающейся дверной створкой. Вечером дежурила она — он поехал в Кремлин-Бисетр6. Поднимаясь по парадной лестнице мэрии и входя в зал, Андре видел знакомые лица. Сейчас казначей отчитается: столько-то потрачено, столько-то сэкономлено. Старшины, чередуясь, чтоб никому не было обидно, зачитают переписку с министерством и полученные лично от министра письма. Засим представление новых членов. Их поименно вызывают на сцену, и председатель под аплодисменты вручает каждому членское свидетельство и устав гильдии. Однорукие не аплодируют.
Далее банкет. Кто не аплодирует, тот не ест. Некому подержать Андре тарелочку, чтоб он положил в нее и то и другое, и третье. Обычно стол ломится, составители ядов не могут не быть гурманами, это у них, можно сказать, профессиональное.
- Мосье Шмитт-Лоранс, прошу вас, мосье! — Дюшан кидается к горке белой фаянсовой посуды с риском для последней: в руке сверкнула вилка. К закускам со всех сторон панически тянутся руки, словно из воды. С его стороны это был самоотверженный поступок. Неужто бескорыстный?
- Запеченые скампии, мосье? Немного гусиного паштета? Ростбиф с кровавой слезой Не беспокойтесь, мосье, я нарежу.
Андре ест, то и дело откладывая вилку, чтобы взять бокал вина, который Дюшан держит наготове. "Вроде бы ему ни к чему так сервильничать", — удивляется Андре.
- Вы сами-то хоть что-нибудь съели?
- Обо мне не беспокойтесь, мосье. Скажите, вы довольны моей протеже?
- Малышкой Анн Леруа? Более чем, Дюшан, — пережевывая мясо, Андре чувствовал, как и во рту ростбиф продолжает плакать кровавыми слезами. — Более чем.
- Я рад, — сказал Дюшан грустно.
И тут выясняется, что аптеку у него отсудили.
- Долго рассказывать. Нашлись люди, которые опротестовали завещание покойного хозяина. Мы с мамой стали жертвами собственной неосмотрительности. В общем, денежки пропали.
Сейчас он без места. На подхвате. За полное дежурство, от полуночи до полуночи — пять тысяч. При его-то дипломе.
- Смешно, да? При дипломе провизора.
-Да... вам не позавидуешь, — скорее посочувствовал, чем позлорадствовал Андре. Но причины для злорадства все же имелись: у человека, понимаете ли, две руки, а ему даже однорукий не позавидует. — Идите, съешьте что-нибудь. Это еще не причина морить себя голодом. Хотя и обидно, конечно. Очень обидно.
Домой Андре вернулся навеселе и заполночь. "Малышка Анн" уже спала, где-то на юго-западе кровати, сжавшись в комочек, который, только солнце взойдет, жук-скарабей примется катить дальше.
Он дольше обычного провозился с ремешками: пальцы плохо повиновались, да и как гласит арабская пословица, к хорошему привыкаешь быстро. А он уже привык к тому, что пристегивать и отстегивать мертвую длань — прерогатива Анн. Слово "прерогатива" было к месту — с таким умилением она протирала испарину внутри кожаной чашки. Словно умилялась даже не ему, увечному, а самому увечью.
Лунный свет через раздвинутые занавески падал на простыни. Прежде, чем ложе наполнить собою, Андре долго еще смотрел на нее с нежностью, помноженной на все выпитое в этот вечер. "Птенчик мой... собачкой свернулась у ног хозяина... надо обязательно с ней съездить куда-нибудь... да хоть в кино сходить. А то все дороги ведут в Кан".
А что как она от него забеременеет и у них родится ребенок, в котором она души не будет чаять? Их общий ребенок. Побывать в Тунисе — вспомнить молодость. А там, глядишь, и молодость вспомнит о тебе. Можно ли еще от него забеременеть? "Птенчик мой большеротый... этак — точно нет... " — прошептал он заплетающимся языком, растроганный.
...Это было давно. Только закончилась война. На бульваре Жоффра, как котелки среди фесок, двигались автомобили среди повозок. Неподалеку от новой синагоги стоял человек с пустым рукавом, ему подавали. Маленький Андре тоже кинул — он был с матерью, и мать достала из кошелька несколько монет. Инвалид пел:
Салют, Шарло! Сойти с ума,
Вернулся с фронта ты живой.
И вот с беременной женой
Идешь, безрукий, в синема.
*
Часть учеников лицея Св.Стефана уикенд проводила в семьях — своих, чужих. К иным приезжали. Втроем, с Сашей, они гуляли по Кану. Город-побратим его руки — а попробуй спросить: "Как это случилось с тобою, город?", — деликатно, участливым голосом — в ответ услышишь хмурое: "Никак"7.
Позавтракать заходили в "River Boat", где подавали тот же гамбургер и картошку фри, но в тарелках, а не каких-то пенопластовых мыльницах с зубочистками вместо вилок. И можно было получить бокал вина, а не только картонное ведерко с фантой или колой.
- Я в твоем возрасте уже пил вино, меня бы стошнило от этой гадости, — говорил Андре, глядя, как почернела пластмассовая фистула, через которую Саша втягивает в себя переслащенную жидкость — пока не раздастся шумное бульканье.
Анн голоса не подает. Мало ли кого от какой гадости тошнит.
- У тебя есть друзья? — спрашивает Андре.
В ответ что-то невнятное, себе под нос.
- Не понимаю, сперва прожуй, потом говори.
- В Париже, говорю, было больше.
- Если б я вот так с набитым ртом ответил отцу — вылетел бы из-за стола в двадцать четыре секунды.
"Вы мне не отец", — не сказал, но выразил всем своим видом.
- Мы с матерью на месяц уедем в Тунис, будем присылать тебе оттуда открытки с видами. Да, Анн?
От неожиданности она растерялась. Глазом не моргнув сказать "да"? Малейшая заминка — и "самозабвенная благодарность" вдребезги. Рискованно мчаться в стеклянном вагоне.
- А тебе мы привезем ласты, — сказала она.
У Саши загорелись глаза:
- И маску.
Так вопрос о поездке в Тунис был решен.
- А когда вы едете?
- Это выяснится на днях, — сказал Андре. — Ах да, — продолжал он, обращаясь к Анн. — Вчера я встретил Дюшана. В Мезон-Лафите какие-то поляки сумели доказать, что дом не был выкуплен, а только пожизненно арендован и со смертью хозяина отходит к какому-то польскому фонду. Купчая была признана не имеющей силы. Дюшан в отчаянном положении, спрашивал, доволен ли я тобой, не нужен ли мне помощник. Натурально, я сразу подумал об отпуске. На него можно положиться.
Вечером, перед тем, как вернуться в Париж, они сидели во дворе лицея, стены которого за триста лет чего только ни видали и каких речей ни слыхали. Платье, обычаи, мироустройство, вкусы — все менялось. Только не чувства и не чувственность.
Анн не сводила глаз со своего ребенка. У нечистой совести глаза велики.
Между скамьей, на которой они сидели, и стеною, которой святые отцы отгородились от мира, рос густой кустарник. Этот прообраз райских кущей не давал Саше покоя: какая Ева скрывалась в них? Вдруг он спросил, громко, своим срывающимся в фальцет тринадцатилетним голосом:
- А правда, мосье, что это у вас запасная черная рука, которая является по ночам? —
и убежал.
Из кустов донесся смех. Еще двое мальчишек кинулись наутек, ломая ветки. Один из них, с копной золотых волос, как у Авессалома, растянулся, и Андре схватил его за шиворот8
- А ну, рассказывай, что вы тут затеяли?
Черная рука наполняет сердце мальчишки ужасом. Тысячу раз он слышал про черную руку:
"— Жил один мальчик, и мама его все время предупреждала: "Не шарь у себя, где не положено, чтоб не пришла к тебе запасная черная рука". А он не слушался и продолжал. И однажды ночью, когда он это делал, слышит, как кто-то царапается в окно. "Кто это?" — думает. Встал посмотреть — никого за окном, а позади слышит грохот: кто-то кровать двигает. Он испугался, боится повернуться. Вдруг чувствует, кто-то будто когтями проводит по спине. "Чтоб ты своими руками нечестья не творил, вот тебе запасная черная рука. Захочешь ее остановить и не сможешь". Наутро мать приходит его будить, хочет дверь открыть, не может: кровать держит. Приставили лестницу к окну, а он весь седой. И мертвый".
Мальчишка, как увидел эту черную руку, сразу колени к подбородку подтянул.
- Я ничего не сделал! Это он с Полем поспорил на четыреста франков, что спросит. Я только посмотреть хотел.
- Трудный возраст, — сказал Андре, когда они сидели в застекленном купе. — Пубертат. Извини, я сейчас.
Анн смотрела, как лесок по обе стороны вагона уносится назад, в Кан.
*
- Мадам Перке, только не спрашивайте, почему в Тунис, когда добропорядочный француз предпочитает Лазурный Берег.
- Сами и ответили, мосье.
- По-вашему, я не добропорядочный француз?
- О добропорядочности помолчим. Мадемуазель, должно быть, очень хочется понырять в компании ловцов жемчуга.
Иногда Андре и сам ловил себя на желании испытать Анн: увидеть границу ее благодарности или, наоборот, убедиться, что она безгранична и слилась с другим чувством. Об этом он только и думал.
Под утро ему приснилось: он плывет на подводной лодке, но что-то мешает держать штурвал. Он срывает протез. (Во сне у него всегда есть правая рука, а если нет, то протез непременно ломается и вместо него снова рука). "Покажи мне ее, — и Анн начинает жадно ее целовать. — Совсем другой коленкор, — говорит она, — целовать настоящую". Саша безропотно наблюдает за тем, как теряет власть над матерью. Лужа под ним, делающимся все ниже и ниже, растет. Но это уже не Анн, а мадам Перке, которая говорит о себе в мужском роде: "Лично я не готов быть гостем у себя в постели". И стоят они на мосту, кругом острые скалы.
Проснувшись, он сел в кресло прямо на ее разбросанное нижнее белье. Привидевшийся сон еще долго спорил с реальностью за окном: аптечный крест фосфоресцировал, как привидение.
Накануне в бюро путешествий — это было на последнем этаже огромного универмага, откуда открывалась классическая панорама города — Андре интересовался "местами отдыха, скажем, в Тунисе".
- Вы искатель приключений? — спросил мужчина, похожий на Джеймса Бонда, ненароком бросив взгляд на кожаную перчатку вошедшего.
- Я буду с воздушной гимнасткой.
- Я бы порекомендовал вам отель "Эльсинор" в Монастире. Там проводятся костюмированные прыжки в воду.
Со стороны это напоминало разговор двух секретных агентов. Проговорив в таком роде минут пятнадцать, они расстались. Андре унес каталог с цирковым слоном на обложке: слон опустился на колени перед туристкой, которая его фотографирует. Надпись косыми буквами по диагонали: "Мое незабываемое переживание!"
Хотелось выбирать вдвоем с Анн. Даже если ее голос чисто совещательный — есть в жизни удовольствия, суть которых в том, чтобы планировать их вместе. Посадив ее к себе на колени, он долго изучал сверкавшие глянцем фотографии. Общее между бюро путешествий и бюро знакомств в том, что нельзя сразу поселиться во всех отелях. Женщины, кокетливо глядящие с фотографий, тоже все одинаково пригожи, а ткнуть пальцем можно только в одну.
- Ну, решай.
- Нет, Андре, решай ты. Я за тебя не могу решить, а ты за меня можешь.
Плыть или лететь — вот в чем вопрос. Лучше не вспоминать, как в последний раз он плыл на пароходе. То был пароход "Несчастье".
- Как по-твоему, — спрашивает она, — где сильней укачивает, на корабле или на самолете?
- В автобусе.
Она предпочла самолет.
- Лучше чтоб тошнило три часа, чем три дня.
- Понимаю.
Этой ночью он впервые попытался не дать ей свернуться улиткой на юго-западе кровати: пусть вытянется вдоль его тела. И в ответ — испуг.
- Боишься лишиться девства? Так-так... В Тунисе этим страхам мы положим конец. Видишь, что здесь написано? — он извлек из ночного столика копию заказа: "Мосье и Мадам д-р Андре Шмитт-Лоранс".
- Но, Андре, как же...
- В Тунисе так, у нас по-другому. У нас полиция нравов, у них нравственные устои.
Он заказал пятнадцать трэвелсчеков по тысяче новых франков каждый и столько же по пятьсот.
- Должно хватить.
Она молчала.
Он прикидывал, как лучше сказать. "Если ты родишь мне ребенка..." Почему "мне", а себе что — нет? "Если ты родишь нам ребенка..." Получается, сам он в стороне, она с ним поделилась своей порцией. "Если ты родишь от меня ребенка...". Тоже плохо. Это не исключает, что ребенок может быть вовсе и не от него: ныряла в компании ловцов жемчуга.
Проще всего — сказать: "Если ты забеременеешь, мы поженимся", имея в кармане трэвелсчеков на сумму, которая может отправить в нокдаун слона. "Скорей фотоаппарат, darling! Мое незабываемое переживание!"
Что еще говорит в пользу их обоюдной предначертанности — в придачу к тому, что оба впервые летели самолетом, знали химию на уровне отравителей и не различали между вагонами первого и второго класса? Отсутствие у нее купальника, а у него купальных трусиков.
- У меня же нет плавок! — жест "голова садовая" в исполнении черной руки.
- А у меня купальника...
Времени почти не оставалось. Снова "Самаритэн". Если под крышей вас соблазняли прыжками с башен "Эльсинора", то в полуподвальном зале торговали купальными костюмами. Там же, ниже уровня моря, отдел для "ловцов жемчуга": ласты, маски, акваланги, гарпуны — загарпунить какую-нибудь наяду. Саше, положим, гарпун еще рановато, а ласты и маску можно будет купить здесь и сказать, что привезли оттуда. Соврать — это для нас как раз не проблема, проблема с купальником.
Хорошо Андре: примерил плавки — обе пары как влитые. Темно-синие, шерстяные, с белым шнурком, благо есть кому развязать. Другие — нейлоновые, тоже синие, с кармашком на молнии, где пловцы хранят иголку на случай судороги, а прочие — ключ от шкафчика или удаленный во сне аппендикс. Нейлоновые быстро сохнут.
- Посмотри! — слышится из кабинки. — Орел?
А на нее все купальники были велики.
- Пушинка ты моя. Дунул — и улетела. Моя лилипуточка воздушная. У тебя же бедра не шире, чем у присевшего на корточки мальчика, — где-то слышал это выражение, и оно запомнилось. — А грудь как у гейши.
Он нетерпеливо заглядывал за занавеску: "Ну, готово?" Перед ней на стуле лежала гора этих купальников, самых маленьких размеров и просто безразмерных, сжимавшихся, как вселенная, но ей было нечем их растянуть.
- Попробуйте в детском отделе, на втором этаже, — сочувственно посоветовала продавщица.
И подошло. На купальнике была изображена кукла-бэби. Даже не печать, а резиновая выпуклость в виде голого пупса: и купаясь, девочка-подросток не расстается с любимой игрушкой. Прямо Лолита из фильма, которая нарочито нянчит лысую куклу. Мало того, что кукла, если на нее надавить, пищала — после купанья она еще пускала струйку откуда положено. Зато купальник пришелся впору, сидел как влитой. Как на нем плавки.
