litbook

Non-fiction


Из опыта пережитого. Воспоминания. (Публикация Леонида Смиловицкого)0

Предисловие

 

Книга «Из опыта пережитого» составлена по материалам шести интервью моего отца Льва Матвеевича (Лейбы Мотелевича) Смиловицкого, которые я взял у него в 1988 г.

Каждое воспоминание, которым человек собирается поделиться, предполагает ответ на вопрос: кому это адресовано — предназначается ли для печати, или только для сохранения семейной памяти? Однако даже если публикация не предполагается, остается внутренний цензор. Народная мудрость учит: «слово — не воробей, вылетит — не поймаешь» и «написанное пером — не вырубишь топором». Именно этим и руководствовался отец, отвечая на мои вопросы.

Участники войны, рассказывающие о своем военном опыте, в основном делятся на две противоположные группы: краснобаев и молчунов. Люди, охотно оглашающие военные истории, — чаще всего те, с кем ничего подобного на самом деле не происходило, или те, кто стремится таким образом избавиться от того психологического груза, который они несут всю жизнь, от того стресса, который пережили в молодости.

Мой отец принадлежал ко второй категории свидетелей — людям, которые старались лишний раз не вспоминать вслух то, что видели на войне, то, чего не могут забыть. Моя детская, подростковая и юношеская память не сохранила рассказы отца. Вряд ли он вообще когда-нибудь позволил бы себе откровенничать, если бы не перемены в конце восьмидесятых. Это было время, когда немота постепенно начала оставлять советских людей, приученных держать язык за зубами. Фронтовики стали говорить то, что никогда не было предназначено для постороннего уха. Именно благодаря такому стечению обстоятельств, мне удалось убедить отца рассказать, как кончилось его детство, и началась взрослая жизнь.

Рассказ отца делится на две половины: на то, что происходило с ним во время советско-германской войны и вскоре после победы. Будучи человеком культурным, начитанным, образованным, преподавателем с многолетним стажем, имеющим ученую степень, папа говорил просто и ясно, убедительно и логично. Было заметно, что к этой теме мысленно он возвращался не раз. Когда делалась аудиозапись под Минском, недалеко от деревни Бояры Молодеченского района, отцу исполнилось 63 года, почти столько же, сколько мне сегодня. Я не перестаю удивляться, сколько фамилий, географических названий, эпизодов, примеров, подробностей и деталей он сохранил в своей памяти. Делая распечатку интервью, я не изменил ничего, за исключением некоторых стилевых погрешностей, неизбежных при устном рассказе.

Спустя тридцать лет после того, как были сделаны эти записи, я перевел их в цифровой формат. Появилась возможность не только слушать и читать самому, но и поделиться с другими. Все, что с нами происходит, спустя годы становится историей. Конечно, если это значимые вещи, — те, что выходят за рамки одной судьбы и являются общим достоянием. То, что рассказал мой отец, я считаю значимым.

В советское время в военной мемуарной литературе подчеркивались не столько трагические, сколько героические события. Трагическое же понималось через призму противостояния трудностям и лишениям.

Воспоминания отца оказались настолько правдивыми по содержанию и пронзительными по своему звучанию, что я использовал их в своей научной работе. Процитирую его слова, которые меня потрясли: «В 1945 году, когда окончилась война, я был уже молодым старичком. Не было уже такого чувства веселья, озорства, юношеской живости, которая присуща моему возрасту. Это было у нас все убито и похоронено... Говорю тебе это честно, положа руку на сердце». Общий вывод, который сделал отец, трагичен по своему смыслу, хотя и не лишен оптимизма: то, что я выжил, — случайность, но то, что мы победили, — закономерность.

Эти слова больно резанули меня, поскольку, если бы отца убило, то я бы не родился, а значит, не появились бы на свет и мои дети. Сколько таких мальчиков и девочек 1925 года рождения, которым в 1941-м исполнилось 16, шагнули в огонь войны и не вернулись? Скольких детей они не родили, сколько судеб не состоялось? Вот страшная цена испытаниям, которые прошел еврейский народ, имеющий сегодня свое государство. И пусть воспоминания моего отца окажутся необходимой частичкой в этой сложной, яркой и чрезвычайно противоречивой картине, которую мы называем историей ХХ века.

Проработав более двадцати лет в Центре диаспоры при Тель-Авивском университете, я приобрел опыт исследовательской работы: познакомился с десятками мемуаров, дневников и воспоминаний и, без преувеличения, тысячами писем 1941-1945 гг. самых разных авторов, провел сотни интервью и бесед с людьми поколения войны, выпустил собственные книги — то есть получил возможность сравнить накопленные знания с поминания отца продолжают сохранять свою актуальность в наши дни, они заслуживают того, чтобы сделать их достоянием общественного внимания.

При подготовке к печати книги «Из опыта пережитого» в качестве иллюстраций были использованы документы, фотографии и материалы из семейного архива Леонида Смиловицкого. В ряде документов Льва Матвеевича в правописании фамилии Смиловицкий допущена ошибка (Смеловицкий вместо Смиловицкий), что имеет свое объяснение. Товарищи по оружию полагали, что его фамилия происходит от слова «смелый», тем более, что поведение отца в боевой обстановке давало этому основание. Следовательно, писать ее нужно через «Е». Можно предположить, что в неполные 18 лет, когда отец оказался в армии, ему самому не было известно, что многие евреи получали свои фамилии по месту исхода. В данном случае, от местечка Смиловичи Минской губернии, откуда, скорее всего, его предки пришли в Речицу.

Леонид Смиловицкий
 Иерусалим, май 2016 г.

Начало войны

 

К сегодняшней нашей встрече, Леня, я просмотрел некоторые книги, вырезки, фотографии. Обратил внимание на книгу, которую ты мне подарил. Ты, конечно, уже не помнишь, какую сделал тогда надпись 23 февраля 1977 г.: «Папочке в день Советской Армии. Папа, я читаю эту книгу и вижу в ней тебя». Действительно, это одна из оригинальных книг Константина Михайловича Симонова. Не проза, а альбом «Шел солдат», беседы его с теми солдатами, которые были удостоены трижды ордена Славы. Видишь, прямо на первой странице — солдат, не приукрашенный, в обмотках, со скаткой через плечо, грязный и усталый. Он весь в морщинах, не красавец, прямо скажем, но вместе с тем солдат. Константин Симонов прямо пишет в предисловии: «Шел солдат. О том, как он шел, как он сначала отступил до Москвы, но не отдал ее, а потом до Сталинграда, но не отдал его. О том, как он дошел до Берлина и взял его, мне рассказывали самые главные люди войны — солдаты». Вот об этом надо поговорить ...

Когда, папа, ты впервые услышал слово «война», при каких обстоятельствах? И как ты к этому относился? Не в 1941 году, а вообще, — что такое война?

Мое поколение родилось со словом «война» на устах. Когда ты впервые услышал это слово? Наверное, чуть ли не с детского сада? И у нас было то же самое. Я родился в 1925 г.

 

 

Гражданская война только закончилась. Это было по ее горячим следам, все только о ней и разговаривали. Но речь шла о войне с белыми, с поляками, с бандами Булак-Булаховича. В начале двадцатых годов, например, эта банда ворвалась в Речицу и расстреливала коммунистов, евреев и всех, кто сочувствовал советской власти. На глазах нашей соседки Рахили Циркиной, когда она еще была ребенком, расстреляли ее родителей и всех родных. Только она одна чудом осталась жива. После этого Рахиль немного тронулась. Так как мы, дети, могли не говорить о войне? О войне, о патриотическом воспитании много говорили в школе. Более того, я хорошо помню, как прекрасно была налажена работа военных кружков: ОСОАВИАХИМа[1], ГСО[2], ГТО[3], «Ворошиловского стрелка»[4].

Нас готовили к войне, не к нападению, а к защите, естественно. Почему? Нам говорили, что враг не разбит, ни внутри страны, ни извне. Мы находимся в окружении врагов, как в осажденной крепости. Такое у нас воспитывали мировоззрение. Учили, как пользоваться противогазами, какие есть отравляющие вещества, газы. До сих пор помню названия: иприт, люизит, как от них спасаться. Их ведь применяли в Империалистическую войну, десятки тысяч людей отравили. И готови­лись мы на полном серьезе.

Несмотря на то, что существовали международные конвенции?

Мы ни о каких конвенциях знать не знали. Речицкие мальчишки, и я в том числе, участвовали в ОСВОДе на Днепре, готовились к походу от Днепра до Черного моря. Кстати, 22 июня 1941 г. мы должны были отправиться в такой поход на вельботе. Вельбот — это большая лодка, в которой сидят около 30 человек. С одного борта гребут человек 12 и также с другого. У каждого по одному веслу, на корме — рулевой. Война все эти вещи отменила.

И вопрос не в том, когда мы услышали впервые о войне. Мы были воспитаны в духе: «если завтра война, если завтра в поход, мы сегодня к походу готовы». Начнись война — мы врага обязательно разобьем, и малой кровью. Были в этом убеждены. Молодежь всегда романтически настрое­на, а в то время — особенно. Если ты хочешь знать, мы внутренне желали войны, можешь себе такое представить? 22 июня впервые объявили о начале войны. Радиоприемники представляли собой большую редкость. Они были у единиц, людей состоятельных, или в учреждениях. У боль­шинства радио не было, а вместо них — тарелки, репродукторы. Черная такая тарелка, она висела у нас в зале, она и объявила, что началась война.