В последнюю минуту у людей, непривычных к разъездам, всегда запарка. Дюшан уже стоял на прежнем месте, радостно узнаваемый многими. А в напарницах у него одна горбунья — ей случалось помогать Андре. Однорукий и горбатая за прилавком аптеки. "Все, кто способен носить оружие, защищают Париж" — так это выглядело.
Утром буднего дня подъехало такси, шофер уложил в багажник два чемодана, которым уже снились гостиничные наклейки: "Увидеть Монастир и умереть". Мадам Перке, экономка, потесненная в своих правах, позабыв обиды, вышла из дома двадцать три — проститься.
- Благополучного возвращения, мосье, — и взглядом смерила "недомерка" Анн.
Дюшан выбежал из аптеки с криком: "Мягкого приземления!". Случайно проходившая мимо уборщица, чей сын после школы за чаевые подрабатывал посыльным, пожелала "приятного времяпровождения". Получилось как в театре: город как естественная декорация себя.
Андре оставался невозмутимым (сомнительная привилегия возраста). У Анн же в груди сердце так и колотилось, в ее маленькой груди гейши. ("Маленькие, они все блядовитые".) С каждой минутой ее волнение росло. К моменту объявления посадки — ужас! — она и думать забыла о Саше, которому всегда можно соврать, что маска и ласты куплены за динары, бывшие в ходу еще при Ганнибале: "Помнишь фильм, где на слонах сражаются? Мое незабываемое переживание!"
- Пассажиров рейса АФ 33, следующих по маршруту Париж — Мальта — Монастир, просят пройти на посадку.
На плече у нее сумка с надписью "Эр Франс". Все в сопровождении стюардессы направились к трапу. Сердце совсем сошло с ума. Как будто шла она не в виду самолета, а в виду гильотины, к которой вместо деловитой стюардессы ее сопровождает тюремщица-монахиня с постным лицом садистки и охранник. Из-за плеча ей что-то непрерывно говорит священник, тут же директор тюрьмы, врач, префект полиции, судья. Я иду чуть поодаль. В моей практике такое было лишь однажды: не женщина, а мужчина. Человек в коросте своего возраста, что, впрочем, не создавало иллюзию невозмутимости. Вовсе нет.
- А тебе не страшно лететь? — спросила Анн.
- С тобой — нет.
- А так было бы страшно?
Но только стали располагаться на своих местах, от волнения не осталось и следа. Его сменило приятнейшее из чувств — любопытство, которое не расчешешь ни в кровь, ни в коросту, потому что удовлетворяешь его на законном основании. Осмотрелась. Похоже на междугородный автобус. Такие же ряды кресел: два и два, разделенных проходом. Полка над головой для сумок, а чемоданы в багажнике под полом. Только окошки в этом крылатом автобусе маленькие, но она сидела вплотную к окошку, ей все было видно. Мотор заработал, и самолет тронулся. Долго, тряско ехали, потом стали. Снова заработали моторы, очень громко, казалось бы громче некуда, но рев усиливался, и самолет двинулся, побежал, все быстрее. Спиной, вдавленной в кресло, она чувствовала навалившуюся тяжесть и одновременно наждак земной тверди. Еще скорей? Тут-то все и разрешилось наступившей плавностью. Она припала к окну. Земля удирала, петляя, а самолет застыл на месте и не думая ее догонять. Черневший внизу макет Парижа заглядывал в глаза то ей, то выглядывал с противоположной стороны.
Вековая копоть фасадов была неотъемлемым свойством Парижа. Перспектива жить в Париже, который как новенький, казалась чудовищной. "Черного кобеля не отмоешь добела", — говорили. Ничего, отчистили, привыкли — даже быстрей, чем ожидали. Как привыкли к Шоссе д'Антен, к османновским новостройкам, к Эйфелевой башне. А ведь думали, конец света наступает. "К хорошему быстро привыкаешь". Андре утверждал, что это арабская поговорка: "Ле тов метраглим махер" (показан перевод на иврит, Ред.).
Не верьте, что он с головой ушел в книгу и ничего не замечает: ни тверди небесной, к которой сквозь пелену облаков прибилась их "Каравелла", ни того, что уже полпервого — время, когда вся Франция почему-то начинает страшно хотеть есть. Он сердится: сидя под литерой "b", он может обнять пассажирку под литерой "a", только протезом. А та — нет чтоб прильнуть к нему, прильнула к окну.
От окна она оторвалась не раньше, чем стали разносить завтрак.
- Несут завтрак.
Но он ничего не замечает, с головой ушел в книжку
- Ты еще не проголодался? Интересно, что здесь подают.
Она теперь сама заботливость — еще поспорит с Дюшаном, который однажды заменял ему не то что отсутствующую руку — всё решительно, даже на таком этапе приема пищи, когда уже не знаешь, кому из двоих желать приятного аппетита.
- Что, вкусный завтрак? — спросил Андре, продолжая читать "Тунис на автомобиле, на велосипеде, на верблюде" с упорством, в конечном счете себя оправдавшим.
- Так на детской кухне для кукол готовят, — у Анн жалобное лицо.
Андре неумолим: а пусть учится дорожить его вниманием, которым она снова попыталась завладеть уже когда приземлились в "Луке".
- Ужас как уши заложило, — совсем жалобное лицо.
По радио объявили: кто летит дальше, те остаются на своих местах. Многие вышли. Но село несколько новеньких — тунисцев.
- Не хочешь совершить трехдневное путешествие по Сахаре на верблюде? — неожиданно он сменил гнев на милость. Читает: — "Первая остановка в колизее города Эль-Джем. Оттуда караван отправится в берберскую деревню Матмату. Там вы посещаете подземные жилища местных жителей-троглодитов..."
- Я тебя не слышу! — кричит она. — Уши совсем заложило.
Он повышает голос:
- Хочешь совершить трехдневное путешествие на верблюде по Сахаре?
- А ты сможешь держаться?
- Без меня, сама.
Она посмотрела на него в страхе: то минуты не в состоянии пробыть без нее, а то готов отправить на верблюде в пустыню. Она не понимала этого человека. Ей иногда делалось страшно за себя — не так, как за Сашу. Однажды испугалась не на шутку, когда на вопрос: "А как это случилось?" (рука имелась в виду) он сказал: "Никак. Я открою это только перед смертью на исповеди".
- Кажется, ухо разложило. А на каком языке они на Мальте говорят?
- Ни на каком. Какой язык может быть в английской колонии? Английский с арабским акцентом. Как в Тунисе французский с арабским акцентом.
- Ты по-арабски понимаешь?
- Я говорил с арабами по-арабски. А тем, кто выговаривал мне, что мы во Франции, я отвечал на таком французском, которого половина пьенуаров не понимает.
От Мальты до Монастира, как от Парижа до Тулузы. Не успевали набрать высоту, как снова вспыхивало: "Не курить. Застегнуть пристяжные ремни". Самолет шел на посадку.
Она его не понимала: то так, то этак. То хотел, чтоб у нее хранились и чеки, и билеты, и паспорта. А то держал всё при себе, даже ее паспорт — как сейчас, когда французы выстроились за визами.
- Может, лучше, чтоб мой паспорт был у меня? Фамилии разные.
На это он ей говорит, очень резко, даже злобно:
- У тебя есть шанс. Если ты забеременеешь, сменишь фамилию на мою.
*
Шанс не заставил себя долго ждать. Но воспользоваться им не получилось.
- Мы устали с дороги, — сказала Анн.
Почему "мы" — это же спектакль одного актера. Великодушие публики? Или как с малыми ребятами: "Мы уже глазки трем". А может, тихо радовалась его промашке?
Их ждал минибус, на котором было написано "Эксельсиор". Мистер Бонд из бюро путешествий ошибся с названием отеля в свою пользу: только просвещенный человек мог перепутать "Эксельсиор" и "Эльсинор"
- Мосье и Мадам доктор Шмитт-Лоранс?
Андре многозначительно посмотрел на Анн. Он уже больше на нее не сердился. Она же ребенок — хоть бы даже у таких детей самих рождались дети.
"Эксельсиор" находился между благородным Монастиром и крикливым Суссом. Те десять минут, что они ехали, шофер превозносил Монастир, как патриот, расхваливающий свой товар. И люди честные: можно уронить кошелек — тебе вернут и еще кофе угостят. Слова "бакшиш" даже не знают. А про их ребят немцы говорили: если бы Париж был как эта крепость, мы бы его не взяли со всеми нашими пушками. Но самое главное, в Монастире родился раис. "Когда Всевышнему будет угодно призвать меня, я хочу быть здесь погребен", — так сказал раис. Пожертвования на Мавзолей собирают по всей стране уже сейчас. Он и сам дал десять динаров и по столько же дали братья. Их четверо братьев Хабиби. Хабиб Хабиби, Наим Хабиби, Али Хабиби и Хосни Хабиби. У Хабиба собственный гараж, директор "Эксельсиора" только ему доверяет свой "мерседес". У Наима на бульваре Бургибы магазин свадебных платьев. Невесте быть в платье не из магазина "Лили Марлен" считается неприличным. Младший, Али, учится в тунисском университе на учителя. А он, Хосни, любимый сын, как всякий первенец. К его отцу, да будет милостив к нему Всевышний, почтительно обращались: "Абу Хосни".
- Не очень жарко, — сказала Анн, выходя и осматриваясь.
- У нас микроклимат. В "Картахена Палас", в километре отсюда, люди с ума сходят, а здесь, как в раю. Это, — он показал на темневший на фоне багрового марсианского неба зиккурат, — знаменитая башня "Эксельсиор". Ее видно отовсюду.
Вопреки тому, что говорил Хосни, ни сам он, ни подхвативший их чемоданы служащий в куртке, на которой не доставало пуговицы, бакшиш не отвергли, как и никто другой — ни в самом отеле, ни за его жаронепроницаемыми стенами. Утверждать, что в Тунисе или, как минимум, в Монастире, не берут чаевых значило бы скомпрометировать себя: кто же тебе потом поверит. Но увлеченного рассказчика этим не смутишь: не хотите — не верьте. Для него главное — рассказывать, рассказывать и рассказывать.
После восьми спускаются обедать. Их этаж второй, отель же пятиэтажный — вровень с башней.
Им накрыли отдельный стол.
- А меню нет? Чем бог послал?
Подали оперную программку — краткое содержание обеда. Бог тунисских отелей продолжал традицию карфагенских богов, отнюдь не чуравшихся человеческих жертвоприношений, — закармливал чужестранцев до смерти, пользуясь их неспособностью остановиться.
- Они хотят, чтоб я лопнула, — сказала Анн, запивая последним глоточком кофе последний кусочек пахлавы.
- Мы еще сходим в настоящий ресторан, и тогда ты поймешь, что человечество постоянно недоедает.
Они еще прогулялись по выложенным плитами дорожкам, прежде чем пойти к себе в номер, состояший из обширной гостиной и алькова — того самого аль-кубба, способного вместить одновременно весь гарем.
Постояли перед черным уступчатым силуэтом, вырезанным в звездном небе огромными острющими ножницами. Сегодня выступлений никаких, но завтра башня оживет, вспыхнет. Водоем причудливостью подсветки не уступит солевым прудам, которыми, как разноцветной слюдой, выложена окрестность аэропорта. И будут низвергаться туда герои комиксов: Флэш, Человек-Паук, Бэтмен.
Роскошь измеряется количеством ненужных вещей. Чем больше по стенам стоит креслиц, в которые постоялец никогда не присядет, и вазочек, утопающих в темноте укромных уголков, и подсвечников, назначение которых — не быть использованными по назначению, и виньеток в старинной книге, которую снять с полки не удосужится ничья рука, и картин, являющихся лишь предлогом для рам, — тем выше коэффициент роскоши.
Анн посидела в одном креслице, пересела в другое — "она же ребенок — хоть бы даже у таких детей самих рождались дети". Зеркальный белый шкаф с позолотой скрипуче вздохнул, когда внутренний мир чемоданов сделался его внутренним миром — шкаф тосковал по кружевам валансьен. Трусы и трусики расстались с чреслами, майка с телом, лифчик с грудью. Протез простился на ночь с культей как с родной.
Андре почистил зубы и лег в кровать, тоже белую с позолотою и тоже скрипучую. Он хотел предоставить Анн шанс — хоть и не хотел. Стоял на своем — хоть и не стоял. Упрямо использовал все подручные средства — в темноте, и при включенном свете. Наконец Анн сказала:
- Мы устали с дороги, давай по утрянке.
Мне рассказывали, не знаю, правда или анекдот, что в Лодзи — это в Польше — хотели открыть известное заведение, но не знали, как назвать: "Преодоленный страх" или "Преодоленный стыд". ""Стыд" лучше, — говорил один, — страх плохой помощник". — "Но преодолеть стыд это преодолеть желание", — возражал другой.
Все вышло по ее слову, хоть "она еще ребенок". Утром он твердил это, как магическое заклинание: "Она же ребенок... она же ребенок... она же ребенок..." — и магия подействовала. Он дал-таки ей шанс.
С точки зрения глянцевых проспектов они проводили время образцово — бери и фотографируй. Купались. В расслабленных позах потягивали прохладительные напитки под пальмами. Небрежно накинутое на правое плечо полотенце не привлекало ничьего внимания. Мазались кремом, деланно улыбаясь в камеру. Катались по Сахаре на джипах, лишь мысленно обхватив горб меланхолического верблюда. Возлежали на расшитых, словно выкроенных из попоны этого верблюда, подушках, а над ними доброжелательно склонялся человек с подносом в ориентальном платье. Гвоздь программы — "талассотерапия" или "из грязи в князи".
Что осталось за кадром? Испорченный грязями купальник. Нашествие медуз. Водоросли. Как выяснилось, Монастир не лучшее место для подводной охоты. Не запечатлела камера и обгоревшую спину Анн. Эти неприятности, без которых не обходится отдых на море, навряд ли заслуживали пленки "Кодак".
В ресторане "Медина" Андре объяснил ей:
- Возлежат, опираясь на локоть. Есть двумя руками считается неприличным, только так, — он показал как — четырьмя пальцами отправил в рот кус-кус с мясом, который доброжелательный человек, одетый по-восточному, назвал "мермезом". — Здесь всюду кладут корицу. У нас мермез готовили по-другому. Брали...
- Ты бы хотел когда-нибудь съездить в Оран?
- Лично я не готов быть гостем у себя постели, — где-то эти слова она уже слышала, но где? Никак не могла вспомнить. Не приснились же они ей.
Знакомые лица и лица знакомых, как знакомые вещи и вещи знакомых. Узнать вещь — это одно, вернуть ее хозяину — совсем другое. Знакомых лиц к исходу первых двух дней скопилось что масок на складе, а скажи "маска, я тебя знаю", оконфузишься. Пресловутых ловцов жемчуга не видно — все больше ловцы медуз, которым Андре фальшиво улыбался: "С добрым утром, мосье. Отличная погода, мосье".
Дни, как стопка карточек, напечатанных с одного негатива. Но однажды разверзлись хляби. Тропический ливень по всем правилам: вмиг набежали тучи, и все увидели, как это было, когда Создатель еще не разделил воды сушей. Зрелище роскошное. От нерукотворной роскоши природы все весело попрятались в рукотворную роскошь отеля.