В то утро я оказался дома. Смотрю, мама стоит в зале и внимательно слушает. Женщина она была простая, окончила вечернюю школу, кстати, вопреки воле мужа, который так и не научился читать и писать. Ревновал. Мама считалась у нас на улице политически грамотной: слушала радио, читала газеты, соседям рассказывала. И вот она стоит у репродуктора, а по щекам текут слезы. По характеру мама была сдержанной, эмоций своих обычно не показывала, и тут. слезы. Спрашиваю, почему пла­чешь? Мама отвечает: «Сынок, представляешь, война!» А я отвечаю: «Ну и что? Это даже хорошо, а то мы не могли бы отличиться, а теперь мы пойдем на фронт, за несколько дней фашистов разобьем. Всех освободим, все люди будут свободны. Во всем мире будет дружба». Мама мне отвечает: «Эх, сынок, что ты говоришь? Неизвестно, чем все это кончится, и не забудь, что на границе твой брат Хаим. Он же только две недели, как окончил училище и уехал на границу. Живой ли он еще? Я отвечаю: «Наша армия такая сильная! Наш Хаим такой парень!»

 

 

 

А назавтра над Речицей мы уже видели немецкие самолеты с огромными, как нам казалось, черными крестами на крыльях. Нас они не бомбили, летели на Гомель. Летели так низко, что мы были удивлены. Глядели, рты разинув, не понимая еще, что к чему, пацаны на Комсомольской улице. Мне было 16 лет, только закончил восьмилетку. Спустя несколько дней начал гореть Гомель. Канонаду было слышно в Речице, за 40 км, а ночью — зарево.

Речица находится в глубинке Белоруссии, относительно далеко от границы, поэтому первые недели войны мы жили еще спокойно. У взрослых было тревожное состояние, но официальная пропаганда дезинформировала, в основном через радио. Достоверных сведений не было. Нам внушалось, что ничего страшного не произошло, все поправимо. Чувства опасности не было, мы и не представляли себе, что немцы могут очутиться в Речице. Мы тут родились, выросли, это наша земля и Красная Армия такая сильная! Социалистическая армия без всяких «их благородий». Мы слышали это в песнях, смотрели в кино! «Всех сильнее, всех победим!» В школе нас учили, что чувство классовой солидарности международного пролетариата не позволит сокрушить СССР. Что поднимется мускулистая рука мирового рабочего класса, и Гитлеру придет конец.

Итак, чувства опасности не было, со дня на день мы ожидали известий, что немцы разбиты и отброшены через границу. Радио поддер­живало такую иллюзию. Вместе с тем, было удивительно, что, несмотря на сообщения Совинформбюро, вроде: «происходят упорные бои в районе Бреста, потом у Гродно, но наши доблестные войска отбивают яростные атаки фашистских извергов». Потом все ближе и ближе, уже Минск сдали. Мама моя, твоя бабушка Лиза (Лея Мордуховна Верткина), человек наиболее грамотный в нашей семье, понимала, чем это пахнет. Тем более, что через Речицу со стороны Западной Белоруссии шли беженцы. Они и рассказывали, что творятся страшные бесчинства, что убивают, главным образом, коммунистов, политических и евреев. Поэтому эти люди и бежали прежде всего. Стали поговаривать, что нужно быть настороже. По времени это конец июня — июль 1941 г.

Но были и другие разговоры. Например, напротив нас жили Гуревичи. Отец семейства, бывший нэпман, и против него существовало предубеждение. До войны нэпман в городе был то же, что кулак в деревне. По крайней мере, так нам это преподносили и внушали. Гуревич работал служащим и, естественно, особенно советскую власть не любил. На законном основании, потому что она его обобрала. Все знали, что его отношение к властям нельзя было назвать лояльным.

Но Гуревич считался человеком грамотным, и с его мнением считались. В разговоре с матерью, что делать, если немцы приблизятся, на мысль мамы об отъезде, что иначе погибнем, Гуревич возражал: «Немцы — это цивилизованный народ. Никакого разбоя нет, это разговоры. Их бояться не надо. Вот и в Гражданскую, империалистическую войну немцы были? Ну и что, они даже защищали гражданское население. Если брали что-то — платили. Кто расстреливал и убивал? Бандиты, булаховцы, националисты, а немцы, наоборот, защищали».  Гуревич говорил это вслух, и кое-кто к нему прислушивался. Мама имела, конечно, свое мнение и менять его не собиралась.

Несколько раз за лето было две или три «паники» в Речице. Это поднимался слух, что немцы уже на подходе к городу, и нужно спасаться, пока не поздно. Фронт прорвали. Люди подхватывали то, что у кого было под рукой, и бежали на Лоев, в сторону Киева, это 60-70 км вниз по Днепру. Кто на чем: кто на барже, кто на подводах, кто пешком, о машинах, конечно, и речи быть не могло.

У моего отца, твоего дедушки Мотл-Боруха, была лошадь. Работал он на перевозке грузов ломовым извозчиком. В 1930-х гг. он пассажи­ров перевозил, а потом эти артели извозчиков «прикрыли» огромными налогами. Перевозить грузы, песок, бревна, другие тяжести еще разре­шалось. Папа был физически сильным, здоровьем обладал завидным и занимался этим делом.

Мама сказала: нужно ехать. Без всяких, с характером была. Отец не хотел бросать все, что нажили тяжелым трудом, но мама заставила. Сказала: ты можешь оставаться, а я заберу детей и уйду! Пошли на Лоев, но побыли там 2-3 дня, видим, что все спокойно, и решили вернуться.

Мне было 16 лет, а в это время все влюбляются. Помню, мне очень нравилась Ляля Жеженко, наша соседка, отличница, знала немецкий язык, у нее были родственники из Прибалтики. Как я после войны узнал, родителей ее репрессировали, и она воспитывалась у тети. Девочка была очень толковая, грамотная, красивая, она мне нравилась, даже, если хочешь знать, была детская любовь. Я боялся ей, конечно, сказать, стеснялся. И вот, когда мы уходили в сторону Лоева, шли мы по Советской улице: телега, папа держит лошадь, мы рядом, а она шла напротив. Остановилась еще так, посмотрела, как мы уходили. Стало очень неловко.

В Лоеве все было тихо, и мы засобирались назад. Мне так хотелось обратно в Речицу, что я ушел впереди родителей с одним из своих даль­них родственников, Любинским. Мы прошли от Лоева до Речицы пешком почти 60 км. Такое со мною было впервые. Можешь представить, мы шли почти без груза, но еле добрались, ноги гудели, спина, я этот поход на всю жизнь запомнил. Пришли в Речицу, она опустела, многие уехали.

Райком партии и райком комсомола после речи И.В. Сталина 3 июля 1941 г. начали создавать народное ополчение. Мы записались туда вместе с Исааком Бабицким первыми из класса. Потом, недельки через две, еще двое ребят пришли в ополчение — Жора Зырко и Володя Хотенко. Почему пошли в ополчение? Конечно, не только романтика. Мы были так воспитаны, чувство долга было очень высоко. Раз к нам обратились, мы не могли быть в стороне. Причем заметь, что мы не были комсомольцами. Комсомольцы не пошли, а мы с Исааком пошли. В нашем классе уже многие вступили в КСМ, а мы не подавали заявления. Были политически несознательными? Вряд ли. Занимались серьезно спортом с пятого класса, изучали военное дело, были юными осводовцами[5], но готовыми себя к вступлению в комсомол не чувствовали. Да и семьи у нас были простые, и до конца необходимость этой организации для себя мы еще не осознавали.

 

 

 

Существовало убеждение, что быть в комсомоле — это быть идеальными, кристально честными, а мы себя такими не считали. Это уже потом в комсомол пошли абы кто и вообще, после войны уже задача другая перед комсомолом была поставлена: чем больше в ВЛКСМ, тем лучше. Мол, несоюзная молодежь должна воспитываться в комсомольской организации. Но разве у молодых людей не должно быть самостоятельной политической организации? И последний момент: до войны, если ты не состоял в комсомоле, это не считалось признаком неблагонадежности, как теперь.

Короче говоря, пришли мы с Исааком Бабицким записываться в народное ополчение. Он был выше меня на полголовы, стройнее, а я такой малой, но крепыш, «солнышко» на турнике крутил. Его взяли, а меня не берут. Это было рядом с парком над Днепром: здание барачного типа и сейчас стоит, рядом с милицией. Там была и казарма, чтобы те, кто записался, уже домой не уходил, там и жил. Дело организовывали комсомольские работники, насилу уговорили принять и меня.

Выдали винтовки английские, откуда они у них там хранились? Не исключено, что еще со времен Гражданской войны. Винтовки были раза в два тяжелее, чем наши образца 1891/30 года. Я был ростом почти с эту винтовку с примкнутым штыком, можешь себе представить? Патронов выдали по 200 или 300 штук, с патронташами, со всем необходимым. Сколько угодно патронов, сколько кто хотел взять.

Какими же героями мы ходили по Речице! С винтовками, с патронташами, не просто так болтались по улицам. У нас были свои командиры подразделений, проводились занятия по строевой подготовке, питание за казенный счет — тоже водили строем. Что же мы делали? Охраняли главные стратегические объекты города: электростанцию, почту, вокзал, радиоузел. Ставили нас на пост не по два часа, как потом на фронте, а на всю ночь. Как-то по-дурацки. Вдвоем на всю ночь, может потому, что опыта не было?

Как сейчас помню: стоим, а в 4-5 утра идут люди на базар, мы кричим: «Переходи на ту сторону»! Нам было приказано и близко никого не подпускать. И мы на полном серьезе несли эту службу. Потом мы охраняли небольшой аэродром, который до войны был в Речице. Небольшой, невоенного значения. На летном поле стояло два самолета, ночь, никого нет, и решили мы испытать, какая броня у самолета — ведь он участвует в воздушных боях, как он защищен? Ткнули штыком, а он прошел насквозь: оказалась фанера. Помню, уже тогда я был страшно удивлен, как на таких самолетах можно воевать? В воздухе? А если пули, а если снаряды? В сознании мелькнуло: так с какой же техникой мы вступили в войну?

Не обходилось и без курьезов. Дежурим однажды ночью и слышим отчетливо, что кто-то идет. Мы насторожились, кричим в темноту: «Стой! Кто идет!» Остановились, вроде. А мы вдвоем, два пацана. Успокоилось, потом опять движение. Чувствуем, что-то живое идет на нас. Кричим снова: «Стой! Стрелять буду!» Вроде опять остановилось. Прошло не­которое время и снова движение. Мы выстрелили вверх, как положено по уставу. Оказалось. корова. Иногда нас поднимали в ружье ловить диверсантов, которых забрасывали немцы в наш тыл. Они или занимались диверсиями, или, будучи переодетыми в красноармейскую форму, сеяли панику. Бегали, искали, но не буду хвалиться, никого на моих глазах не поймали.

Время шло, немцы прорвали фронт, и дошли до Паричей. Это совсем близко к Речице. Тогда начали записывать добровольцев в истребительный батальон. То есть уже не с целью охраны, а непосредственно для участия в боевых действиях с противником. И мы с Исааком туда записались. Нас и туда брать не хотели, но ребята мы были очень шустрые и добились своего. Сейчас, откровенно говоря, я еще не уверен, как бы поступил. Играли с судьбой, ходили по лезвию ножа и просто удивительно, как уцелели. Мы сами лезли в пекло. Сомнений тогда не было. Нас набрали из ополчения 30 человек, посадили на грузовики, отвезли в Горваль. Горваль от Речицы на запад — 30 км. Это по направлению к Мозырю, к Калинковичам, недалеко от Паричей. Линия фронта находилась уже в трех километрах. Выкопали землянки, ходы сообщения, жили обычной фронтовой жизнью. Но обмундирования военного нам не выдали, ходили в гражданском. Только винтовки и патроны дали. Впервые там узнал, что такое вши. Мыться было негде, грязь, питание неважное, и напали на нас вши. И в таком количестве, что буквально заедали. Житья никакого не стало! А потом я вспоминал, что даже на фронте не было такого. Тогда были уже специальные дезинфицирующие службы, приезжали так называемые вошебойки, прожаривали наше обмундирование. Тут же ничего не было. Командир отделения Невор, лет на 20 старше был, чем мы, «дядька», как мы его звали, действительную уже отслужил, взрослый мужик такой, научил, как избавляться от этой заразы — на костре выжаривать. Снимет рубашку и просмаливает над огнем — треск стоял!

Впервые там я видел солдат и офицеров, которые вышли из окружения или бежали из плена. Меня это поразило: почему? Не гладенькие и чистенькие офицеры, а оборванные, измученные люди, с русыми бородами, грязные. Я и теперь отчетливо вижу их перед собой. Так врезалось в память. Мы одного такого покормили, напоили, он пошел дальше. Настроение было невеселое. В Горвале мы долго не были — до середины августа 1941 г.

Однажды приходим с Исааком из охранения, а никого нет, все ушли. Что делать? Пошли пешкодрала в Речицу, что еще оставалось делать? А там началась паника. Ни у кого уже сомнений не оставалось, что немцы войдут в Речицу. Мама стала категорически настаивать на эвакуации. Мы же никого ни о чем не спрашивали, ушли и в ополчение, и в истребительный батальон не спросясь. Поставили перед фактом. Родители были против. Но молодость такая жесткосердная! Никого не слушали!

На этот раз мама была непримирима: «Если ты с нами не поедешь, мы остаемся, и ты погубишь всю семью! Ты!» Помню точно число — 16 августа. Многие предприятия города райкому партии удалось эвакуировать. И мы, ополченцы, дежурили на вокзале. Мое сыновнее чувство взяло верх. Я согласился. У Исаака родители уже уехали, по-моему, на баржах по Днепру, он же с тетей Фаней, а тогда она была девочкой, поехал с нами. До этого мы зашли в ее дом. И ее родители уже уехали. Девичья фамилия Фани была Вайнер. Тоже восьмиклассница, училась совсем в другой школе, но девчонка была симпатичная, и они с Исааком между собой дружили. Как говорят сейчас — «любовь крутили». Сначала в одной компании были, а потом уже дружили по-настоящему: и на танцы ходили вместе, и уроки делали. Пришли к ним домой, от­крыли квартиру и увидели дохлого котенка, он остался в помещении, скорее всего, впопыхах его не нашли, а он околел от голода. Картина эта мне запомнилась: мисочка, ничего в ней нет, и рядом трупик котенка. Отвратительное, тягостное чувство возникло. Решено было ехать. Дома осталась моя бабушка Бася, папина мама. Ей было тогда уже за 70, не­грамотная. Разве мы думали, что уезжаем на всю жизнь, что война так затянется — на четыре года? С такими последствиями!

По радио продолжались ура-патриотические передачи и бравурная музыка: мол, войска сражаются, дают отпор, и люди, как бараны, верили. Это хорошо еще, что твоя бабушка Лиза, моя мама, способна делать собственные выводы. Мы взяли с собой самое необходимое, никакой ерунды. Забрали только шубу, доху на меху, которая представляла в наших глазах большую ценность. Она пробыла с нами всю эвакуацию, а когда мы возвратились обратно, то ее продали и купили корову. Эту доху, как сейчас я помню, мама купила в торгсине на золотое обручальное кольцо и золотые часики. Ей дали два мешка муки и эту доху.

А что такое торгсин?

Это государственное предприятие, занимавшееся скупкой у населе­ния золота, которое использовали потом для нужд народного хозяйства[6]. Да и голод был страшный в 1932-1933 гг., поэтому люди искали и несли, у кого что было. Вот и мы сдали. Это сильно помогло в эвакуации: все вещи необходимые были, мы были одеты и обуты. Ничего в основном не нужно было покупать, более того, иногда даже ухитрялись продать какую-нибудь одежонку, чтобы выручить хлеба. А другие люди — были и такие, в чем стояли, в том и поехали — потом они страшно голодали и бедствовали. Правда, были и те, что бежали в панике.

 

 

 Семья Смиловицких, стоят слева направо: Лиза (Лея) Смиловицкая (Верткина), Юда Смиловицкий и Фаина Шимановская; сидят:

Хая Смиловицкая,   жена Юды, Бася Смиловицкая (мать Мотл-Боруха); внизу: Левушка и Рахмиэль Смиловицкие. Фото в Речице 1938 г.

 

Мы имели возможность увезти что-то, наш эшелон уходил последним из Речицы. Как раз эвакуировали фанерный завод. Проезжали через Гомель, весь город уже лежал в руинах. Города не было. По дороге нас неоднократно бомбили. Проедем 5-6 км, вдруг машинист останавливает состав, все выбегают и ложатся кругом. Самолеты налетают и бомбят. Потом все собираются и опять поезд трогается. Проедем некоторое время, и все повторяется. Машинист первый драпака дает, а за ним все остальные. Бомбы летят и дико свистят, это жуткая картина, страшнее любого снаряда, душу леденит. Потом оказалось, что немцы нарочно так делали хвостовое оперение авиабомб, чтобы создать психологический эффект.

Поезд наш шел в направлении Украины, на Бахмач, Чернигов. Потом повернули эшелон в другую сторону, проехали через Москву на Пензу и там выгрузились на станции Сура по имени реки Сура. Она протекает почти по всей Пензенской области. Местные власти расселили бежен­цев. Мы попали в семью железнодорожника; они жили прямо напротив вокзала. Папа устроился грузчиком на станции, а я начал ходить в 9 класс школы.