"Биде как предмет первой необходимости..." — Андре обнаружил, что она воспользовалась им после их близости. В биде есть что-то недостойное порядочной женщины. Существует же душ! Это для тех, что приводят к себе клиентов и прямо у них на глазах бесстыже подмываются. Натурально, он не скажет ей этого, но даст почувствовать.
"Неужели догадался..." Анн по-своему понимает назначение биде — изначально таза в форме гитары. Оседлать как можно скорей, чтобы не забеременеть. Дела бабьи. Боясь, что Андре ее "уличил", Анн, чем вступать в объяснения, стала всякий раз тщательно протирать раздражавший Андре гигиенический снаряд.
Через день давалось "воздухоплавательное" представление. При дневном свете башня выглядела буднично, напоминала детскую постройку из уменьшавшихся кубиков — так же баловалось и человечество в пору своего детства. С каждого уступа "вытягивал шею" трамплин. Чем выше, тем длинней. Бассейн не предназначался для купанья, на территории отеля имелись и другие, с голубым дном — а этот темный, почти черный, бездонного цвета.
Но только небо окрасилось вечерней зарею, зиккурат ожил. Его уступы покрылись багровыми всполохами — подобное видели Сарданапал в последний час своего царства и Наполеон, когда по кремлевской башне заметались отсветы бушевавшего кругом пожара. В "Эксельсиоре" уже приступили к десерту — "карамели по-монастирски", отказаться от которой выше сил обычного человека. "Монастир съесть и умереть", — шепчет homo edens, задыхаясь от обжорства.
По мере того, как смуглело небо, подсветка башни делалась интенсивней. Вспыхивали электрические зернышки граната. И уже, глядишь, пунцово-красные волны гуляют сверху донизу. Заиграла какая-то бодрая увертюра Моцарта и в белых клешах прожекторов ожили сказочные существа. Начался "концерт прыгунов в воду". Сольные прыжки знаменитых персонажей мультфильмов и комиксов чередовались с парными. Прыгали и трио, и квартетом — со всех трамплинов, чудом не сталкиваясь. Кто вращался, обхватив согнутые колени, кто делал "свечку", кто с разбегу ласточкой долетал до середины бассейна. Вот целая колония одноногих розовых фламинго: они стоят на плече друг у друга, вторую ногу поджав. Потом под "Танец маленьких лебедей" ими же был показан водный балет, называемый синхронным плаваньем.
Веселого Моцарта и грациозного Чайковского сменил мрачный Верди: гудели фаготы, свистели флейты, ревели трубы. Скрипки — рыдали! Это Дездемона молится, то воздевая руки, то закрывая ладонями лицо. Хищный Отелло наблюдает, пригнувшись на ступеньках сбоку, и в какой-то момент бросается к ней. Яростная пантомима. Отелло показывает, что сейчас ее задушит. Дездемона карабкается с уступа на уступ, Отелло за ней. Она на самом верху, дальше бежать некуда. В ужасе пятится она по трамплину, нависшему над черной водой. "Нет, нет!" — говорят ее руки. "Да! Пришел тебе конец!" — выкручивающее шею движение кулаками. Последний шаг — и, взмахнув руками под белой кисеею, она срывается в бездну. Притаившийся уступом ниже Супермен успевает ее подхватить, и они уносятся вниз вдвоем. Отелло бросается следом, но над самой водой повисает в петле, захлестнувшей его голень.
Сколько бы ни давалось это представление, оно собирало множество зрителей — благодарных зрителей, своими сказочными воспоминаниями о Тунисе обязанных этому "концерту прыгунов в воду".
*
Обратный рейс "Монастир — Мальта — Париж". Впереди "Парижские тайны" Эжена Сю, позади "Охота на тигра" Эжена Делакруа.
В их отсутствие Дюшан огромными своими ножищами врос по колено в черно-белый мраморный пол — словно месяц держал на плечах небесный свод. Выкорчевать его из пола, сохранив оригинальную плитку, невозможно, а ломать — жалко. Пожилым дамам, составляющим костяк клиентуры, нравится искать помощи у молодого Геркулеса. Таково было объяснение — или предлог? — почему Анн к работе так и не приступила.
- Хорошо отдохнули, мосье? — приветствовал он патрона. — Не скучали по дому?
- Скучал? Дом это там, где нас нет, Дюшан. Достаточно, чтобы всё было как дома. А в Тунисе еда та же, арабы те же, подметают улицы теми же зелеными метелками. И каждый дворник говорит по-французски.
Как-то вскоре после их приезда Андре увидел, что из кондитерской на рю Розье выезжает диван с двумя девочками, неразличимыми, как если б их испекли в одной и той же формочке. Вне сомнений этим диваном была мадам Заморец. Андре собирался взять маковый рулет, чтоб побаловать Анн, переставшую выходить из дому.
- Мадам Заморец? — та вся сжалась, причем от этого сделалась еще больше, инстинктивно накрыв крылом произведенную ею на свет двойню. — Мы не знакомы... и знакомы в то же время. Доктор Шмитт-Лоранс. Аптека на рю Рамбуто. Нет-нет, не беспокойтесь, я питаю к вам и к вашей семье, и к Морису — так его, кажется, зовут? — самые добрые чувства. И почти уверен, что у него все в порядке. Знаете, всякое бывает когда у детей трудный возраст... пубертат. Мать Саши Леруа, товарища Мориса, работает у меня.
Мадам Заморец недоверчиво и вопросительно смотрела на заговорившего с ней мужчину. В шляпе, в черных кожаных перчатках. С виду и правда аптекарь, а не столяр. Хотя иди знай, всякие бывают превращения. Она прошла в жизни через такое... Это было само зло, и в глазах у нее застыл страх.
- Морис перешел в следующий класс, мосье. Он поет. А это мои дочери, Адель и Ида, они всегда вместе.
- Поет в хоре?
- Нет, без хора. Ходит к учителю. А за это муж перетянул учителю диван.
- Поздравляю вас. Значит, у Мориса все в порядке. Это отрадно слышать. Может, вы чего-то не знаете?
Она испуганно молчала. Чего он допытывается? Она умирала от страха. С трудом проговорила:
- А у того мальчика тоже все в порядке?
- Не совсем. Вот я и хотел у вас спросить, как Морис. В этом возрасте мальчики бывают очень скрытными. Сашу отдали в другую школу... мать отдала. Сперва все шло хорошо, потом он попал в историю. Мать уезжала ненадолго. Приехала — а сын в другом месте. Что-то натворил. За ними сейчас нужен глаз да глаз.
Когда они прилетели, Анн ждал сюрприз: Саша угодил в полицию и — после тщетных попыток с нею связаться — решением попечительского совета о несовершеннолетних помещен в исправительное учреждение в Сен-Пьер-Эглиз, департамент Манш. Анн бросилась туда, категорически запретив Андре ехать с нею. Вот тебе Тунис! Вот тебе школа иезуитов! Будь Саша рядом с ней, ничего такого бы не произошло.
(Встреча и разговор с мадам Заморец косвенно это подтверждали: Морис — поет!)
Ночной поезд в Шербург с пересадкой в несчастном Кане. Сказала, что не знает, когда вернется. Дескать, не жди. Но вернулась на удивление скоро, на вопросы не отвечала, сказала только: "Это как тюрьма".
- Тюрьма или как тюрьма?
- Какая разница?
"Дома" или "как дома", какая разница?
- Но что такого он натворил? Что, в конце концов, он мог такого сделать?
- Воровать, — огрызнулась она.
Анн была как в воду опущенная: крылышки слиплись. Ничем не занималась, на улицу не выходила. Даже приготовлением завтрака себя не утруждала. Андре шел выпить кофе к "Луи", а она с утра до вечера была в халате, и мадам Перке, когда приходила, всегда заставала ее лежащую, уткнувшуюся лицом в простыню. С мадам Перке они не замечали друг друга: два неодушевленных предмета, между собой никак не сообщавшихся.
Спала она по-прежнему "в ногах у хозяина", но без экзальтированных изъявлений благодарности, несмотря на ранее обещанное "никогда больше не оставлять его наедине со своим желанием". Без третьего в компании обещанное теряет силу.
- Ну хочешь, я на тебе женюсь? — вырвалось у него.
- Зачем, я же не забеременела.
Интеллектуал-мачо презирает все виды буржуазности, даром что провизор. В отличие от уроженцев Иллинойса, колонизировавших Париж9, мачизм просвещенных алжирцев усугубляется местными нравами, к которым колонизаторы восприимчивы. В любом случае, у тех и у других на лице написано: "За меня любая пойдет". Это презрение охотника к дичи, которая только и мечтает, чтобы ее подстрелили, объединяло наглых молодых интеллектуалов на всех широтах. С годами они утрачивали гормон молодечества, сдавали свои позиции. Разочарованиям не было конца.
У Андре нет телевизора — лицемеры скажут, что хорошо. Но у него нет и книг —лицемеры скажут, что плохо. Лицемеров — ноль целых пять десятых процента, остальные замирают над жарким, когда Филипп Гонде бьет штрафной. Представить себе тех и других за табльдотом... Ничего страшного. Лицемеры с удовольствием сделают себе послабление — перестанут лицемерить.
Из того, что у Андре нет книг, не следует, что он их не читает. Андре нашел остроумный способ сэкономить место за счет книжных полок. По воскресеньям он ходит на барахолку и перебирает книги в картонке, на которой написано: "150 фр. шт.". С "пустой рукой" не возвращается никогда. Читает с ножницами. Другие читают с карандашом, подчеркивая, ставя на полях по три восклицательных или вопросительных знака, а он вырезает — построчно и целыми абзацами. Одно время это делала за него Анн и вырезки вклеивала в альбом. Изрезанные на цитаты книжки доставались сборщикам мукулатуры. Не сравнить, сколько места заняли бы полки с книгами. В альбоме понравившиеся мысли все как на ладони, знай себе перечитывай, как перечитывают полюбившиеся стихи. А книгу можно час листать да так и не найти то, что ищешь.
Телевизор тоже места не занимает. Вопрос, где установить. Поставить в спальню — поощрить ее и дальше не вставать с кровати. Соображение, что телевизор подействует лучше лекарств, которыми он ее пичкал, привело его в "Самаритэн" — уже в третий раз за два месяца. Нет чтоб сообразить, что от доброй самаритянки добра не жди. На третьем этаже "филлипсы", "грундиги" и "сони" гоняли в футбол, состязаясь в качестве изображения. Боевая ничья. Выбирать между цветной и черно-белой лигой не приходится. "Цветной, натурально. Ты же не себе покупаешь".
Идея телевизиотерапии себя оправдала. Анн сидела в углу дивана и следила за мельканием на экране. Иногда Андре садился рядом — посмотреть, как по саванне в панике несутся стада, преследуемые нарастающим гулом, или как по мототреку с пулеметным треском пролетают "хрустики" — по-нынешнему, "доноры".
"Какая разница, тюрьма или как в тюрьме?" — сказала она, возвратившись из Сен-Пьер-Эглиз. Так и здесь: какая разница — мотоциклисты, "новости с банановых плантаций" (последние известия) или комический сериал про семейство Лакомб?
Но мало-помалу у нее складывались телевизионные предпочтения. Комическому сериалу — да. Как-то раз показали фильм-оперу с участием каких-то звезд. Она узнала музыку, под которую Дездемона взбиралась по прямоугольным отрогам зиккурата, спасаясь от смертоубийственной ревности туземца. В опере, правда, никуда не карабкалась, а бегала вокруг кровати. Так даже убедительней. Анн до последнего ждала, что кто-нибудь расправится с маньяком. Ничего подобного, тот навалился на нее и со стоном, в природе которого трудно было усомниться, задушил.
Анн вне себя: почему там, в Тунисе, прилетал Супермен, а здесь нет? Она ждала другого конца. Если б знала, не стала смотреть. Почему он ее не предупредил? Мадам Перке будет счастлива: да, неблагодарная. Спасибо ему — телевизор притащил.
- Это у Шекспира так, я не виноват, телевизор и подавно.
Еще и смеется над ней. А он не переставал издеваться:
- Я бы дорого дал, чтоб не знать, чем кончится "Отелло". Ты когда-нибудь слышала о Шекспире? А хочешь пойти в театр? Или в кино? "Салют, Шарло! Сойти с ума, вернулся с фронта ты живой. И вот с беременной женой идешь, безрукий, в синема".
- С чего ты взял, что я беременна?
Терпеть не могла его таким — даже не сумела бы сказать каким "таким". По ночам сидит у окна и караулит свою аптеку. Бывало, в книжках вырезала по обведенному. А ножницы такие острющие, что гнала от себя фантазию, всегда одну и ту же: чик-чик острющими ножницами, но не с бумажным звуком, а по живому. Уже рефлекс: когда ножницами вырезала, сразу тошнота к горлу подкатывала, как будто в эту самую секунду любит его — как приличествует это неприличие называть.
- Я знаю, кто такой Шекспир. А по театрам ходить у меня не было денег, зато я хорошо училась.
("Прогони ее!" Нет. Все чувства палили из пушек, одно лишь чувство молчало — чувство самосохранения).
- Другие должны работать, а ты нет, — говорил он. — Пользуйся.
С воскресного блошиного рынка он принес книгу. Там торговали кто чем: дети — своими игрушками, взрослые — чужим старьем, чью-то многолетнюю привязанность к которому брали на откуп и расставались с ним уже как со своим. Столы старьевщиков это маленькие сцены, где количеством ненужных вещей измерялась отнюдь не роскошь. Что же тогда? Обещаю подумать об этом на сон грядущий: что есть роскошь барахолки, роскошь театрального реквизита?
- Как раз лежал шестой том. Советую прочесть, чтобы знать, чем кончаются "Гамлет", "Отелло" и "Король Лир".
- Я хочу съездить к Саше.
- Так-так... Поезжай, поезжай. Будет что читать в дороге.
- Это не сейчас, а недели через три. Я сперва должна написать, чтоб назначили день.
- Напишем. Я поеду с тобой.
- Я уже с тобой наездилась. Я все сама сделаю: и напишу, и поеду, и билет куплю.
"И деньги заработаю".
- Ты Мопассана читала?
- Допустим.
- Не помнишь, как жена устанавливает таксу мужу: столько же, сколько он платит уличным женщинам. Его это только возбуждает.
- Ты мне не муж.
- Анн...
- Сейчас — нет. Потерпи. У тебя есть одна рука.
- Ты не боишься, что я тебя ею придушу? Или полагаешься на Супермена?
- Души лучше себя, знаешь где? А чтоб меня — одной руки маловато.
- Клянусь, я тебя убью.
- Ты? У тебя ничего не получится. Попробуй.
- Хорошо. А если другая станет моей женой?
- Тоже ничего не получится. Попробуй, — она залилась злым детским смехом. — Я знаю тебя, как облупленного.
Он сжал свою единственную руку в кулак... и разжал.
Не раз он набрасывался на нее, полуторарукий. Но в политике — политике полов — действие никогда не равно противодействию. Противодействие бывает себе назло, чтоб себя помучить. Бывает пассивным — по своей заведомой обреченности. Бывает заманивающим, с целью измотать врага в скифских степях; бывает следствием перверсии, и тогда — спасайся кто может! А бывает любовь втроем. "Пока Саша со мной, я с тобой. Верни его — вернусь я".
Как она и говорила, через три недели ей понадобились деньги. Он зарезервировал ей первый класс.
- Я тебя провожу.
- Я сама себя провожу. Я еду к своему ребенку — не к твоему.
- Вот уж точно не мой, у него наследственность Духа Святого.
- Святой Дух был мастер своего дела, можешь не сомневаться, — понимала, как уязвить мужчину.
- Об этом расскажешь священнику перед смертью.
- А ты расскажешь ему, куда подевал свою руку.
У него дернулся рот. С презрительной улыбкой он достал конверт.
- Здесь пятьдесят тысяч и билет, — положил конверт перед ней. — Гостиница там имеется?
- Да, с прутьями на окнах. Я ему ласты обещала, — собралась уходить.
- Ты куда?
- Я же сказала, ласты обещала.
Чемодан уже собран.
- Я закажу тебе на завтра такси.
- На метро быстрее.
Вечером по телевизору показывают очередное "семейство Лакомб". Отец, чуть что — в крик, мамаша неохватной ширины, посмотришь — уже настроение поднимается, придурковатый подросток на все: "Спорим!", и две рыжие конопатые сестрички с одинаковыми косичками, в одинаковых синих плиссированных юбочках. И каждый ест трехэтажный гамбургер с горой чипсов, политых кетчупом.
"Чтоб такой откусить, нужно иметь не рот, а Триумфальную арку". Это не мешает Андре каждый день приносить домой бумажный пакет с нарисованной на нем золотой задницей "Макдональдса". У него самого к обеду рыбный суп, который мадам Перке варит по пятницам и дух которого стоит на всю лестницу.
- Будь любезна, зажги конфорку. И вынь пробку из бутылки, я с твоего позволения хочу поберечь зубы... Спасибо. Ну что, купила ласты?
- Где ему там плавать? Ты в своем уме?
Уезжая, она не забыла Шекспира, но забыла, точней, обронила перчатку. Левая. Правая при ней. Будет пугать своего сына "запасной черной рукой". Зачатый от Духа Святого, который мастер своего дела, Саша тоже вырастет мастером своего дела. Но ему уже сейчас не терпится. Легко говорить "потерпи".
Андре поднял перчатку — принял вызов. Рядом валялся сиреневый листок: картель? "Честь имею, милостивый государь, в седьмом часу поутру ждать Вас за мельницей..." Вместо этого было написано: "Касса возврата билетов. Париж — Шербург. Шербург — Париж. Первый класс". Доставая ключи или платок, выронила с перчаткой. Никуда не поехала, билет сдала.
...А был уверен: после того, что пережил, после того, как вообще выжил, ставить на нем опыты — интерес собачий. Да что там собачий, даже собакам и тем было бы интересней ставить опыты на Дюшане — вон спускается книзу террасами, а голова с фитюльку.
- Дюшан, а почему вы не женитесь? Согласен, от живой матери новую маму себе искать нехорошо. Но когда вы осиротели...
При упоминании о матери Дюшан испускает громкий вздох.
- Мама говорила: "Мне никакого надгробья не нужно. Памятником мне будет твоя аптека. Буду смотреть на нее с небес и радоваться". А теперь на что ей с небес смотреть — как поляки там пьянствуют?
Разговорами Андре пытался заглушить нытье под ложечкой. Но нытье на нытье — только хуже.
- Не помню, я говорил вам, что был сейчас в Тунисе? Там президент тоже сооружает себе аптеку.
"Не помнит, говорил ли, что был в Тунисе?" Глаза у Дюшана полезли из орбит, как у Дездемоны: патрон сошел с ума. Но спасительно звякнула дверь, на сей раз Супермен был в обличии престарелой дамы.
- Добрый день, мадам Жискар.
И еще несколько позвякиваний кряду — старый больной человек шел косяком. Это были люди, еще привычные к цементным котурнам лестничных сортиров.
- Добрый день, мадам д'Эстен.
Потом всех их разом смыло.
- Я не совсем понял, мосье. Президент Туниса построил себе аптеку?
- А, глупости. Я хотел только сказать, что за вас любая пойдет. Посмотрите, какой вы весь из себя.
- Вы находите, мосье? А почему вы не женитесь на мадемуазель Леруа?
- Я стар для нее. Мужчина должен здраво смотреть на такие вещи. Вы меня знаете, я реалист. Жениться на женщине, которая тебя в два раза моложе? "Она его за муки полюбила, а он ее за состраданье к ним" — сами знаете, чем это кончается. Надеюсь, что знаете. А то некоторые писать выучились, а читать нет. О чем бишь я?
- Почему не женитесь на мадемуазель Леруа.
- Потому что залог ее любви — благодарность, а это стоит немногого. Посудите сами, Дюшан. За что ей быть мне благодарной — что плачу за обучение ее незаконнорожденного сына? Сегодня он есть, а завтра плавал в ластах и утонул. А ласты эти я ему купил. Повторяю, Дюшан я человек здравомыслящий. Неравный брак это всегда обман. Союз глупца и воровки в прямом смысле слова.
Вновь нашествие. Сперва старушка, страдающая запорами еще со времен Свана, когда на порошках писали: "Слабит нежно"10. Совратители! После нее входная дверь какое-то время не закрывалась. Между прочим, подросток — если и старше Саши, то ростом с него — шепотом попросил "мужской кондом".
- Так о чем мы говорили?
- Что неравный брак это кража.
- Нет, Дюшан, собственность это кража11. А неравный брак это тавтология. Знаете, что такое тавтология?
- Нет.
- Хм... Мальчишка, который купил презерватив. Если б он пришел с товарищем и они покупали один презерватив на двоих, это была бы тавтология. Неравенство полов делает любой брак неравным.
- Так вот почему женщина хочет вступить в брак, а мужчина этого боится? Мы с ними хотим совершенно разного.
- Да, как ни прискорбно. Это зовется войной полов. И война эта не знает пощады, а за перемирия выдаются вспышки боевых действий.
- Жаль, что вам трудно писать, мосье. Вы бы могли та-ку-ю книгу написать. Но тогда почему вы советуете мне жениться?
- Я — вам?
- Да. Вы сказали, что за меня любая пойдет.
- Наоборот. Это предостережение, чтобы вы были начеку. Вашей матушки больше нет с вами.
Дюшан тяжко вздохнул.
Сегодня Андре ушел раньше обычного.
- Мне неможется.
Он дошел до набережной и повернул в сторону Берси. Длинноногие баржи вдоль левого берега бредили старым кино.
Где она? В каком они районе (никаких сомнений: они), на какой улице, номер дома, этаж? Баржи терлись друг о друга от легкой качки. В гербарии цитат у него засушена одна: "Ревность это зависть высшей формы бытия к низшей, Бога — к человеку, человека — к зверю. Неудивительно, что "на стадии человека" ревность носит половой характер".
Лекарства не действует, он их и не принимает. Так и с врачеванием души. В его домашней аптечке — она же цитатник — есть заклинания на все случаи жизни. Только не помогает — шепчи хоть с утра до вечера и с вечера до утра. Не туда побрел, лучше по рю Сен-Дени. Что за скульптуры там выставлены у дверей мастерских! Но он не ходок на выставки: боится экспонатов, стыдится себя. Недаром в Лодзи — это в Польше, я говорил — известное заведение осталось без вывески. Так и не пришли к согласию, что же мужчина преодолевает: стыд кастрации или страх кастрации, равносильным которой было бы фиаско. Анн пугала его: только с нею не стыдно и не страшно. Где, где она теперь? В каком из районов Парижа дает основание кому-то, не ведающему ни страха, ни стыда... дает... без лишних слов. Дает! И точка.
Пошел в другую сторону. Долго шел, пока не раздались жгучие и томные напевы из зеленных и халяльных лавок. Попадаешь туда, и как дома.
Двадцатый район влечет Андре — "как влечет мосье Замореца газовая конфорка, включенная, но не зажженная". (Он смеется, глядя мне в глаза, он уже по ту сторону приговора.) В сугубо мужской парикмахерской на рю де Пиреней запах кофе с непролазной грязью в осадке — эхом чего-то не такого уж и далекого. Мальчшка-подмастерье приносит ему, ждущему своей очереди, чашечку кофе. В рамадан вместо кофе радиоприемник: голос толщиной с нерв молился. Бородатая Эдит Пиаф! Сколько экспрессии и отчаянной мольбы может быть в гнусавом пении. В зеркале он видел свое запрокинутое лицо с залитыми парафиновой магмой косматыми ноздрями, которые сейчас, под это пение, будут рвать калеными щипцами.
Дома включил телевизор — ни для кого, просто так, ради ставших уже привычными голосов, а сам сел в кресло и раскрыл свой цитатник, похожий на подшивку телеграмм. Она, когда резала и клеила, даже языквысовывала от усердия... сущий ребенок. Ей понравилась фраза, и она все повторяла: "Бог создал женщин красивыми, чтобы в них влюблялись мужчины, и глупыми, чтобы они влюблялись в мужчин". А еще ей понравилось: "Я принадлежу Франции, но моя задница принадлежит мне". Другими словами, "вассал моего вассала не мой вассал". Актрису, сказавшую это, все равно посадили. Родина приревновала ее задницу к немцам. А ты к кому приревновал, к Духу Святому — за то, что мастер своего дела? Интересно, она с каждым по-евонному, или каждый с нею по-ейному?
Задохнувшись от ярости, запустил альбомом в большеротую мордочку дьявола, которого увидел в углу. Отдышался, пошел в соседнюю комнату. Выключил телевизор, выключил свет и снова вернулся в кресло. В первую ночь не раздевался и не ложился, только отстегнул "руку", чтоб не натерло.
Три дня не находил себе места. Понимал, что ни в какой Шербург не поехала. Получила выходное пособие, сложила манатки — и поминай как звали. А все равно Андре ждал вторника: в этот день она должна была вернуться.
- А вот и мадемуазель Леруа, — сказал Дюшан.
Андре видит, как шофер за нею вносит чемодан в дом. Уезжала на метро, а вернулась на такси — хорошо провела время, а к хорошему быстро привыкают, как говорят арабы. Пока не уехал, выйти и спросить, откуда привез пассажирку: улица, дом? За сотенную скажет. Записал номер такси.
Такси уехало. Не терпелось ее расспросить: как съездила да как Саша? Дать ей вконец завраться, а после показать сиреневую квитанцию. Нет, терпение. Она же говорила тебе: "потерпи". Теперь ее очередь потерпеть. Вдруг тебе другая подвернулась под руку, а к ней больше ни малейшего интереса. Разлито полное безразличие. Чтоб не думала, что знает тебя как облупленного.
Спустя четверть часа: "Безразличие не может быть нарочитым, нарочитое безразличие себя выдает. Надо как ни в чем не бывало подняться наверх".
- Дюшан, я скоро буду, только поздороваюсь. Еще возьмет себе чего в голову — потом никакими силами не оправдаться. Женщины, они, знаете, мнительны, ревнивы.
- От меня поклон. Надеюсь, мадемуазель хорошо провела время.
- Надеюсь.
Первое, что он увидел, это открытый чемодан посреди комнаты, вещи раскиданы. Она была в уборной. Вышла оттуда не сразу и, отвернувшись, быстро прошла в ванную — босая, в чем мать родила. Послышался шум воды.
Заметил валявшегося Шекспира, открыл наугад и попал в точку:
В гнилом поту засаленной постели,
Варясь в разврате, нежась и любясь,
На куче грязи...
Душ перестал. Так быстро смыла? Обвел строки, которым предстояло пополнить альбом засушенных цитат.
- Отдай!
Обернутая полотенцем, она бросилась спасать любимую книгу от "острющих ножниц".
- С приездом. Помылась с дороги? В номере не было биде? — он протягивает ей перчатку и квитанцию на возврат денег.
Глупо, не сдержался и не дал ей заблудиться в собственном вранье. Но не важно.
- Руку себе одну не отморозила? На побережье очень холодно.
Она больше обрадовалась перчатке, чем была обескуражена разоблачением. Что сейчас ему наплетет? Что вместо первого класса взяла второй, а на сдачу купила полный чемодан лакрицы?
- Далеко из Парижа ты не уезжала.
- Нет, не уезжала. Я делала аборт, — и, приподняв край полотенца, продемонстрировала обритый до синевы лобок.
Андре в аптеку не возвращался в этот день — что уж там Дюшан себе вообразил, какие соблазнительные картины. Первая реакция — чувство облегчения. Да, постыдное. Но естественное: вдохнуть полной грудью, после пытки водой. Только б это оказалось правдой — ее аборт. Пусть даже от него забеременела. Только б не обман, только б не выбритые брови гейши, сползшие вниз.
- Почему ты это сделала? Я бы женился.
- А я не хочу, чтоб ты женился, не хочу твоего ребенка, не хочу ради него забыть Сашу. Ты все сделал, чтобы его погубить, раз он не твой. Можешь быть доволен. Меня в тот раз даже не пустили. Одним глазком умоляла посмотреть — нет. Полгода карантин. Как приехала, так и уехала. Все ты!
Поймал себя на безумной мысли, чужой безумной мысли: "Сегодня женщина хватается за материнство, как в древности убийца хватался за рога жертвенника". Пусть ее говорит. Только б не было двух пар пяток под одеялом. "Мужчина ревнует женщину к оргазму с другим, женщина ревнует мужчину к поцелую с другой". У нее социальное соперничество, у него — половое и потому жесточайший атавизм.
Спать она улеглась по заведенному ею обычаю: у него в ногах. При этом возродила старый добрый обычай, чего от нее никто не ожидал — в смысле он.
- Почему ты это сделала?
- Я же тебе объяснила... ах, это? Сама не знаю. Я хочу спать.
"Женщины, они, знаете, мнительны". Вот почему она это сделала — чтоб быть в себе уверенной. Или (рассуждал он) аборт — вранье, а врать беспошлинно она не рискует. Ну и отработала свое тягло. С каким удовольствием он бы ее убил.
В бесчувственным голосе, отвечающем: "Такси слушает", есть что-то двухмерное, голосовая проекция на базилярную мембрану.
Андре пытается объяснить по телефону:
- Такси вчера в шестнадцать сорок доставило меня на рю Рамбуто... это американский противоастматический спрей... такой маленький, ничего не стоило закатиться под сиденье... да, так там и лежит... потому и не поступало в стол находок, что шофер не заметил...
Шоферу, маленькому пузатому человечку с усами Клемансо, Андре представился частным детективом.
- Когда речь идет об адюльтере, клиент всегда мужчина, — сказал он, интригуя собеседника, которого и без того расположил к себе гонораром, равным его дневному заработку.
- Мужчина? — удивляется шофер. — Вот не подумал бы. Женщины всегда такие мнительные, ревнивые. Улыбнешься кому-нибудь, уже сцена. По мне, ешь мужчин глазами сколько влезет, нагуливай аппетит. А уж обедать изволь со мной.
Таксисты словоохотливы не только за рулем, но и за кофе. В принципе таксист это тот же унтер-офицер: все знает, обо всем имеет суждение. Но перед частным детективом он пасует.