Как сейчас помню, был такой случай. До четвертого класса я учился в белорусской школе, и поэтому в речи моей половина слов была бело­русскими, а вторая половина — русскими. Нечистая русская речь. И вот на уроке математики отвечаю я домашнее задание, а учитель поправляет: «Говори не «няхай», а «пусть», а я соглашаюсь: «Ну, няхай — пусть». Я этот случай забыл, а вспомнил только встретившись с этим учителем в Минске в 1966 г. в Белгосуниверситете, когда я сдавал кандидатский экзамен и работал над диссертацией. Он уже был доктором математических наук, жил во Львове. В эвакуацию на станцию Сура приехал из Ленинграда. Мы там колоски собирали, помогали урожай убирать, а мама была дома. И вот еще что осталось в памяти. Через станцию Сура двигалось много эшелонов из Москвы в Куйбышев, где должны были размещаться все центральные государственные учреждения, в т.ч. НКВД и НКГБ. Это был октябрь 1941 г., когда немцы вплотную подошли к Москве. Это меня поразило: если мы, пацаны, воевали, а тут полковники наркоматов внутренних дел и госбезопасности едут в эвакуацию, то что же это такое? На душе было очень тревожно. Эшелон шел за эшелоном.

 

АРХИВНАЯ СПРАВКА

В документах госархива Пензенской области, в описках граждан, эвакуированных и проживающих на территории Сурского сеяьсовета Болыпе-Вьясского района с 7 августа 1941 по 2 ноября 1947 года значится:

" ... Смиловицкий М.М., гл.семьи, 1892 года рождения. Смиловицкая Лиза, жена, 1900 года рождения. Смиловицкий Лев Мотел., сын, 1925 года рождения. Смиловицкий Миля Мотел., сын, 1934 года рождения. Семья эвакуирована из г. Речицы. Проживала в пос. Сура по ул.Со­ветская."

Директор госархива Пензенской области № 9-э. 09.12.93

 

 

Другая очень важная деталь: эвакуированные ленинградцы, те, кого удалось вывезти по льду Ладожского озера, истощенные до предела. Я видел девушку 18-20 лет, которая выглядела как настоящая старуха. Люди потеряли даже чувство естественной стыдливости: оправлялись прямо на перроне вокзала. Это была зима 1942 г.

Жить в Суре было голодно, и мы перебрались в Башкирию. Ехали в теплушке вместе с солдатами. Офицер их оказался из Белоруссии, Ка­линин его фамилия и, когда он узнал, что мы его земляки, посадил нас к себе. Доехали до станции Туймаза в 60-70 км от Уфы. Это был район, где открывалось, как тогда говорили, второе Баку. В годы войны он приобрел огромное значение. Баку оказался под угрозой захвата немцами, и мы на юге могли потерять нефть. Люди были очень нужны, и нашу семью приняли с распростертыми объятьями.

 

 

 

 

Фаина и Исаак Бабицкие. Фото в Речице 4 февраля 1947 г.

 

Отец работал грузчиком, помогал ему и я, одновременно ходил в школу. Да, кстати, до Суры с нами ехали Исаак с Фаней, а потом они узнали, что их родители в Астрахани, списались как-то и уехали туда.

В Туймазе, действительно, жизнь была дешевле и лучше. Во-первых, Башкирия — это черноземный край, как и Восточная Украина. Там были доступны мед, молоко, пшеница — люди жили неплохо, особенно те, кто зарабатывал. В начале войны не успели еще все из Башкирии вымести.

Там я познакомился с другими эвакуированными ребятами, и мы стремились попасть на фронт с Лешей Кудряшевым из Ржева и Мишей Благовещенским. И был еще один парень из Туймазы — Коля Снегирев. Вот мы вчетвером и дружили. Мы все были ровесниками, 1925 г.р. Причем Коля в детстве перенес травму, и у него одна нога была короче другой.

Для того, чтобы скорее попасть в армию, мы учились в школе шоферов при военкомате, а кроме того, мы разносили повестки. Нас использовали как ребят грамотных для ведения личных дел призывников, переписывания различных бумаг. Делали все это с условием, что нас обязательно возьмут в армию.

Мы были еще допризывниками, 18 лет еще не исполнилось, военнообязанными не были, и они нами еще не могли командовать. Работал с нами капитан-инвалид, он все отговаривал: «Куда вы лезете? Учитесь, что вам нужно»! В Уфе размещался ряд эвакуированных учебных заведений, в том числе и высших, учиться было где. Нам бы учиться, дуракам, но мы были так патриотически настроены, что стремились только на фронт.

В конце концов, военком нам говорит: «Ну, что же, если хотите, можем вас отправить». Сейчас я думаю, что у него была разнарядка, а людей не хватало, и он нас сунул. Сказал, что назавтра мы должны быть пострижены наголо. Парикмахерской не было, и вечером мы сами себя обкорнали ножницами. Можешь себе представить, как это — стричься ножницами? Стали мы похожи на баранов.

Прихожу домой и говорю родителям, что завтра нас забирают в армию. Меня отговаривали, но я оказался плохим сыном, непослушным.

 

 

 

Вышли нас провожать на вокзал, а во время войны знаешь, как садились на поезда? На ходу за несколько минут, поезд только притормозит, и все лезут, распихивая друг друга, в окна, двери и на крышу. Точь в точь, как это описано у Н. Островского в романе «Как закалялась сталь». Лезть нахалами, там такая толпа рвалась, и нужно было успеть. По головам, кто как. Ворвались в этот вагон, поезд тронулся, и тут я понял, что я даже не попрощался с родителями. Уезжал на войну и даже не попрощался, как следует. С тех пор я их всю войну и не видел. Часто потом эта картина расставания стояла у меня перед глазами.

Мама предлагала взять с собой больше еды, я же все выложил, упрямый был, и оставил только на два-три дня. Об этих оставленных продуктах и я потом не раз вспоминал. Нас загнали в какую-то школу, превращенную в сборный пункт, именно загнали. Закрыли, не кормили, не поили. Вокруг уже охрана стояла и проволока. Прямо в Уфе, кило­метра два от вокзала шли пешком. Это только из Туймазы нас было десятка три, а вообще набралось несколько сотен.

Ребята мы были неопытные, буквально назавтра смотрю: мой сидор «сперли» вообще, со всем, что там было. Мы буквально голодали. Принесут на день какой-то похлебки, кто схватит, тот и съест. Не схватишь — и не съешь. Как жили? Подходили к проволоке и выменивали на свою одежонку хлеб у местных жителей. Понимаешь? Оделись в такое рванье, что себя с трудом узнавали. Каким-то чудом у меня сохранилось пальто папино на меху. Было оно у нас дома чуть ли не с Гражданской войны. Помню, черного сукна и воротник. Валенки хорошие отдали, пиджаки, рубашки, шапки, а дали нам взамен рванье, только чтобы тело прикрыть.

Так мы «перекантовались» что-то такое дней десять. Кто же украл? Дело в том, что с нами вместе были не только добровольцы и при­зывники, но и те, кого посадили в свое время в тюрьму за мелкие преступления — хулиганы, воры, а теперь их выпустили, чтобы взять на фронт. И это жулье нас обворовывало. Как ловили вора — его пропускали сквозь строй. Что это такое? Два этажа в школе, по обеим сторонам лест­ницы стоят молодые ребята, вора пропускали сверху донизу, и каждый давал ему кулаком, сколько мог. Вниз он уже падал еле живой. Вот такие нравы были в той школе у нас. Мы были самые молодые, а возраст у мобилизованных был разный: и по 30 лет, и по 35, до 45 лет. Никто не чаял, как оттуда вырваться, и когда сообщили, что нас повезут в воинскую часть, мы были рады безмерно.

Привезли нас железной дорогой на станцию Кузоватово в Ульянов­ской области. Мороз страшный. Сначала завезли в какую-то казарму, там были нары, мы немножко обогрелись, отдохнули, а затем всю эту рвань, т.е. нас, собрали и повезли куда-то за город. Это был 8-й учебный запасной полк.

Ты что, специально учил все эти названия? Сколько лет прошло, а ты их помнишь!

Да никогда не учил, не держал в памяти, но запомнил на всю жизнь. Как? Почему? Не могу объяснить. Бывают такие вещи. Это врезалось на всю жизнь, многое позабывал, а это помню. 8-й учебный автополк. И вот мы должны были дойти до этой воинской части от железнодорожной станции километров 15. Мороз, одежда в дырах, обувь «каши просит», снег в нее набивается, а тут еще пурга поднялась и ночь. Коля Снегирев буквально падает, не может идти. Мы же так четверкой от самой Туймазы и держались. Он же хромой. Стали мы его по очереди на горбу тащить, как могли — я, Миша и Леша, вот так его и волокли. То один, то другой, то третий. Как мы дошли — ума не приложу. Приползли еле живые и повалились на нары. А это в лесу, обыкновенные бараки. Правда, утром нас покормили горячей пищей, уже из котлов, как положено, сводили в баню, но обмундирования еще не давали.

Началась работа мандатной комиссии. Вызывали каждого и спра­шивали: откуда, фамилия, имя и отчество, образование и пр. Пошел отсев. Я смотрю, Колю Снегирева сразу повернули. Выходит он из дверей и на лице кривая улыбка. Что такое? «Отправляют домой». «Как домой?» «А вот так. Даже на меня накричали — как ты сюда попал хромой?» Правда, огорчения в его лице я не увидел. Пожалуй, более того, мы ему завидовали. Понимаешь? Потому что попали в переплет в этой школе, потом переход от станции Кузоватово до учебного полка, еще фронта и близко не видели, а уже захотели домой к родителям. Но домой, конечно, не пускали. Отдал я Коле свое пальто, более-менее приличное, потому что я знал: дома-то голые-босые, в стране у нас всегда с одеждой было тяжело. Взял его рваную фуфайку, и мы его проводили.

Чтобы дурных мыслей не появлялось, призывников заставляли работать. Работа заключалась в чем? Во-первых, дрова были нужны, а во-вторых, вечно там строили что-то: то бараки, то навесы какие-то. Вот нас и гоняли пилить лес и таскать бревна на горбу. Причем овраг какой-то обрывистый, вверху стояли два сержанта, а мы должны были снизу тащить бревна. Сержант смотрел: если бревно в диаметре было меньше 12 см, то сбрасывай его вниз, и гнал обратно. А если нормально — тащи дальше. Была и норма, если хочешь пообедать. Рваные, голодные, завшивленные и такой еще рабский труд. Холодно, но ничего, я там не видел, чтобы кто-то болел. Молодые, понимаешь, здоровые были.

Прошли мы мандатную комиссию, попали в автороту. Изучали ЗИСы, полуторки, практику вождения, ходили в наряды — все как положено. Только через две недели нас обмундировали. Но тут началась оттепель, и мы к своим рваным опоркам делали деревянные колодки и привязывали шпагатом. В таком виде и шлепали. Это был так называемый карантин. Потом всю рвань забрали и выдали военную форму, шинели. Занятия пошли как в любой воинской части, что ты и сам знаешь и прошел. Тут я для тебя ничего нового не могу сказать. Были и теоретические занятия, и практические, и стрельбы, ночные марш-броски, автомарши, а чего стоила каждый день физзарядка? В шесть утра выгоняли на мороз с голым торсом, умывались прямо из лунки, бежали метров 800, делали зарядку. Так нас закалили, и никто не болел.

Там я познакомился впервые с комсомольской работой. Вступил я в комсомол, когда работал в военкомате, в 1942 г. в октябре месяце. Можешь себе представить: немцы были под Сталинградом, а мы вступали в комсомол! Не все это делали, далеко не все. В учебном полку комсомольцев было не так уж много, политработники сделали на нас ставку. Вызывает меня один старший лейтенант и поручает сколотить комсомольский актив. Ты, говорит, чувствуется, парень грамотный,толковый, и мы сделаем тебя комсоргом роты, а ты постарайся помочь нам сделать роту лучшей.

Я как-то не отказался, начал работать, приняли многих ребят в комсомол, собрания боевые проводили. Работа шла как следует. Меня даже стали часто освобождать от многих других занятий. Кроме того, чтобы лучше кормиться, я вспомнил о своих гимнастических успехах в Речице. Организовали в роте акробатический кружок из четырех человек. Нас возили даже показывать наши номера в другие подразделения. Потом кормили до отвала. Поесть как следует молодому человеку, да в тех условиях, было большим делом.

Случилось так, что перевели меня даже на освобожденную комсомольскую работу. Разрешили как комсоргу роты, учитывая то, что я связан с разными подразделениями, свободно передвигаться по части, заниматься по индивидуальному плану. Комсомольская работа мне нравилась, ее я считал важной и нужной.

Закончили мы учебу где-то в мае 1943 г., и всех ребят стали отправлять на фронт в боевые части. И тут, представляешь, опять-таки интересные юношеские чувства: отправили моих друзей, тех ребят, которые пришли со мной сюда из Туймазы. Уходили Леша Кудряшов, Миша Благовещенский и Ваня Свинолупов. Впервые вот сейчас вспомнил эту последнюю фамилию. Никогда в жизни не вспоминал, а тут. Да, их отправили под Горький, и я давай проситься, чтобы меня отправили с ними. А мне говорят: нет, здесь ты нужнее. У нас учебный автополк, придет новое пополнение, кто с ними будет заниматься? Как я ни упрашивал, как ни уговаривал, ничего не помогало.

Упрямства мне было не занимать, и я решил: раз меня не слушают, то и я не буду слушать! Не понимал, дурак, что уже принял присягу, да еще в условиях военного времени, они могли и должны были строже ко мне отнестись. Все-таки это армия, а не гражданка. И я перестал ходить на службу. Несколько дней вообще никуда не выходил. Вызывали меня к политработнику, поговорили со мной один раз, другой. Увидели, что по-хорошему ничего со мной не сделать, и отправили меня тоже. Но все равно: я от своей компании оторвался и больше никогда в жизни их не видел.

 

Может, они погибли?

Скорее всего, погибли. Мало кто нашего года рождения уцелел, только 3 %. Да, вот еще одного вспомнил, — Миша Сурков. Это поранило мою душу. Юношеские дружеские отношения, вот эта жесткая военная жизнь, непередаваемая верность друг другу, собирались вместе воевать. Нас разъединили насильно, и это чувство я запомнил на всю жизнь.

Шли вы добровольно, дело было общее, а тут на каком-то этапе, казалось бы, второстепенном, вас разлучили?

Все разрушили, причем так грубо, не разговаривая, ни в какую! Это, если хочешь знать, ожесточило меня. Подобного чувства дружбы и то­варищества я больше никогда так остро не испытывал в течение жизни. Уже не было остроты этого чувства. Не знаю, внятно ли я тебе говорю все это, но пытаюсь передать то, что тогда ощущал.

Везли нас через Горький, я запомнил невероятно длинный мост через Волгу. Я и представления не имел, что есть реки, которые скорее напоминают море, что могут быть такие мосты. Попали мы в Гороховецкие лагеря. Это где-то в районе г. Павлова Горьковской области. Этот сбор­ный пункт был знаменит на всю страну. Было тепло, мы, десятки тысяч людей, жили в палатках, а не в землянках.

Десятки тысяч? Целый палаточный город?

И даже не один палаточный город! На многие километры он был разбросан.

Ты не преувеличиваешь?

Да что ты говоришь — преувеличиваю! Туда везли солдат со всех фронтов на переформирование. Я встречал там людей и с южных на­правлений, и с северных, и с каких хочешь. Огромные лагеря запасных полков. Именно оттуда черпал молох войны свои людские силы, пушеч­ное мясо на все фронты[7].

Жуткое дело, как мы жили. Хватали шайки с едой. Принесут обед: кто сильнее, тот и схватит. Не схватил — не съел, остался голодным. По­этому можешь поверить: оттуда дезертировали на фронт. Слышал такое выражение «дезертировать на фронт»? Оно тебе не кажется странным? Убежать оттуда, как-то пристроиться к проходящей воинской части, которая ехала на фронт, потому что знали, что там, на передовой, нас судить не будут. Пробыл я там недели две или три. Я рвался в каждую команду, которую формировали на выезд, но до дезертирства пока еще не дошел. Когда приезжал так называемый «покупатель» за пополнением, мы его окружали и умоляли себя взять.

И вот однажды приехал, по-моему, майор XI гвардейского минометного полка. Мы его окружили, стали умолять взять нас. Он спросил, что кто умеет делать, откуда мы. Я сказал, что был в учебном автополку, что я шофер. Он сказал: «Ну что ж, шофера нам нужны. Давай сюда».

Он отобрал меня, еще других ребят, и повезли нас в Москву, затем еще дальше в полк. Получили мы старые разбитые ЗИСы[8]. В моей машине аккумулятор был совсем севший, я рукояткой мотор все время заводил, ладони содрал в кровь. Приборная доска побита, амперметр не шевелился — нужно было восстанавливать. Но нас повезли уже сразу на фронт с минометами до Вязьмы.

 

 

Колонна на марше. Западный фронт 1941-1943 гг. Фото неизвестного автора

 

А минометы, какие были? 120 мм.

Большие такие минометы?

Да, самый большой калибр. Полковая минометная артиллерия. Боевое крещение мы приняли под Вязьмой в Смоленской области.

Проехали десятка полтора километров, даже меньше, не успели разгрузиться, и тут налетели немецкие мессершмитты. Мы шли колонной, заехали в лесочек, и два этих самолета из всей нашей батареи сделали «котлету».

А, в батарее сколько было?

Три взвода, около сотни человек. До сих пор помню ту бомбежку. Жуткое зрелище: убило несколько офицеров, у одного, молодого лейтенанта, оторвало ноги. Лошади убитые лежали, потроха наружу вывалились. Все кричат, кровища льется. И все это — за какие-то несколько минут.

Мы и спрятаться не успели. Я поопытнее, был все-таки в истребительном батальоне в августе 1941 г. Так я никуда не бегал: бросился на землю где стоял, и лежал. Упал — и не двигался. Во время бомбежки двигаться нельзя, хоть на ровном месте, но лежи. Это закон! А другие, неопытные, бегали, искали, куда бы спрятаться. Вот они и погибли.

Кончилась бомбежка, я смотрю: в моей машине баллоны пробиты, в других тоже. Люди плачут. Раненые стонут. Мы начали их перевязывать, кто как мог. Из двух-трех машин собрали одну, раненых положили и отправили куда-то обратно в тыл. Ну, а мы остались. Так началась моя настоящая военная жизнь.