- То-то и оно, — соглашается частный детектив, "мастер своего дела". — Женщины ревнуют без причины. А что-то серьезное — сразу в кусты: "Изменяй, но не бросай".
Шофер в изумлении покачал головой, как бы не веря: нет... ну надо же... в самую точку.
- Вы бы могли книгу написать.
- Мне часто это говорили, но писать... — выразительный взгляд на свою черную руку.
Шофер кивнул. Он видел: военная косточка. Он настолько был польщен — хотя и не сумел бы объяснить чем — что искренне обрадовался, вспомнив пассажирку — ту, что привез на рю Рамбуто.
- Маленькая такая, чемодан светлой кожи на двух ремнях... — подсказывал Андре.
- Да помню я ее. Блудливая. Это было у гостиницы "Маргерет". Я поворачивал с рю Маргерет на бульвар Курсель.
- А номер дома? Откуда она вышла?
Это, к сожалению, сказать затрудняется.
Анн теперь часто уходила из дому. (Мадам Перке давно уже помалкивала в тряпочку: когда стоят у плиты, боятся пересолить. Все равно ни благодарности, ни прибавки к жалованью не дождешься.) Где-то ее носило. Например, она ходила в кино без него — если б только безрукого: глаза повернуты зрачками внутрь. Какое уж тут кино. Андре, впрочем, не возражал: женщина, одна на дневном сеансе, коротает время в ожидании вечера, когда ее одиночество будет вознаграждено.
Об аборте он больше не вспоминал. Лишь спросил: "На рю Маргерит?" Выставил себя в жалкой роли соглядатая, которую ему уже предстоит играть до конца — взбираться на следующую ступеньку зиккурата, а там еще на одну, чтобы убедиться... В чем? В том, что ему и без того доподлинно известно: да, ей есть, что скрывать. В смысле кого. Застигнуть ее с тем, другим — и плевать что на погибель себе, оргазм ревности не постоит за ценой.
Мадам Перке проявила "зоркость мысли": приметила в корзине для бумаг среди прямоугольных обрезков еще какие-то обрывки. Одной рукой держат ножницы, острющие: чик-чик-чик — чтоб вырезать какую-то понравившуюся мысль. Одной рукой пишут — если левой, то "неровными квадратными буквами". Одной рукой можно есть. Но чего нельзя делать одной рукой, это рвать бумагу. Мадам Перке сообразила: доктор этого сделать не мог. Наоборот, разорвано и выброшено, чтоб скрыть от него. "И ведь предостерегала от тех, которые мандавошки махонькие" (сама-то была в теле — приятно взглянуть в зеркало). Клочки сложила в одно целое, и, пока складывала, ее пытливому уму рисовалось... Ах! Тем досаднее было разочарование при виде "неровных квадратных букв", написанных рукою доктора — как он пишет, она знает. Затем ее что-то отвлекло. Когда одна в квартире, то убиралась и стряпала под включенный телевизор. В фаворитах у нее была передача "Неравный брак".
В позабытых на столе клочках Андре хоть и признал свой почерк, но не столь безоговорочно: писал такой же левша поневоле, как и он. Свой почерк что свой запах — не различаешь. Видишь себя из другой перспективы. (Не сообразил, что сам разорвать бы не смог — лишнее подтверждение тому, что себя видишь — каким видишь себя во сне. Дюшану тоже не приходит в голову сравнить себя с зиккуратом, по которому карабкаются две фигурки.
- Алло! Мадам Перке, в котором часу вы сегодня пришли?
- Как всегда, мосье, в половине одиннадцатого.
- Что, мадемуазель еще не вставала?
- Ее не было дома.
- Вы, когда пришли, видели на столе разорванную записку?
В трубке замешателство.
- Я не хотела... Я совершенно не собиралась читать, мосье. Так случайно получилось. Я вытряхнула что было в корзинке и вижу: клочки. Вы-то никогда ничего не рвете, только ножницами, а тут... Мне стало подозрительно. Ну, я решила: что-то не так. Собрала их на стол, сложила. А как узнала ваш почерк, даже читать не стала. Клянусь вам, мосье. Я бы никогда не посмела читать ваши письма. Святой Марией Оранской клянусь. Я не знаю, что там написано.
- А почему вы решили, что это я писал?
- Но, мосье, я же знаю, как вы пишете.
- Хорошо, мадам Перке. Спасибо.
- Извините, мосье, но я не собиралась...
Как крошки со стола, Андре сметает обрывки двустишия:
Таких красавиц глупых в мире нет,
Чтоб не уметь детей рожать на свет.
Анн вернулась поздно, оживленная. Почему-то был включен телевизор.
- Что? "Неравный брак"? Нашел, что смотреть. Самая глупая передача. Все подстроено. Миллионер встречает в туалете уборщицу и влюбляется в нее. Мечты твоей мадам Перке.
- Где ты была?
- Где была, там больше нет, — она смеется. Очевидно, там было смешно и весело — где она была. — А ты что, не ужинал? Только не говори, что меня ждал.
Положительно он давно не видел ее такой оживленной. Она вскочила ему на колени, как когда-то.
- От тебя "Табаком" пахнет. Смотри, какой у меня, — подняла локоть и приблизила к его лицу подмышку. — Любовь это химия, тебе любой скажет. Мне нравится мужчина, который пахнет "Пако Рабаном".
- Что ты делала весь день?
- Не ревнуй, а то накажу.
Свою угрозу она не привела в исполнение, "вознаградила свое одиночество".
- Ну, будешь теперь спать? Или снова будешь аптеку караулить?
И то, что теперь без лишних слов "вознаграждала свое одиночество", тоже настораживало. У нечистой совести не только глаза большие, но и все остальное. Держи она его на голодном пайке или, наоборот, держи холодильник открытым — его ревность находила бы себе равное основание, даже его не спросясь. Ни силой рассудка, ни силой воли ревность не одолеть. Ноги сами собой шли следом за Анн. Вошла в кафе — кого-то ждет? С его наблюдательного пункта видно: достала из сумочки пудреницу, накрасила губы. Встала из-за столика и скрылась в глубине. В туалет? Звонить? Скоро вернулась. Рассчиталась за кофе, к которому не притронулась.
Она не видела его, но вела себя так, словно видела. Неожиданно вернулась домой. Или могла нырнуть в водоворот толпы и не вынырнуть. Бесследно исчезала в магазине, как будто оттуда вел тайный ход в дом свиданий. Купила билет в кино, вошла внутрь, а если и вышла из него — а не растворилась в тумане фильма — то не иначе, как спрятавшись под полою у кого-то огромного.
Однажды они столкнулись лицом к лицу в дверях почты. Он входил, она выходила. Его дожидалось заказное письмо, которое принесли, когда дома никого не было. Сколько ни просил заносить к нему в аптеку, в ответ слышал неизменное: возможно лишь по указанному адресу.
- Ты? — в один голос.
("Ты мне не "ты"! Это я тебе "ты"! А ты мне "вы"!")
- Вот так сюрприз.
- Я здесь получаю письма от моих любовников, ты что не знал?
А что если их в самом деле много? С чем легче смириться — с конницей, наподобие той, что одиннадцатого ноября держит курс на разверстую Триумфальную арку, или с одиноким всадником?12 "Все равно! Все равно! Все равно!" — кричал ему внутренний голос, извиваясь от муки, как копытом раздавленный змей. "Сколько бы их ни было у ней, все равно свой триумф каждый празднует по отдельности".
- Хочешь... — а собственно, что бы он мог ей предложить — выбрать между кино и "Макдональдсом"? —...пойти вечером в театр?
- На "Отелло"? Я уже знаю, чем кончается. Но чтоб и ты знал: задушить можно только двумя руками... ну, не сердись, ты можешь и одной.
Между тем шестой том Шекспира как в воду канул. В отсутствие книг исчезновение единственной сразу замечаешь. Он еще хотел вырезать оттуда что-то — не дала.
- Тебе ведь уже не нужен "Отелло", ты сказала?
- Нет.
- Точно?
- Точно.
- Тогда дай мне, я бы с ножницами перечитал.
- Бери... — бесстрастно пожимает плечами.
При этом "внутренне подобралась". Привела себя в состояние боевой готовности. Он ведь следил за ней не только в городе, на улице — он следил за ней каждую секунду, за каждым ее движением. Что бы она ни делала, фиксировал малейший оттенок во взгляде, мимике. "Ну что ты с меня глаз не спускаешь — в уборную тоже за мной пойдешь? Сил же нет". Тогда он отворачивался.
Вопрос, где книга, застиг ее врасплох. Равнодушное "бери" не вязалось с сигналом тревоги, который он уловил. Настаивать — где книга? — не стал, настойчивостью легко спугнуть. Нужно не выдать себя, подождать. Первая мысль — она же первое впечатление, которое никогда не обманывает: дала кому-то прочесть, "чтоб тоже знал, чем кончается". Вот, мол, смотри, угрожает. Ничем так щедро не делятся, как страхами, хоть они и не та ноша, которую легче нести вдвоем.
Предстоявшее дежурство разделил с Дюшаном: вот ноша, которая — разделенная на двоих — вполовину легче. Чтоб подразнить себя несбыточным сном, Андре сменил Дюшана в полночь.
- Вас не очень беспокоили? Старость по вечерам клюет носом, а после полуночи вспоминает о болезнях. Что вы читаете?
- Да вот... — смутился Дюшан. — Вы как-то сказали, что некоторые писать выучились, а читать нет. А тут как раз под руку подвернулась.
- Забавно. Где вам это под руку подвернулось?
- Дома валялась.
- А где вы живете, я забыл — где-то в семнадцатом районе?
- На рю Маргерит.
- Это недалеко от гостиницы "Маргерит"?
- Соседний дом. Еще мой отец там родился.
- И что же, вы один живете? Там огромные квартиры. Могли бы притон содержать.
Дюшан зарделся как красна девица.
- Я... что вы, мосье...
- Вы, Дюшан, шуток не понимаете.
Андре открыл книгу, открылась на том же месте — наверное, долго пролежала разворотом книзу.
Ты повернул глаза зрачками в душу:
В гнилом поту засаленной постели,
Варясь в разврате, нежась и любясь,
На куче грязи...
Обведено фиолетовыми чернилами — его фиолетовыми чернилами.
- Я начинаю вас уважать, Дюшан. Спрос у женщин мешает вам культурно расти.
- Мосье, на что вы намекаете... у каких женщин... я вас не понимаю...
Эй, да мы в панике.
- Признайтесь, какая красотка подарила вам эту книгу?
- Не знаю, валялась где-то.
- Ну ладно, ступайте в объятья своей гетеры... Ну, идите уже! Ей-Богу, вы шуток не понимаете.
Когда за Дюшаном с шутовским звоночком закрылась дверь, Андре лег щекой на стол. Пойти посмотреть, как вспыхнет свет у нее в окошке. Это означало, что зазвонил телефон: "Слушай, он что-то заподозрил". А вот на ночной звонок аптекарю не открыть дверь нельзя, не то б навечно прирос щекой к столу. Пока существует "нельзя", жизнь продолжается — для тех, кого под белы руки подводят к гильотине, никаких "нельзя" больше нет. Заставил себя подойти к двери.
Нервный, второпях одевшийся верблюд рвется в игольное ушко.
- У вас нет без сдачи, мосье? — спрашивает аптекарь.
У него нет без сдачи. А пересчитывать деньги вышедшими из повиновения пальцами одной руки — аптекарю проще было бы одной рукой его задушить, а самому отправиться туда, где больше нет "нельзя". Но нельзя же задушить первого встречного, и пока это так, жизнь продолжается.
- У меня, к сожалению, нет сдачи, мосье. Берите так, завтра занесете.
"Бери", — бесстрашно пожала она плечами — желание "перечитать с ножницами" прозвучало угрожающе. Допустить, что рю Маргерит случайное совпадение? Это еще возможно... при очень большом желании. Но обведенный теми же чернилами тот же самый стих уже не оставлял и тени надежды. Сразу все становится на свои места: и почему Дюшан ее тогда рекомендовал, и почему маменька Дюшана указала ей на дверь, и многое из того, что говорила мадам Перке.
Как он раньше этого не заметил! Дюшан и Анн были теми самыми противоположностями, которые так и льнут друг к дружке. Макушкой она доходит ему до подвздошья, и пока у него сменяется один кадр, у нее сменяется их двадцать четыре.
В том, как Дюшан перед ним лебезил, всегда сквозила издевка. "Прошу вас", — указывает на унитаз. Андре поучает Дюшана: "Женщины ревнуют без причины, а что-то серьезное — сразу в кусты". Тот слушает с мордой второгодника. "Ах, мосье, какая бы это вышла книга. Жаль, что вам трудно писать". Или первым заметил подъехавшее такси: "А вот и мадемуазель. Надеюсь, она хорошо провела время".
На следующий день Андре спросил Дюшана:
- Выспались? Или ночь напролет читали Шекспира?
Отныне он смотрел на него другими глазами — так женщина оглядывает женщину. Он подсматривал их с Анн интимнейшие подробности, раскладывал непристойнеший пасьянс из их фигур с учетом несоразмерности их пропорций. Не раз становился мужским портным, чтобы снять мерку с Дюшана: если невидимая часть айсберга подстать видимой, то насколько же одна штанина должна быть шире другой? (Сашина поговорка — того, другого Саши: "Поменяйте штанину, больной", — доктор пациенту, пожаловавшемуся, что слева от унитаза всегда образуется лужица.) "Кастрация" — напрасно гонит от себя это слово бывший главный провизор педиатрического госпиталя Святой Анны.
- Да, все забываю у вас спросить. Когда вы рекомендовали мне мадемуазель Леруа, я еще спросил: почему вы сами ее не возьмете? Вы подыскивали себе помощника или помощницу.... досадная, однако, вышла в Мезон-Лафите история, стоившая вашей матушке в конечном счете жизни, а вам наследства... Так о чем же я? Существует мнение, что маленькие женщины большие бляди. Ваша мама тоже была этого мнения?
- Понимаете, мама... — Дюшан вздохнул. — Я в нее. Мама очень видная была женщина, крупная.
- Как мадам Заморец?
- Кто, простите?
- А, глупости... Дама величиной с диван.
Дюшан раздумывал.
- Пожалуй, мама была с буфет. Диван это только в ширину, а она и в высоту. Мама как я.
- А мадемуазель Леруа, если на языке краснодеревщиков, то кто она?
- Я думаю, детский стульчик... ну, у которых под сиденьем горшочек. Мой мама сохранила, — вздохнул. — Настоящее произведение искусства, хоть в музее выставляй.
- Вы ее захотели, а мама ее не захотела?
- Мой покойный отец оставил нас, когда я был совсем крошка, и сошелся со своей служащей, говорят, почти карлицей. Мама, когда увидела мадемуазель Леруа, сразу отказала.
- А вы, значит, по стопам отца?
- Совсем нет. Он служил в дирекции Национальных железных дорог. Он погиб во время налета.
"Кастрация".
Нынешним вечером он возьмет в "Макдональдсе" и на себя. В окнах свет. А где ей быть — хотя трудно предположить, что Дюшан единственный. Нет, конечно — по целым дням где-то пропадает. Хочется, чтоб был единственным, чтоб вмещал в себя всех "мастеров своего дела" — и тогда покончить разом со всеми.
Что Андре тоже ест бигмак, будет ей зловещим предзнаменованием. Как багровая луна или комета. Хотелось увидеть наконец что-то непритворное в ее глазах. Была же когда-то непритворная потребность отблагодарить — горячая, неистовая, которой сама обжигалась. А нынче пусть это будет страх, внушить который он якобы бессилен: "Ну, не сердись, ты можешь и одной рукой".
- И ты бигмак? Что празднуем — сороковины моего аборта?
- Ты не делала его, не рассказывай сказок.
Он обмакнул не совсем остывший картофель-фри в пластиковую минисоусницу. Затем неловко, роняя начинку, надкусил трехъярусный бутерброд. Это у нее рот на любой бутерброд.
- Дурак.
- Я был бы дураком, если б тебе верил. Куда подевался Шекспир? Книги читают дома. Или у тебя два дома? Боюсь, скоро у тебя их не будет ни одного. Очень боюсь.
Именно, что он боится — не она, о чем ему было тут же заявлено.
- Вот и бойся. Останешься наедине со своим желанием.
- Ты знаешь, кто ты? То самое. На "ща". Дщерь вавилонская. Вранье, что ты Дюшана прежде не знала. Он мне рассказал, как его мамаша, только увидела тебя, сразу указала на дверь. У нее был уже печальный опыт: муж спутался с карлицей. Тогда он пристроил тебя ко мне.
- Дурак... ну ты и дурак.
- Натурально. Надо было тогда обо всем рассказать полиции. Может ты и не воровка, как твой сын, но двести лет назад таких, как ты и таких, как он, одинаково сажали в клетку.
- Хочешь, чтоб я ушла? Хочешь ее положить к себе в кровать? — она показала на балерину, приговоренную к пожизненному арабеску.
Словно признавая их идентичность, Андре хватает эту фаянсовую Анн — и об стенку. Он помнил ее — сколько себя, эту хрупкую фаянсовую фигурку, осколки которой валялись теперь в разных концах комнаты.
- Ты будешь доедать свой бигмак? — спросила она.
- Ешь сама.
*
Ребенком я верил, что в мертвых зрачках жертвы навечно отразилось лицо убийцы. "Поэтому убийца всегда будет найден", — так сказал нам директор сиротского дома, где я провел год. Его звали Хаим Румковский. В войну он будет тем самым обер-евреем лодзинского гетто, который в память об Аврааме повелит каждому принести в жертву своего ребенка. А вспомнил я это, прочитав, как в нарядных витринах на Вокзальной набережной отражается все та же набережная Берси с ее заброшенной промзоной. Когда-то это был винный погреб Парижа, до сих пор видна надпись на мосту: "Холодильный вокзал. Париж — Берси".
"Этот же самый пустырь по ту сторону Сены (читал я) изо дня в день отражался в глазах нескольких сотен, свезенных на "Мучной рынок", чья жизнь или смерть зависели от того, сочтут их наполовину французами или наполовину евреями. Но пока парижская полиция не получила никаких указаний, эти полусчастливцы-полуобреченные сортировали чужое арианизированное добро, нет-нет да и находя фамильную реликвию..."
Спасибо интернету: старческие убежища вроде моего больше не испытывают недостатка ни в книгах, ни в журналах. А добрые люди тащат и тащут: на тебе, убоже, что нам негоже. Выключаю свой диктофон и читаю все подряд. Потом снова включаю и продолжаю вспоминать.
...В районе холодильников ничего не изменилось с тех пор, как однажды, полвека назад, там обнаружили тело мужчины. Газеты соревновались в хлесткости заголовков: "Леденящая кровь находка", "Парижский Джек-потрошитель", "Один жмет на педали, другой дает газ?". Убийство на гомосексуальной почве — первое, что приходило в голову. То, что чудовищное по жестокости своей убийство "сопровождалось чудовищным, — как писала "Ла ви паризьен", — надругательством", указывало, в каком направлении пойдет расследование. Да и место такое, где шарлю и жупьены нередко одаривали друг друга сокровенной лаской13.
Андре не сообщил в полицию об исчезновении своего работника. А собственно, почему он должен это делать? Еще не хватает о каждом прогульщике заявлять в полицию, как это делалось на заводах "Рено" во время войны. Личность убитого, несмотря на страшные ожоги, установить не стоило труда: в его бумажнике, помимо денег и фотографии пожилой женщины, лежало удостоверение личности. Убийца не покусился на бумажник. Это заостряло мотив, сообщая ему остроту орудия убийства — вот только какого? Однозначно, им не был нож: проникающая рана в правое подвздошье, очень глубокая, была слишком узкой. И такие же раны помельче, как яростные планеты, кружились вокруг главной звезды. Шило? Но им не оскопить раненого...
"У меня мелькнула мысль о ножницах, но Шмитт-Лоранс имел так мало общего с гипотетическим убийцей", — инспектор Мартэн не мог себе этого простить. А ведь, обратив внимание на вклейки в альбоме, подумал — ни с того ни с сего: авторам анонимных писем изрядно приходится поработать ножницами. Но подсказке не внял, и умозрительные ножницы "ушли на дно" вслед за настоящими. "Для гения сыска, — сокрушался он, — нет праздных мыслей. Ввернул бы я тогда что-нибудь про ножницы, поплавок-то, глядишь, и дрогнул бы. Гений сыска не тот, кто все подмечает, а тот, у кого абсолютный внутренний слух на подсказку".
Инспектор упустил свой шанс. Во второй раз по одному и тому же адресу — уже подсказка. Допрашивал и горбатую фармацевтшу, и мадам Перке, и уборщицу, и ее сынишку — этого в свете гомосексуальной версии. Ну и, само собой разумеется, хозяина аптеки.
- Вы не замечали за своим сотрудником никаких отклонений?
- Он был одно сплошное отклонение, — аптекарь был не в своей тарелке. То принимался бегать по комнате, то садился, листал альбом.
Анн внимательно и насмешливо следила за Андре.
- Мадемуазель Леруа, — представил он ее. — В прошлом моя помощница.
- Да-да, припоминаю... Вы тоже были знакомы с убитым? Что вы о нем думаете?
Анн углы рта уныло опустила, глаза подняла с видом святоши: чтоб она еще о таких думала?
- Значит, вы догадывались? Подозревали, что он... Женщины же это чувствуют.
За нее ответил Андре:
- Он был из тех, что всю жизнь держатся за подол матери, а не жены. Мамаша до двадцати лет и на горшок его сажала, и задницу подтирала. Отсюда такое благоговейное отношение у него к унитазам. Как мне это в голову не пришло.
- Что — что он содомит?
Андре отказывался что-либо понимать. Дюшан же сам признался ему, что спал с Анн.
- Нам много чего не приходит в голову, — продолжал полицейский. — Вы бы подумали, что у него дома был абортарий? Унаследовал этот промысел от матушки.
Андре перевел взгляд на Анн — Анн вызывающе улыбалась.
- Если делать аборт, — сказал наконец Андре, — то на улице Маргариты. И чтоб голос с неба: "Спасена". Мосье Дюшан сам этим занимался?
- Нет, один недоучившийся студент-румын. Похоже, вы его не больно-то жаловали, искать не бросились.
- Заявить в полицию, что некий Марсель Дюшан в понедельник не вышел на работу?
- Но он был хороший работник?
- Прошли те времена, когда провизор был мастером своего дела.
Откланиваясь, инспектор скользнул глазами по стенам. Две картины: горный вид, на другой "Моление о чаше". Между ними увеличенная фотография родителей. А еще какой-то политик. Товарищеский снимок: группа врачей с печатью вчерашней злободневности на лицах. Фотография обрезана ножницами с боку, но за давностью лет это никому не интересно.
- Мадемуазель... Мосье...
- До свидания, мосье комиссар.
Я хорошо помню первую нашу встречу. Мрачный тип. Правда, в адвокатской конторе у всех мрачное выражение лица — как в приемной у дантиста. Но по-другому этот человек никогда и не выглядел: низкие брови, узко посаженные глаза, узкий бледный лоб легко покрывается влагой, бескровные тонкие губы. Протез замечаешь не сразу.
Я встречал немало искалеченных судеб и душ в своей жизни. Я рос сиротой. Сперва приют, потом семья старшей сестры, влачившая полуголодное существование. Мальчишкой, сбежав из дому, я избороздил полмира "с кораблем, который возит чай и кофе", как назвал книжечку стихов один позабытый поэт. Начало войны настигло меня в Аргентине. Но, в отличие от Гомбровича, моего великого земляка, мне было за что и за кого мстить. Мой путь в Париж пролег через Монте Кассино. И сейчас, когда я слышу "Червоны маки"... (В этом месте на пленке пауза. Далее звучит смесь из танго, марша и высохших слез.)14 Я немало повидал и, что ценнее, немало вынес из увиденного, прежде чем стал — кем уж стал.
- Мэтр Рогацки, подлежит ли конфискации имущество убийцы, приговоренного к смертной казни или оно может быть унаследовано? Речь идет об убийстве на почве ревности, предумышленном и очень жестоком.
- Вы уже совершили это убийство? — съязвил я.
- Да.
Как я уже сказал, я насмотрелся в своей жизни на всякое, но тут растерялся.
- Бесспорно, существуют обязательства, налагаемые на меня моей профессией. Но вы знаете кошмар священника: распространяется ли тайна исповеди на безумца, опасного для общества? Вас не смущает, что я могу свою деловую репутацию принести в жертву своей любви к ближнему? Другими словами, заявить в полицию?
- Нет, не смущает. Адвокат может принести свою деловую репутацию в жертву чему угодно, только не любви к ближнему. Особенно с вашей фамилией. Извините за прямоту, в моем положении можно не считаться с чужими чувствами
- Если вас не устраивает моя фамилия, зачем вы тогда ко мне пришли?
- Наоборот, она меня как раз устраивает.
Движением руки я предложил ему продолжать — той руки, что у него отсутствовала.
- Сюжет вкратце. Отелло приревновал Дездемону, заманил Кассио в западню и там предал мучительной смерти. Вскоре он получает неопровержимое доказательство того, что причин для этого не было. Если полиции удастся идентифицировать Отелло, сможет ли Дездемона, сама добродетель, как оказалось, унаследовать его имущество?
- Полагаю, да. При условии, что оно было приобретено законным путем. Осужденный имеет право распоряжаться своей собственностью, равно как передать это право другому лицу по своему усмотрению. Наконец, если пол доверенного лица это позволяет, доверитель может сочетаться с ним браком во избежание претензий со стороны третьих лиц. Закон даже предусматривает "венчанье под эшафотом".
- Понятно.
Мне передалось его хладнокровие. Кровь, когда вскипает, тут же сворачивается, а хладнокровие — температура ее перманентного кипения.
Прежде, чем уйти, он спросил, сколько стоило время, которое я ему уделил.
- С вас двести восемьдесят франков.
Никаких подачек, прямота за прямоту. Не знаю, что он ожидал услышать в ответ — деньги из бумажника он извлекал с каменным лицом. Это была трудоемкая процедура. Я только диву давался: как ему, беспомощному калеке, удалось такое учинить с молодцом полным сил? Ибо уже догадался, кто почтил меня своим доверием — главный герой уголовной хроники минувшей недели, для полиции все еще остающийся безымянным.
Телевизионных программ было раз-два и обчелся. Спросом пользовались кетч да уголовная хроника — новое поколение еще не утвердилось со своими новыми ценностями. Признаться, в душе я ликовал: правильно повел себя с ним, и скорей всего именно мне предстояло стать конфидентом нового Джека-Потрошителя — честь, которая выпадает не каждому адвокату, как не каждому полицейскому выпадает честь произнести над ухом записного злодея: "Андре Шмитт-Лоранс, именем закона...". Бедняга Мартэн! Он из тех, кто морщит нос, заслышав мою фамилию — среди полицейских таких намного больше, чем среди убийц.
Андре впервые отказался от ее услуг. (Так и сказала: "от моих услуг".) "Я не мог поверить, что ты способна умертвить нашего ребенка, только б не потеснил первенца твоего. Думал, ты путалась с Дюшаном и еще с сотней мастеров своего дела".
Ее передернуло, когда она об этом мне говорила. Послушать его — аборт сделала, чтоб совесть не мучила перед Сашей. Нет уж, миленький, делают аборт из страха, из эгоизма, назло: перенося на будущего своего ребенка ненависть к его отцу — только не из угрызений совести. Он не подозревал, насколько был ей отвратителен — настолько, что первоначальное чувство благодарности было для нее единственным способом превозмочь себя. Мужчина всегда в обороне. От неуверенности, что ему не предпочтут другого, он делает ставку на корысть, на то, что женщина-мать — та же блядь, только ради ребенка. Готова продаться, чтобы уберечь плод чрева своего. Он сказал ей: забеременеешь — женюсь. "Да я скорей рожу от насильника, от Духа Святого — как Матерь Божья, чем рожу от тебя, козла одноргого".
Замечу от себя, что эмоциональность всегда берет в женщине верх над расчетом. Особенно в женщине из народа, которая ближе к природе, не приучена сызмальства к лицемерию.
А с Дюшаном, этим королем абортариев, восседающем на фаянсовом троне, по ее словам, вышло так. Андре знал, что папаша в войну был завскладом. Туда евреи складывали свое добро: брильянты, золото, шубы, картины. И папаша неплохо нагрел на этом руки. А когда Аустерлицкий вокзал бомбили, то не все сгорело, кое-что припрятали. Один старичок якобы на смертном одре открылся Андре за сильнодействующее обезболивающее, которое простым смертным не полагается. И теперь Андре знает, где тайник, но нужен помощник — одной рукой можно многое сделать, даже задушить, но копать не получится. Только об этом не каждому расскажешь, а к Дюшану полное доверие. Да и по справедливости он имеет прав больше, чем кто-то другой. Родной отец, вот пусть и выплатит алименты. "У вас сильные руки?" — "Вообще-то не очень. Я просто ростом в маму". — "Я так и думал". Ничего, в три руки управятся. Все, что для этого требуется, он снесет заранее, в торбе, и в эту торбу они затем сложат свои трофеи. Андре будет ждать его в двенадцать ночи в воскресенье. Это где Холодильный завод, там две цистерны, на попа поставлены. Естественно, ни одной живой душе ни слова. И в том числе Анн.
"Думаете, — говорит, — я не знаю, что у вас от меня есть тайны с мадемуазель?" Когда он ему это сказал, Дюшан закричал: "Я тут ни при чем, мосье! Мадемуазель на этом настаивала". — "Да полно, Дюшан, не берите в голову. Кто без греха? Я точно нет. Да и вы мастер своего дела. Главное, ни слова Анн. Маленькие, они все болтливые".
Реконструирую с слов Анн, как было дальше. Андре поджидал Дюшана в условленном месте. Заслышав на мостке, ведущем к берегу, неуверенные шаги, как будто кто-то двигался, стуча перед собой тростью, он дал о себе знать фонариком. "Это вы, мосье?" — спросил Дюшан. "Нет, тень отца Гамлета. Вы же недавно читали. Я свою книгу сразу узнал. Анн дала почитать?" — "По забывчивости оставила. Я вам верну". — "Дарю. Ну что, приступаем. Глаза уже привыкли к темноте? Видите этот мешок? Не хочу зажигать свет. Поэтому на ощупь. Достаньте оттуда"...