Я потом часто вспоминал, что сам напросился на этот ужас. Вечно полезу, куда не надо. Это уже когда мне лет 40 стукнуло, я понял, что так долго ходил по лезвию бритвы и какой опасности подвергал свою жизнь. Да и вообще все мы ребята были такие, а ты уже расцени сам, как все было тогда.

Да, но, с другой стороны, если бы не было такого патриотического подъема на уровне самопожертвования...

Тогда бы, конечно, вообще ничего не было. Не победили бы.

Постой, в своем рассказе ты упустил такой важный момент, как переписка с домом. Когда ты ушел, наверное, обещал писать?

Это тема особая. Первое письмо из дома я получил на станции Кузоватово. Мама регулярно писала, отец же был неграмотный. Она сообщала, как они живут. Я регулярно отвечал. Письма были большой радостью. Мы впервые в жизни были так долго оторваны от семьи, от всего привычного, находились в таких диких условиях, хоть и не были городскими неженками, — это делало острее родственные отношения. Назад-то не пускали. Я, может быть, даже, если бы отпустили, ушел бы, уехал бы, улетел бы на крыльях. И, конечно, каждое письмо из дома было для меня большой радостью. А письма были. Ну, какие письма могла мать написать? Обыкновенные, простые, любящие: рассказывала, как они живут, как работают.

Большие письма?

На две — три странички. Обычные письма — треугольнички без марок. Ждал я их очень, но ни одного не сохранилось. Я не понимал их важности, да и где их было хранить? Так, полежат немного, а куда они потом девались, я и не помню.

Что мы носили в нагрудном кармане? Комсомольский билет да красноармейскую книжку. Вот и все, ни тумбочек у нас не было, ни каптерки. Это же не мирное время. Это раз. А второе: мы же не думали ни о будущем, ни о чем, жили сегодняшним днем, — просто как растет трава. Если бы мы думали!

Но с полной уверенностью, что вы живете так, как нужно? Что по-другому нельзя, то есть это — единственно правильный путь?

Точно так! Не было и тени сомнения, что у нас, в армии или в руководстве, может быть что-то неправильно.

И обсуждать не принято было?

Никто даже и не думал! Все это считалось само собой разумеющимся. Как же: руководству виднее. Была дана команда — ее нужно исполнять. Никто не думал, что может быть иначе. Никто не думал. Это вот сейчас разговоры разные про армию: есть, оказывается, неуставные отношения. У нас этого в сознании не было. Другое дело — можно было обижаться на того или иного командира, но в целом понятие армейской дисциплины было у нас другое, чем теперь.

 

Фронтовые письма 1941-1945 гг Фото Леонида Смиловицкого

 

Боевое крещение. Ранение и госпиталь

 

Итак, разбомбили нашу батарею под Вязьмой. Что мог чувствовать я, 17-летний пацан? Но ведь я уже был не просто пацан: меня сделали водителем «кобылы», солдатом, ответственным за свою машину, к которой был прицеплен миномет 120 мм. Прежде всего, мы начали спасать раненых, перевязывать, оказывать первую помощь. Нашему командиру взвода, 20-летнему лейтенанту, молоденькому совсем пареньку, оторвало ногу. Мы перехватили ему ногу жгутом выше колена, солдат сел с ним в кузов, стал его успокаивать, как мог. Он же то терял сознание, то приходил в себя. Даже медработника не было. Познания наши в медицине были небогатые. Сделали, как могли.

Одновременно из нескольких машин слепили одну. Переставили баллоны, где они уцелели, быстренько положили раненых и отправили обратно в Вязьму. На моей машине поехал другой шофер, я остался на месте, так что не знаю: как они раненых довезли, кто жив остался, а кто умер по дороге. Собрали еще какие-то машины, которые удалось, и нам скомандовали: «Вперед, к фронту!» А до фронта было еще 20-25 км. От батареи осталась уже половина. Минометы все целы, машины и людей побило, мины тоже сохранились.

Приехали на фронт, соединились еще с двумя батареями, которые входили в наш полк. Они оказались целыми, их не накрыли. Пришли артмастера, автомобильные слесари, починили, что могли. Но я запомнил такой момент. Машины-то были старые, ЗИС-5, электрооборудование еле-еле держалось, на соплях. В моей машине, как я обнаружил, еще и тормоза не работали. Когда ехал с одной горки, то машина так раскати­лась, что невозможно было остановить. Мы летели вниз с горы, в кузове сидели солдаты, лежал миномет и снарядные ящики, скорость огромная, а остановиться нельзя! Сердце так сжалось, я думал — разобьемся. Каким-то чудом удержал руль и выправил машину. Просто счастье какое-то, что мы уже после бомбежки не разбились. Да и какая у нас была подготовка профессиональная? 50 часов практического вождения — и сразу сюда.

Было еще несколько раз, когда мне приходилось ездить с неисправными тормозами. Уже позже, в Польше, я ехал на приличной скорости, а впереди возникло препятствие, и нужно было повернуть. Вывернуть, как следует, не получилось, я въехал в толпу солдат, которые стояли на повороте дороги, и чуть их не задавил. Они, обозленные, подбежали к машине, открыли дверь, хотели меня отлупить, но, увидев мальчишку за рулем, только обругали последними словами. Это была уже другая машина, английский Бедфорд, с правым управлением[9].

Мы принимали участие в освобождении Смоленщины[10]. Минометы стреляют, как известно, крутой траекторией, навесом. В этом их большое преимущество. Не обязательно находиться на передовой: можно стоять за лесочком и делать свое дело. Мы стояли не против немцев, а примерно в 1,5-5 км. Это тебе, наверное, не интересно, война как война, об этом уже сто раз написано и сказано.

 

 

ЗИС-5, фронтовые дороги. За рулем Лев (Лейба) Смиловицкий, Фото 1943 г (вверху) ЗИС-5. Моше Смиловицкий, внук Лейбы Смиловицкого в Белгосмузее истории Великой Отечественной войны в Минске, лето 2014 г. Фото Леонида Смиловицкого (внизу)

 

Но немцы тоже имели подобное оружие, и даже похлеще. У них был многоствольный миномет, который мы называли почему-то «ванюша», типа реактивного. Он как заскрипит, и сразу вылетает целая серия мин! Мы как услышим этот скрип, так сразу падаем на землю[11].

Однажды в совершенно, казалось бы, не боевой обстановке, я стоял возле машины, чинил что-то как обычно, потому что машина старая, вечно у нее что-то ломалось, вдруг слышу рев «ванюши». Вокруг начали рваться мины. Он накрыл нашу батарею. Взрыв — и один осколок попал мне в бедро. Удар был глухой, тупой, как будто ударили с размаху доской. По казенному месту (ниже спины). Меня сшибло с ног. Боли я не почувствовал. Вокруг тихо, солнце, прекрасная погода летняя и вдруг «хлоп»! И свалило наземь. Упал я и думаю: «Ну, все, убило!» Потом думаю: нет, если соображаю, значит еще живой. Следующая мысль: живой-то ладно, но, наверное, ноги оторвало. Все это — диалог с самим собой. Пошевелил ногами — двигаются. Полилась кровь. Брюки стали мокрые и начало жечь. Думал, брюки горят, потрогал рукой, а она вся в крови. К своему удивлению, я встал на обе ноги и стою.

Рядом лежал второй водитель, мой товарищ Сорвиров — такой же молодой парнишка, мы познакомились с ним в части. Хороший такой парень откуда-то из центра России: то ли из Пермской области, то ли с Урала. Смотрю — он лежит весь белый от боли. Подбегаю к нему и кричу: «Что с тобой?» А он даже ответить не может. Оглядел я его — вроде цел, до ноги дошел, а в щиколотке торчит осколок. Пробил солдатский ботинок наружу, такой рваный осколок. Торчит и шипит. Учти: мы ж ходили в обмотках, а не в сапогах.

И что ты думаешь, как я сообразил его спасать? Достаю плоскогубцы и пытаюсь, дурак, вытаскивать этот осколок из ноги, — вместо того, чтобы скорее нести раненого в санчасть. Осколок срывается, вытащить его нельзя. Он вошел в кость толстым концом, а тонкий торчит наружу, и плоскогубцы соскальзывают. Дикая боль! Как я потяну — он вообще теряет сознание: «Ой, не могу!» Взвалил я его на плечи и поволок. Хорошо еще, что санчасть располагалась недалеко, метрах в трехстах. Это случилось под городом Красный Смоленской области в начале августа 1943 года. Так вышло, что не провоевал я и полного месяца до своего первого ранения.

Притащил я товарища в санчасть, передал фельдшеру. Тот склонился и говорит: «Ну, парень, отвоевался». До сих пор в голове засела эта фраза «отвоевался». Что это значит, я тогда сразу не понял. «Как, что?» — удивился фельдшер. «Значит, живой будет, хоть без ноги, но живой». Только позже я понял смысл его слов. Он знал, что тот, кто ходит, еще неизвестно, будет ли живой. Сделали Сорвирову перевязку, но вытаскивать осколок не стали. Я ему говорю: «Вы же вытащите осколок, я не мог это сделать плоскогубцами». Он посмотрел на меня как на сумасшедшего: «Как это вытащить? Мы же еще больше навредим. Нужно забинтовать, сделать укол — и в госпиталь к хирургам».