И Дюшан доверчиво искупал руки в серной кислоте — так что сильные они у него или слабые, теперь роли не играло. Боль такая, что к ней уже нечего было добавить половинке ножниц, вонзившейся до основания Дюшану в бок. Он не катался по земле, не звал на помощь. Один за другим сыпались удары на ставшее нечутким — до обидного нечутким — тело. Вконец разобиженный такой бесчувственностью Андре о чем-то вспомнил. Прежде долго возился с ремнем и брюками, но добрался. Обе острющие половинки разведены до отказа и снова сведены в одно целое. Не как по маслу — состриг с усилием. У Саши был тоньше — или хирургические ножницы еще острей? И этим кляпом заткнул ему рот, безмолвный, но отверстый. Все как когда-то. Чем еще утолить собственную ярость и невыносимую муку того воспоминания? Осторожно умыл Дюшану лицо серной кислотой.
Она притворилась, что спит, когда он вернулся. Следов на удивление было мало. Чтобы скрыть их от нее, долго замывал полутора руками манжет и край обшлага, предварительно сняв протез. О полиции не думал. А те пожаловали уже на другой день. Тогда-то и узнал от Мартэна о Великом Недоразумении: так-таки аборт. Как камень с души.
Ей объяснил:
- Он стал оправдываться и говорить, что это ты требовала и ты настаивала, а чего "этого" — не сказал.
- Ты его убил, как садист. Мог и без выкрутасов, ты же не садист... Или ты садист? — инстинктивно она отодвинулась.
- Я хуже. Я проклят от рождения. Но тебе нечего бояться.
Она и сама знала, что нечего. Андре отчеркнул в какой-то книжке, а она вырезала и вклеила:
"Естественно убить любовника. Он покусился на сокровенное твое и должен быть уничтожен. Недаром крепкий старик с бычьей шеей, оберст Х., застигнув жену с бульдогом, застрелил только пса. Каин, убийца Авеля, женщины не тронул — на что она ему мертвая. Чувство, по природе своей не способное совершать ошибки, повелевает нам расправляться с ворами, и лишь рассудок, лучший друг, с позволения сказать, склонен винить во всем само же украденное добро".
- Ты так любишь меня, что Сашу не пожалел... — при звуке этого имени он зажмурился, руку в кулак, губу закусил.
.......................................................................................
........................................................................................
..........................................................................................
Он с трудом открыл глаза, все кругом плыло. Чувствовал, как с ладони рекой стекает вода. Не стал проводить ею по лбу, коснулся тыльной стороной. Сквозь лобную кость струился мозг.
- Я пойду в полицию... — тяжело поднялся.
- Не пущу, — она встала перед дверью, раскинув руки. — Я тебя никогда ни с кем не обманывала. Мне никто и не нужен.
Он упал в одно из плюшевых кресел-близнецов — когда-то он сидел в нем же, когда она бросилась к его ногам.
- Ты сейчас без сил. Я потом. Только, пожалуйста, не ходи. Они тебя не найдут.
Вместо полиции он пришел ко мне.
Его арестовали очень скоро, сразу по получении анонимного письма: "Парижский Джек-Потрошитель д-р Андре Шмитт-Лоранс". Нарезанные и наклеенные печатные буквы плясали.
- Как вы думаете, кто она? — спросил меня Мартэн.
- А с чего вы взяли, что это "она"?
- Ножницы маникюрные.
Его увезли прямо из аптеки, не позволив подняться к себе наверх. Он хотел взять "Книгу тысячи лиц", которую имел привычку перелистывать, как другие перебирают четки — безотчетно. Позднее я передам ему этот альбом, пухлый от тысячи лиц, мордашек, мордасов — под видом высказываний. Я не исключаю, что он надеялся, поднявшись наверх, на прощанье прижать к себе Анн. Такой возможности ему больше уже не представится. Он увидит ее только раз, в суде.
*
- Свидетельница Анн Леруа, что было известно подсудимому о ваших отношениях с Марселем Дюшаном? Он знал, что вы сделали аборт?
- Не верил. Я сказала, а он решил, что я его обманываю с Дюшаном.
- Вы настаиваете на этом? В противном случае мотив преступления ясен: месть за прерванную беременность. Дюшан имел к этому прямое отношение. Тем более, что подсудимый, как вы говорите, хотел стать отцом ребенка, он хотел на вас жениться. Но вы предпочли прервать беременность и при этом продолжали сожительствовать с обвиняемым.
- Это было мученье. Знаете, где я спала? В ногах у него. Как собака. Звал меня: "Собачка моя".
- Он вас к этому понуждал?
- Нет, мне противно было лежать рядом. Думал, осчастливит меня: женится, я ему ребенка рожу. Жди! Кто у меня Сашу отнял?
- Прежде чем вашего сына поместили в исправительное заведение, он учился в Лицее Святого Стефана, старейшем лицее Франции. Подсудимый взял на себя расходы по его пребыванию там. Ответьте, мадемуазель, он никогда не пытался узнать у вас, кто отец мальчика?
- Так бы я ему и сказала. Буду умирать — скажу. Вы у него спросите, кто ему руку отгрыз — в жизни не скажет. Вот как с причастием последним к нему придут, тогда скажет. Ничего, уже недолго осталось.
Судья:
- Свидетельница, это решать не вам.
- А что ему еще полагается за садизм? Он же садист. Дюшан ему ничего плохого не сделал. Это ему так хотелось думать, что я с Дюшаном путаюсь.
В действительности открыть имя отца ребенка ей было бы затруднительно. На свадьбе сводной сестры ее изнасиловали собственные братья. В деревне что-то труднее скрыть, а что-то проще. Анн родила мальчика, дала ему артистическое имя "Саша", выучилась на фармацевта — она преодолела все. Кроме одного. И если это "одно" все же требовалось от нее, она старалась предоставить себя лишь в частичное пользование, чем даже угождала большинству своих пользователей.
Я продолжил допрос.
- Мадемуазель Леруа, не поверив вам в чем-то одном, подсудимый мог предположить, что вы еще что-то от него скрыли. Например, когда и как познакомились с Дюшаном. Вы не будете столь любезны, не расскажете, как это произошло?
- Я дала объявление, написала, кто такая, чего хочу. Он мне ответил. Мы встретились, когда я приехала. Он сказал, что собирается открыть свое дело, предложил мне работать у него. И вдруг говорит: "У меня к вам просьба: вы не могли бы надеть плащ моей матери". Я сразу сообразила: ку-ку. "А зачем?" — спрашиваю. "Просто так". А мать его — если я как собачонка, то она как медведица. "Да я же утону в нем, — говорю. — Тут же на три таких, как я". А он все равно просит: "Пожалуйста, мне очень хочется видеть вас в мамином плаще". В другой раз послала бы к черту. Связаться с таким...
"Психо" смотрели? Но выхода у меня нет. Я должна была уехать из... — она назвала городишко, скажем, Сен-Лис, где работала в аптеке и из своего жалования еще давала провизору сдачу, украдкой, ей даже не приходилось раздеваться — как на гравюре Фрагонара15. Кончилось тем, что провизорша указала ей на дверь. — В общем, согласилась я надеть плащ. Мы пошли в парк Монсо, это недалеко от его дома. Там мы сели на скамейку, и я надела плащ.
- И что-нибудь при этом происходило между вами?
- Ничего. Просто сидели. Я старалась на него не смотреть, мне не интересно. Он мне сказал, что кроме аптеки я смогу подрабатывать у него дома. Иногда у них на дому оказывают женщинам медицинские услуги. Но его мамаша, как увидела меня — ни в какую.
- Вы догадывались, что это за медицинские услуги?
- Ну...
- Видите, вы сразу все поняли. Неужели подсудимый, столько лет знавший Дюшана, был не в курсе? Он выяснил, что вы сели в такси на рю Маргерит. До этого вы ему сказали, что сделали аборт. Легко было все сопоставить.
Это единственное, что могло спасти моего подзащитного от плахи. Человеку, который покарал убийцу собственного ребенка, пусть еще не родившегося, во Франции голову не отсекут. С самим Шмитт-Лорансом у меня было заключено соглашение: мне предоставляется полная свобода маневра. Со своей стороны он устраняется от участия в процессе, ограничившись заявлением, которое я воспроизвожу дословно: "Я признаюсь в содеянном и заранее согласен с приговором суда, каким бы он ни был. Андре Шмитт-Лоранс". В известном смысле это даже облегчало мою задачу по дискредитации Анн как свидетельницы. Замечательно выступила мадам Перке, сказав, что хозяин был святой человек. Бедным лекарства отпускал бесплатно. Ее соседу по дому сказал: "Берите так, а когда сможете, вернете". Мадам Перке предупреждала мосье: эти вошки болтливые то с одним болтаются, то с другим ("Свидетельница, следите за своей речью!"). Мосье содержал и ее, и за мальчишку платил. Она больной прикидывалась, как ни придешь, всё в кровати — так он ей телевизор купил. И стряпню мадам Перке есть отказывалась, он ей приносил каждый день из "Макдональдса".
Против Анн высказалась и горбунья, та что, не нагибаясь, могла поднять монетку с земли. "Только прыгает, как мячик, а сама не умеет ни один рецепт прочитать. Зато стала метрессой. На самом деле ни кожи ни рожи". На вопрос, что она может сказать о Дюшане, отвечала: "Ничего... — бросила взгляд на Андре, —...хорошего. Содомит оказался, прости Господи. Лучше б таким головы отрубали..." — снова посмотрела на Андре.
В приговоре не сомневался никто. Я сделал все, что в моих силах. Я даже пригласил свидетелем соседа мадам Перке, который подтвердил: "Да, сказал: берите так, потом занесете. Мы только в эту аптеку ходили".
Вся надежда была на Анн, и она ее оправдала: вконец дискредитировала себя. У меня даже "вырвалось":
- Вы понимаете, что выставляете себя в чудовищном свете?
Некоторая игра в непосредственность с моей стороны. И судья меня не одернул, не счел это попыткой давления на свидетеля. И сторона обвинения промолчала.
- А какое я сделала преступление? Не дала добровольно повиниться? Ему было бы снисхождение, а он должен получить то, чего заслуживает.
Права. Можно с уверенностью сказать: явись он в полицию прежде, чем на него пало подозрение, он бы сохранил себе этим жизнь.
- Вы не отрицаете, что отговорили его добровольно сдаться полиции с одной лишь целью — максимально ужесточить приговор?
- Хотел бы — пошел. А я не стала его покрывать, исполнила свой долг.
- Анонимно.
- Ну и что.
Самый искушенный юрист не усмотрит здесь никакой для себя поживы. Чувствуя свою безнаказанность, эта пигалица словно бросала вызов окружающему. Но она лишь была откровенна в своем торжестве, не более того. Глядите, все вышло как я хотела. А чего мне хотеть — мне решать.
Ненависть столь же неотделима от благодарности, как порой бывает неотличима от нее в своих проявлениях. Она его за муки полюбила, а он из состраданья к ней дал ей прочесть "Отелло". Чтоб знала, чем кончается. Свежее прочтение — мечта каждого режиссера. У нее получилось — куда уж свежее. Дездемона и Яго в одном лице. Это прочтение она воплотила в жизнь, когда узнала, что беременна. Сперва подумала: мало ли отчего задержка? От переживаний тоже бывает. Тогда ведь как сумасшедшая кинулась в Сен-Пьер-Эглиз, а с ней и разговаривать не стали. "Поздно опомнились. Где вы были, когда вас разыскивали? Ах в Тунисе? Купались? Вода небось теплая была, потеплей, чем у нас тут". Совсем и не в Сен-Пьер-Эглиз надо было ехать — сперва в Кан. Она в Кан. Там ей говорят: "Вы опоздали, у вас было десять дней на пересмотр. Теперь он в карантине".
Ну а как пошла к врачу провериться — седьмая неделя. Поймала Дюшана на остановке: так мол и так. Он: "Да нет, да мама умерла..." — "Оттого, что мама умерла, дело что ли стало?" — "А мосье Шмитт-Лоранс знает?" Нет, Андре ни о чем не знает, и если Дюшан поможет, ни о чем и не узнает. Сказала, что забеременела от какого-то черного. "Может, мамин плащ примерить?" — "А что вы мосье Шмитт-Лорансу скажете?" — "Скажу, что поехала сына проведать. Он у меня учится в Кане". — "Знаю, в лицее Святого Стефана. Там строго". — "Очень строго"
Чувствует, что готова Андре горло перегрызть – и все, что хочешь. А он ей как специально дал читать "Отелло". Надумал испугать. Ничего бы он ей не сделал. Это любовника убивают, ее-то чего? На что она ему мертвая? Начав читать "Отелло", вдруг поняла: бляха муха! Это же про него. Он поведется и на платок, и на что угодно. Этот калека, тот черный — два сапога пара. Для начала дала себя застукать: квитанцию на возврат билета как будто с перчаткой выронила. Он за те дни, что ее не будет, изведется ревностью. Представляла себе, как он ее ждет, чтоб припереть к стенке. Или решил, что совсем сбежала? Она и не отрицала: никуда не ездила, делала аборт. Если самой в этом признаться, да еще с ходу — ни за что не поверит. Взяла за манеру целыми днями пропадать где-то. Уходит — духами пахнет, приходит — вином. Не как раньше: лежала, уткнувшись лицом в подушку. Раз с ним столкнулась на почте: "Я здесь получаю письма от моих любовников, ты что, не знал?" Он стал за ней следить как ненормальный. Ходит, вынюхивает, только что в уборную за ней не ходил. А ей что? Ну посидит в кафе, ну поговорит по телефону со Святым Духом.
- Разве я не имею права ходить гулять? Я ему ни на кого не наговаривала. Наоборот, говорила: дурак что ревнует. А он только сильней ревновал. У меня все по-честному. Хотела однажды его подразнить: левой рукой переписала из книжки, что только дуры рожают. И то передумала клеить. Книжку эту могла и случайно забыть на рю Маргерит, тоже мне преступление. А что он ее узнал и озверел, садист окаянный, мое какое дело. Честно говорю: хочу, чтоб ему голову отрубили. Но сама я против закона ничего не сделала. А чего мне хотеть, это уж мне решать.
Андре сидел, опустив голову.
- Мадемуазель, как вам известно, по желанию подсудимого Андре Шмитт-Лоранса я составил на ваше имя генеральную доверенность. Вы вправе распоряжаться всем его имуществом по своему усмотрению и без каких-либо ограничений, условий и так далее вплоть до продажи и права распоряжаться вырученными денежными средствами опять же по своему усмотрению. В случае своей смерти он завещает вам все, чем владеет, без каких-либо оговорок. Вы, насколько я понимаю, не опасаетесь, что после ваших слов, в правдивости которых трудно усомниться, он изменит свое решение: аннулирует доверенность, которой вы уже сейчас можете пользоваться и, смею предположить, пользуетесь, равно как и само завещание.
- Он? Да он жить без меня не может. А на том свете и подавно не сможет. Вот и хочет после смерти держать меня при себе.
Такое впечатление, что она сознательно мне подыгрывала. Как сказал обвинитель: "Вольно или невольно свидетельница играет на руку защите тем, что не пытается скрыть побудительный мотив своих поступков. Она откровенно бравирует своей безнаказанностью. Не всё, что заслуживает порицания, подлежит компетенции судебной власти. Однако это не меняет существа дела: предумышленное убийство, абсолютно инфернальное, ни прямо ни косвенно — посредством эмоциональных факторов, вызванных допросом свидетельницы — не может рассматриваться в свете каких-то смягчающих обстоятельств. Таких обстоятельств нет и не может быть, как нет и не может быть оснований у настоящего суда избавить этого человека от единственно возможного наказания, которого он заслуживает".
Будь я прокурором, я бы не сказал лучше, и будь я судьей, я бы признал бесспорную правоту этих слов, против которых мои жалкие ухищрения — ничто.
После вынесения приговора, который мой подзащитный не стал обжаловать, между нами состоялся разговор без свидетелей. Я был допущен к нему в камеру.
- Мэтр Рогацки! — начал он торжественно, было видно, он к этому готовился. — Я не раскаиваюсь. Ада я не боюсь, я его уже изведал. Спрашиваете себя: как — он — мог? Думаете, мой рассудок помутился? Ничуть не бывало. Это прежде я сходил с ума. Денно и нощно. Вся жизнь была одним сплошным кошмаром, нескончаемым приступом тошноты, от которой я не мог избавиться. "Память, заткнись!" кричал я. Теперь все прошло.
Вот что он рассказал.
"Начало апреля в Оране — лучшая пора года. Небо еще не заматерело синевой, которую потом не соскоблить до глубокой осени. Море прячет свою седую голову где-то внизу, за домами. Фикусы на бульваре де ла Марн подставляют себя солнцу, как и люди после пронизывающей до костей зимней сырости. Нигде, смею вас заверить, не страдают от холода так, как в жарких странах, где круглый год живут "на босу ногу". Но уже скоро от зноя можно будет спрятаться только в послеполуденный сон за плотно закрытыми ставнями.
Накануне мы с Сашей уговорились сходить в кино и потом долго сидели за столиком в кафе на одной из улочек, отходящих от плас Гальени. Фильм, который мы смотрели, назывался "Империя шлюзов": Джина Лоллобриджида, подобравший ее на какой-то пристани владелец баржи — фламандец, неспособный связать двух слов по-французски, и женпремьер: курчавый, белозубый, руки в карманах — там же, где и нож. Треугольник, инкрустированный на этот раз диалогами Саши Гитри: "Ты мне не тыч! Это я тебе тыч! А ты мне выч!"
Саша пил. Он понимал, что скоро не сможет оперировать. И ничего не мог с собой поделать. А может, и не хотел. Как-то, еще студентом, после нескольких бутылок вина он оседлал бронзового льва перед мэрией и кричал с него: "Равные права для всех! Свободу Ферхату Аббасу!" Тот же самый Саша, который всегда меня называл "пьеруж" и говорил саркастически: "Фармацевты всех стран объединяйтесь!" — имея в виду, что Аббас до ухода в политику держал аптеку16. Хватило двух бутылок вина, чтобы бойня, учиненная сенегальскими частями в Сетифе, сделала его самим собой. Тайна русской души — я понял, читая "Братьев Карамазовых", — в том, что русский, как никто другой, восприимчив к чужой боли, но выражаться это может только в состоянии опьянения. Мы пьем, чтобы забыться, убежать от себя, русские — чтобы стать самими собой. Почему русские пьянствуют? Пьянство у них — нравственный императив. Они пьют из непреодолимой потребности сострадать брату своему.
Наша, я бы даже не сказал дружба — естественная близость, еще со студенческой скамьи, питалась непомерным самомнением, которым каждый из нас двоих обладал, и как следствие глубоким презрением к окружающим. Саша был необычайно хорош собой: славянская мягкость черт, синие глаза мучителя, русые волосы, которые он откидывал со лба привычным движением головы. С такой завидной внешностью ему прекрасно давалась роль байроновского Дон-Жуана. "Матримониум — святая святых буржуазного общества, — говорил он мне. — Пара рогов, наставленная муженьку, стоит всех твоих статеек", — в то время я печатался в "Альже републикен" под псевдонимом "Робер ле дьябль"17.
"Тебе бы в кино сниматься, а не удалять отросток слепой кишки у какой-нибудь коломбины", — думал я. Одним из своих приключений он был обязан аппендициту, с которым к нам поступила молодая жена владельца двух барж — узкие, "длинноногие", они терлись друг о дружку у Пересыпного причала, когда не направлялись в порт, груженые табаком или сушеными фруктами. "Огромная горилла в алом шелковом жилете, с двумя цепочками поперек живота, — говорил Саша. — И чистой воды брильянт. Думаешь, я не примерил его?" И долго еще рассказывал о том, как крушит устои буржуазности, нанизывая на пальцы чужие драгоценности.
Прохожие вокруг нас уже редели, и все реже грохотал трамвай: в этом месте вожатый выходил из грязного желто-бурого вагона перевести стрелку. Потом с резким позвякиванием, осыпая себя огненной перхотью, трамвай поворачивал на Гальени.
На следующий день, освободившись, я поднялся в "хирургию". В Сашином кабинете никого. В витрине позади стола у него собрание хирургических инструментов всех времен и народов, включая какое-то бронзовое долото. На стене в рамочку, вместо привычных клятвы Гиппократа или диплома, взяты слова, под которыми сегодня могут подписаться два миллиона французов: "Дом — это где нас никто не ждет".
При виде распахнутой настежь витрины с хирургическими инструментами я еще крикнул в дверь душевой: "Что, решил себе ногти постричь?". Но и там кабинка душа была настежь, хотя вода лилась. "Андре!" — позвал меня приглушенный Сашин голос из туалета.
Только теперь я замечаю огромное, похожее на гориллу существо в алом шелковом жилете. "А-а, еще один!" — рука его, в высокой черной кожаной перчатке что-то держала — нет, не оружие, но я не понял что. Другой рукой он рванул дверь, удерживаемую изнутри крючком, и я увидел Сашу — голого. По взмаху черной перчатки Саша роняет ножницы, которыми собрался защищаться. Упав на колени и сжимая ладонями лицо, он взвыл не своим голосом.
А чудовище шагнуло ко мне. В черной руке подобие термоса с отвинченной крышкой. "Оперируй! Срежь аппендицит!" На своих пальцах я чувствую кольца хирургических ножниц. Всякое промедление превратит меня в то же, что и Сашу — сейчас он извивается, башмаком пригвожденный к полу. Я исполнил приказание без лишних слов. "И пусть подавится! В рот! В рот!" Так поступали туареги со своими пленниками и оставляли истекать кровью. Но ему этого было мало, и его ярость обратилась на меня. Померещилось ли, что окровавленными ножницами я собираюсь нанести ему удар? Он выворачивал мне кисть с такой силой, что я не просто разжал пальцы — рот наполнился криком, слюной, складываясь пополам, я терял сознание, а он продолжал и продолжал отвинчивать мою мертвую кисть, приговаривая: "Чтоб ты ею нечестья не творил... чтоб ты ею нечестья не творил..." И вдруг излил мне на руку остаток кислоты. Я своими глазами видел мясо, сходившее с костей.
Изувеченные, изуродованные, мы остались вдвоем. Не чувствуя одной половины себя, другой я дотянулся до ножниц, валявшихся на полу, и в тщетных попытках найти выход своему страданию стал протыкать ими содрогающегося Сашу. Так продолжалось, пока некому уже стало засвидетельствовать мой позор. Поздней по моему описанию заподозрили арабов — это был их стиль, так что даже странно, что не нашли виновных.
Отныне жизнь моя превратилась в ад. Смутно, втайне от самого себя я, возможно, и догадывался, что есть лишь один способ: все повторить. Но признаться себе в том, что хочу этого снова, страстно хочу, я посмел, лишь когда жертва наметилась: он! он! Дюшан — вот кто станет ею. Я едва ли не был благодарен ему за то, за что должен был бы его ненавидеть. Страшно подумать: а что если б правда открылась прежде срока, когда я уже предвосхищал то усилие, с которым сомкну кольца ножниц? Его вопли! Которые навсегда затмят в моих ушах Сашины, не дававшие мне уснуть по ночам. И знаете, дорогой мэтр, ожидание меня не подвело. Поэтому я ни о чем не жалею и ни в чем не раскаиваюсь. Спасибо Анн, правду я узнал лишь потом. Иначе б как..."
Он категорически отверг мое предложение провести повторную экспертизу ввиду новых фактов — я убежден, свои дни в этом случае он закончил бы как минимум не под ножом гильотины.
- ...А дыша смрадом психиатрической лечебницы? Мысль, что я проклят, утешает меня. Вы даже не подозреваете, как можно этим упиваться, говоря себе: "Ты проклят... ты избранник, Андре Шмитт-Лоранс...".
Но все же конец свой он встретил без того внутреннего достоинства, которое можно было бы от него ожидать, принимая во внимание, как он к этому готовился. Мне передали, что он всю ночь метался по камере, не находя себе места и замирая только чтоб прислушаться. Он сказал мне, что откажется от вина — он не только выпил его, он не мог держать стакан, его бил озноб, и надзирателю пришлось его напоить собственноручно.
Мы шли недолго. Но даже эти несколько минут мне показались бесконечными, как и ему — если довериться воспоминаниям тех, кто с черным мешком на голове уже побывал у столба и был помилован. Я хотел лишь одного: чтоб скорее все закончилось. Осужденный же наоборот — эту вечность в преддверии вечности благословляет.
Он ни разу не посмотрел в мою сторону — стыдился своей слабости? Я даже почувствовал себя лишним, как внезапно, прежде чем быть повергнутым головой вглубь, он обернулся, ведомый с двух сторон под руки, и успел мне крикнуть: "Казнить людей это выкалывать Богу глаза!". Дальше все очень быстро. Фортепьянный отыгрыш при последнем крике певца: тут же падает нож, и одновременно тело как сметено в мусорный ящик.
Насчет Анн никаких иных, кроме данных мне, распоряжений он не сделал. Граница его мира стремительно сузилась, Анн осталась по ту сторону. "Хочет и после смерти держать меня при себе", — думала, а он о ней еще при жизни забыл.
Свою "библиотеку" он завещал мне. Иногда перелистываю ее негнущиеся страницы. Книги служили ему донорами цитат — сколько их он загубил с помощью ножниц.
*
Роскошь измеряется количеством ненужных вещей. Для того, кому этикет предписывает есть одной рукою, две руки это роскошь.
Летов метраглим махер (арабская поговорка).
На расстоянии человек кажется больше: актеры на сцене, араб, гонящий стадо по гребню холма.
Естественно убить любовника. Он покусился на сокровенное твое и должен быть уничтожен. Недаром крепкий старик с бычьей шеей, оберст по имени Хиршхорн, застигнув жену — казачку из "фольксдейче" — с бульдогом, застрелил только пса. А вот Осадчий, сверхсрочный старшина, подчиняясь скорей произволу рассудка, нежели чувству, наоборот — жену зарезал, а собаку оставил жить, вообще надо сказать, что военные, одни военные...
Дело не в роскоши как таковой, а в раздражении против тех, кто низводит предметы роскоши до уровня предметов первой необходимости. Это демонстрация меньшинством своего превосходства, и это унизительно для большинства.
Ни о каком взаимопонимании речи быть не может, когда пользуется ножом и вилкой ничтожное меньшинство жителей планеты, а большинство вынуждено сидеть с ними за одним столом и терпеть унижение.
Кто сказал, что молчание знак согласия? Вздох — вот знак согласия, тяжкий вздох.
Хочешь быть желанной, умей поступаться своими желаниями.
В древние времена, когда жили исключительно страстями, Каин женщины не тронул: на что она ему мертвая?
Только в свободной стране можно прославлять рабство.
Отсутствие необходимого не только не отменяет излишеств, но напротив — возмещается ими. Взять орденскую ленточку в петлице пиджака с опустевшим рукавом.
Гений сыска не тот, кто все подмечает, а тот, у кого абсолютный внутренний слух на подсказку.
О том, что уснул, узнаешь проснувшись. О том, что умер — воскреснув.
Июнь — сентябрь 2015
Примечания
1. Сашá Гитри (1885 — 1957) — настоящее имя Александр Жорж Пьер Гитри. Плодовитый французский драматург, режиссер, актер.
2. Отсылка к пьесе Оскара Уайльда "Саломея" — и соответственно к одноименной опере Рихарда Штрауса — к тому эпизоду, где Ирод Антиппа "проигрывает" своей падчерице голову Иоанна Крестителя.
3. Вплоть до конца семидесятых годов в метро были вагоны первого и второго класса.
4. Генерал Рауль Салан — один из руководителей тайной армейской организации ОАС. Наряду с другими французскими генералами, выступавшими против предоставления независимости Алжиру, 21 апреля 1961 года участвует в неудачной попытке свержения президента де Голля.
5. Пьенуар — "черноногий", в смысле "обутый". Так прозывались жители Алжира — французы. Тех из них, кто поддерживал арабов, боровшихся за независимость, называли "пьеруж", "красноногий".
6. Район Парижа — по названию госпиталя для ветеранов наполеоновской Великой Армии, дошедшей до стен Кремля.
7. В ходе авианалета британских ВВС исторический центр Кана был полностью уничтожен. Под руинами погибло больше двадцати тысяч человеке, согласно советским источникам, и около семи тысяч, по заявлению британского командования.
8. Спасаясь от погони, царевич Авессалом (Авшалом) запутался развевашимися волосами в ветвях дерева и так повис, тогда как его мул умчался дальше.
9. Иллинойс — родной штат Э.Хемингуэя.
10. Один из героев эпопеи М.Пруста "В поисках утраченного времени" Шарль Сван, впоследствие умирающий от рака желудка, страдает запорами.
11. Собственность это кража — известный парадокс П.-Ж.Прудона.
12. Одиннадцатое ноября — День Перемирия, национальный праздник в честь окончания Первой мировой войны, сопровождающийся традиционным кавалерийским парадом.
13. Имеется в виду сцена, которая разыгрывается между бароном Шарлюсом и портным Жупьеном в романе М.Пруста "Германт" ("В поисках утраченного времени").
14. "Красные маки на Монте-Касино" — польский шлягер военных лет в память о солдатах польского корпуса, сыгравшего ключевую роль при штурме монастыря Монте-Касино близ Рима, где закрепились немецкие десантники. Эта песня знакома советскому кинозрителю по фильму А.Вайды "Пепел и алмаз" (1958). Витольд Гомбрович — польский писатель, перед войной уехал в Аргентину. Последние годы жизни провел во Франции, где умер в 1969 году.
15. Ж.-О.Фрагонар (1732 — 1808), французский живописец и гравер — мастер игривой чувственности и двусмысленных положений.
16. Ферхат Аббас (1899 — 1985) — алжирский политик из лагеря умеренных арабских националистов.
17. Выходившая в Алжире лево-радикальная газета. Роберт-Дьявол — прозвище нормандского герцога Роберта I, по легенде, отлученного от церкви за свои злодеяния. В свое время большой популярностью пользовалась опера Джакомо Мейербера "Роберт-Дьявол".
Оригинал: http://7iskusstv.com/2016/Nomer9/Girshovich1.php