По моим тогдашним соображениям это было непонятно. Но, конечно, фельдшер был прав. Как только товарища отправили, мне стало дурно. Сгоряча, когда тащил на себе Сорвирова, я не обратил на себя внимания: «Друг погибает!» Я упал, ноги не выдержали. Тут уже фельдшер склонился надо мной: «Ты ранен? Тебя тоже нужно скорей в госпиталь». «Куда? Я же его сам принес, Сорвирова». Посмотрел рану, обмыл, об­работал йодом и говорит: «Нужно в госпиталь». «Нет, в госпиталь не поеду!»

Почему такая нелюбовь к госпиталям? Вот нюанс, который сейчас мало кому понятен. По нынешним соображениям, я бы должен был воспользоваться ранением и лететь в госпиталь как угорелый — из этого пекла. Но я так стремился на фронт, мы уже перезнакомились с солдатами, считали себя друзьями. Но самое главное — у нас было убеждение, что без нас победы не будет, поэтому пока ты способен двигаться — нужно быть на передовой! Всего себя отдать! И я считал, что не настолько серьезно ранен, чтобы отправляться в госпиталь, что я могу воевать.

Ты пойми меня правильно, я не хочу выставлять себя героем, просто у меня было такое убеждение: ложиться в госпиталь — время не пришло. И что ты думаешь, с этой раной я пробыл в подразделении одиннадцать дней. На месте больше суток мы не стояли. Все время нас передвигали, хоть на 800 метров, но передвигаемся. Возможно, это делали для того, чтобы немцы нас не засекли. Все время находились в движении, и не обязательно вперед: иногда в сторону, иногда назад, главное — не стоять на месте. Солдаты сажали меня в кабину, я брался за руль, и мы едем. Потом остановимся, меня вытаскивают на траву, я полежу, и опять все сначала. Дело дошло до того, что у меня чуть не началось заражение крови. Рана загнила, поднялась температура под 40 градусов. Чуть сознание не терял, двигаться вообще не мог.

А офицеры куда смотрели?

Никуда они не смотрели. Едешь? И езжай дальше. Никто никому особого внимания не уделял. Нужно еще учитывать, что шофера другого не было. Встала бы батарея, а нам нужно было двигаться. Это теперь почти каждый — шофер, а в то время все было совсем по-другому, поэтому никто особенно не проявлял инициативы, чтобы меня отправили в санчасть.

Хорошо запомнил, как везли меня в госпиталь по направлению к Калуге, — там был первый пересыльный госпиталь. Нас наложили штабелями в кузов грузовой машины и повезли. Очень осторожно, объезжая каждую кочку и ямку. Чуть тряхнет — и такое ощущение, будто ножи вонзаются в тело. Везли нас часов 10-12. С нами поехала санинструктор, в кузове — все лежачие и тяжелые: кто в беспамятстве, кто в бреду.

Привезли в Калугу — старый город, дома большие, улицы мощеные. Все это после смоленских лесов и болот казалось необычным, бросилось в глаза. Привезли нас к какой-то школе, занесли на носилках. Кто мог сам кульгал. Я тоже встал, еле ноги передвигал. Завели нас в комнату, приспособленную под баню. Стали обмывать. Что меня поразило? Я же был молодым человеком, неполных восемнадцати лет. В нас же физиология работала: в мужчину превращался. А кто нас мыл? Молодые женщины, девушки. Здоровые такие, грудастые, в телесах. Они-то не стеснялись, относились как к больным, естественно. Но мы-то больными больные, но все-таки живые! И, можешь представить, тебя молодого парня, неискушенного, прижмет к себе и начинает «шуровать» мочалкой. Мы же были голыми, только клеенка на том месте, где рана. А так, голенький, в чем мать родила. Тоже своеобразное испытание, я тебе должен сказать. Может быть, современная молодежь и по-другому бы себя повела, но мы были так воспитаны, целомудреннее. И это было не только мое ощущение, но и других моих товарищей.

Нас помыли, переодели, забрали наши лохмотья, окровавленное белье, гимнастерки, дали другое, хоть и БУ[12], но все же получше, одели чистое. Переночевали сутки-двое, а потом кого как погрузили в эшелоны или автомобили и куда-то повезли.

Повезли и не сказали куда?

Да, никто ни с кем ни о чем не говорил. Сажали и везли. Даже и не сажали, а брали и несли, а если можешь — иди сам. Ты раненый, ты попал к своим, тебя ведут, кладут, несут, и никто не спрашивает. Тебя спасают, и не рассуждай.

Привезли в Москву, кто сам ходил — посадили на трамвай, а лежачих — на машины. Повезли в Тимирязевскую Академию, как я потом узнал. Ее превратили в сортировочный госпиталь. Я в то время не знал, сколько там работало медперсонала, как все было организовано, а уже после войны, когда приехал на встречу в мае 1985 г., оказалось, что они за сутки принимали и отправляли дальше вглубь страны до 1000 человек! Их было немного, может быть, полтора десятка медработников, и они выдерживали такую бешеную нагрузку!

Это не укладывается в пределы разумного представления: 1000 человек за сутки! Здесь нет преувеличения?

Нет, они все работали на выгрузке и обработке раненых, начиная от рядовой санитарочки и кончая главным врачом. Все! Они падали с ног. Это был титанический труд. Когда об этом шла речь на встрече через 40 лет, главный хирург госпиталя Каплан рассказывал невероятные вещи. Принять, обмыть, сменить повязку, кому нужно, срочно про­оперировать и отправить дальше в другой госпиталь. Если человек мог терпеть, его не трогали. Я, например, особо не жаловался, и меня с моими осколками не трогали.

Побыли мы в том госпитале тоже недолго, но запомнил я его на всю жизнь. Палата, белоснежная постель, чистые простыни, наволочка, одеяла.

А сколько в палате было человек?

Много. Койка к койке, человек по 20. Но мы все равно почувствова­ли себя как в раю. После того, когда спишь в землянке, не раздеваясь, кругом грязь, помыться негде, все чешется, — и такие условия! Можешь представить мои ощущения. Мы только лежали и улыбались, — конечно, кто был способен на улыбку, у кого не было диких болей.

После этого — снова на другое место. Я попал на станцию Котуар по Ярославской железной дороге, в трех километрах от Марфино, бывшей усадьбы князей Вяземских. Там еще Карамзин писал свою «Историю государства Российского». Вот там-то мне и сделали операцию — удалили осколки мины.

 

 

Лейба Смиловицкий (сидит справа) в госпитале № 2386, располагавшемся в учебных корпусах и общежитии

Московской сельскохозяйственной академии им. К.А. Тимирязева. Фото в сентябре 1943 г

 

И снова я вспоминаю острое юношеское чувство стыдливости, когда мне делали операцию. Прошло более двух недель, все заросло, ни гноя, ни крови не было, самочувствие было неплохое, хотя ходить и сидеть, как следует я, конечно, не мог. Меня повели на рентген и обнаружили осколки. Назначили день операции. Пришла медсестра, я пошел в операционную сам. Белая комната, операционный стол — обыкновенная кушетка с клеенкой, на высоких ножках. Положили меня животом вниз, и подошли четыре женщины. Одна налегла на одну ногу, другая — на вторую. С двух сторон руки схватили. Врач начала делать операцию. Была она очень молоденькая — лет 25. Я не мог не обратить на это вни­мание — сам молодой был, да и стыдно было, ведь раздели меня догола. С потолка надо мной низко опустили лампу, сделали несколько уколов вокруг раны. Потом врач будто бумагу разрезала, такое ощущение. Кожа, чувствую, разошлась, но боли не было. Надрез, еще надрез — и потекла кровь. Внизу поставили тазик, мне казалось, что свежуют барана или теленка. Тебя режут, кровь стекает и капает. Резала-резала, дошла до живого. Я как закричу! Спрашивают: «Что, больно?» Добавили уколов, и снова все повторилось сначала. И так несколько раз: больно — уколы, больно — еще уколы.

Наконец, врач залезла в саму рану и начала копаться — искать осколки. Долго искала, наверное, неопытная еще была. Так нехорошо, муторно себя чувствуешь, а она копается и копается. Вдруг чувствую: уцепилась — металл «зашкрабал» о металл. Тянет осколок, а он оброс мясом и сорвался. Она уцепится за него и с мясом тащит. Длилось это все в пределах часа. Вытащила один осколок и мне показывает. Он такой длинненький, сантиметра два с половиной, толщиной с палец. Лежал на кости. Затем вытащили еще один осколок — с ноготь. «Возьмешь на память?» — спрашивает меня.

Говорю: «А, на черта он мне!» Она его в тазик бросила — «цок». До сих пор помню этот звук. Зашили рану, потом перевалили меня на носилки и понесли. Я хотел было сам встать: пришел-то своим ходом, но доктор сказала: «Ни в коем случае — швы разойдутся». Ты теперь будешь лежать, пока не разрешат встать, а то придется еще одну операцию делать.

Перевалили меня аккуратненько в кровать. Прошел час, уколы начали отходить, и так мне стало плохо, что думал — лучше бы вообще их не кололи. Прямо как будто из тебя душу вынимали. Перетерпел — кричать, что ли будешь? Плакать? В этом госпитале я пробыл до конца сентя­бря, в общей сложности месяца два. Там же меня и сфотографировали с товарищами. Читали, была там самодеятельность, кое-кто выступал, школьники приходили. Персонал внимательно нас опекал. На фотографии фамилии надписаны, с кем я в палатах находился.

Вспоминаю еще такой случай. Лежал с нами раненый один, Дорофеев, мужик лет сорока. У него был палец вот такой толщины, его верхушку оторвало. Пришел я на перевязку и вижу: медсестра снимает с него бинт. Он немножко присох, она его оторвала. Одной рукой держит палец, а другой взяла ножницы и одним их концом как ударит! И оттуда — гной фонтаном, Дорофеев только ойкнуть успел. «Вот теперь, — говорит медсестра, — ты поправишься». И действительно, у него быстренько все зажило.

 

ГОСУДАРСТВЕННЫЙ АГРОПРОМЫШЛЕННЫЕ КОМИТЕТ СССР

МОСКОВСКАЯ ОРДЕНА ЛЕНИНА И ОРДЕНА ТРУДОВОГО КРАСНОГО ЗНАМЕНИ СЕЛЬСКОХОЗЯЙСТВЕННАЯ АКАДЕМИЯ имени К. А. ТИМИРЯЗЕВА

МУЗЕЙ ИСТОРИИ

127550, Москва 11-550, Тимирязевская. 49

То.-к-фины:

Проректор ио учебной работе 216-21-50 Музей 216-35-21

 

Уважаемый Лев Матвеевич!

50 лет тому назад, когда немецко-фашистские войска рвались к Москве, Вы были в числе защитников нашего Отечества. Госпиталь № £336, где Вы обрели снова здоровье, помещался в зданиях общежития Московской сельхоз. академии им.К.А.Тимирязева. Конечно, Вам не забыть тех дней. Вы помните врачей и сестер, которые боролись за Вашу жизнь и здоровье, Вы лошште их теплые руки и горячие сердца. Многих уже нет с нами. В память о тех временах все, кто может, приезжают к нам и встречаются у бывшего госпиталя. Мы Вас поздравляем со знаменательным днем разгрома немецко-фашистских войск под Москвой и желаем Вам здоровья, бодрости и долгих лет мирной жизни. Посылаем вам газету о встречах медперсонала у здания бывшего госпиталя. Директор Музея истории МСХИ

- /Бычкова Ольга Д Николаевна

2 декабря 1991 года

  

ГАЗЕТА РЕКТОРАТА И ОБЩЕСТВЕННЫХ ОРГАНИЗАЦИЙ московская СЕЛЬСКОХОЗЯЙСТВЕННОЙ АКАДЕМИЯ имени К. А. ТИМИРЯЗЕВА

25 октября 1991 г.

№ 15 (2640)

 

ВНОВЬ ПЕРСОНАЛ ЭВАКОГОСПИТАЛЯ НА ЛИСТВЕННИЧНОЙ АЛЛЕЕ

Прифронтоаой эвакогоспиталь К 2385, который размещался с 1941 по 1943 год в корпусах общежития академии, был самым большим (в числе четырех московских) военным медучреждением за время войны. Количество раненых, одновременно находившихся на излечении, намного превышало число живших в общежитии до войны студентов. Комнаты, коридоры, вестибюли были забиты страдающими и умирающими парнями. Многие лежали на носилках. Фронт был рядом, и раненых доставляли сначала сюда, а потом, подлечив, эвакуировали.

Медперсонала не хватало. В основном это была молодежь со школьной или институтской скамьи. Опытных медиков, таких как начальник госпиталя Н. Руденко, главный хирург А. Каплан, некоторые зав. отделениями явно не хватало, но добровольные помощники были все время. Это сотрудники и студенты академии, жители района. Самой молодой из них сандружиннице Кате Агапкиной исполнилось 14 лет. Ребенок, а работала наравне со всеми, если надо — сутками.

46-я годовщина Победы. Каждый год 9 мая приходят бывшие врачи, сестры сандружинники, провизоры госпиталя к зданию общежития номер3, на котором установлена скромная мемориальная доска, удостоверяющая, что здесь находился госпиталь. С каждый разом число участников встреч становится все меньше. С этого года уже не придет постоянный организатор этик встреч Екатерина Ивановна Матвеева — бывшая сандружиннниз Катя Агалкнка. Мемориальная доска — это память о ней.

 

Запасной полк. Снова на передовой

 

После выписки из госпиталя отправили меня в запасной полк. Что это такое, я уже знал. Был он в районе Гжатска, в Подмосковье. Кормили плоховато, жили почти впроголодь. Там я познакомился с одним москвичом. Был он намного старше меня — лет на 10 или больше. Спросил меня: «Ты откуда»? «С Гомельщины», — отвечаю. «Из Белоруссии? А на Гомельщине бульба ёсць?» «Ёсць». «Только дробненькая?» — так он мне говорит в шутку. Оказывается, он служил там срочную до войны и драпал оттуда до Москвы.

Однажды после обеда он мне говорит: «Пошли. Покажу тебе одно дело хорошее. Подъедим как следует». Куда? Пришли на картофельное поле, где уже колхозники побывали. Бери, говорит, палку и рой. Сам он тоже взял палку. Стали мы искать картошку. Ты же знаешь, как наши копают колхозную картошку? Так и тогда копали. Много или мало остав­ляли, но получился у нас целый котелок. Сварили, да как лупанули его, солью пересыпали — и уж так были довольны! Я думаю: вот что значит опытный солдат, умный человек... Сколько мы были в запасном полку, столько и ходили ковырять палкой картошку. Правда, ее становилось все меньше и меньше, но все-таки подкармливались.

Приехали «покупатели», отобрали нас, небольшую группу шоферов, 3-4 человека, привезли в Москву на базу и дали машины. Я получил новенький «Додж» ¾. Это такой полугрузовичок-вездеходик, больше джипа раза в два, с толстыми колесами большого диаметра. Он был приспособлен и по бездорожью ездить, и пушку или миномет таскать. Попал я с этой машиной в Западную группу войск, в штаб. Перед этим мы, несколько солдат, заехали в парикмахерскую стричься. Очень интересное ощущение — гражданская парикмахерская.

Не наголо, наверное, уже?

Как это — наголо? Зачем? Никто нами уже не командовал. Как хотели, так и стриглись. Выдали нам какие-то денежки, тратить их негде было, и на них мы внимания не обращали. Одарили мы хорошо парикмахеров. Постриглись, поодеколонились. И пристали к нам две девчонки-парикмахерши: «Возьмите нас с собой на фронт!» «Как это на фронт?» «Очень просто: хотим на фронт». «Но вас же отправят обратно». Но они нам: «Не беспокойтесь, не отправят». И две с нами так и уехали.

Пока я лежал в госпитале, фронт отодвинулся и остался за Смоленском. Смоленск освободили. Въехали мы в город, которого по существу уже не было, он весь лежал в руинах. В лесочке стоял штаб Западного фронта. Пробыли мы там неделю, и повели нас в баню. И вот тоже инте­ресный эпизод. Возможно это, наверное, только во фронтовых условиях. Баня импровизированная: землянка или сбитая на скорую руку из досок легкая времяночка. Я захожу в моечную, и сквозь пар вижу, что с одной стороны моются женщины, а с другой — мужики. Представляешь — в общем помещении! Стыдно как-то, но мыться надо. Это не считалось предосудительным. Я взял шайку, прикрылся ею и пошел к мужчинам. Помылись, вышли, одели свое ХБ[13] и пошли.

Однажды говорят: «Подъедешь к штабу к 9 утра». Я подъехал, в кабину влез майор. Запомнил я его фамилию на всю жизнь — Войцеховский. Он произвел впечатление очень строгого человека, со мной он, собственно, и не разговаривал. Важный такой и чванливый. Меня это резануло. Я все-таки на фронте уже побывал, а фронтовые офицеры совсем другие. Это такие же люди, как и солдаты, никто из них не выпендривался. Простые смертные, между нами существовали товарищеские отношения, никто никому не козырял, а этот сразу показал огромную дистанцию. Войцеховский сел в машину и говорит: «Поедем на фронт», — и начал указывать дорогу. Поехали мы в район Орши: оказывается, наши войска были уже там. В северной части Белоруссии шли бои.

Ехали мы по бездорожью, проселкам, но мне не нравилось, что Войцеховский все время командовал. Говорил, как нужно ехать, вправо, влево, повернуть, затормозить. Я терпел, терпел и говорю: «Товарищ майор, я знаю, как ехать. Что вы мне все время: «тише», «быстрее», «притормози», «вправо», «влево». Это меня сбивает!» Я один раз ему сказал, другой раз. Он на меня посмотрел, но через некоторое время снова начал команды подавать. Видимо, не мог без команды общаться. Короче говоря, всю дорогу он меня вот так истязал. Все ему не нравилось, как я еду.

В конце концов, дошло до того, что я остановил машину, взял свой автомат и говорю: «Езжайте сами!» И пошел в сторону фронта. У меня было такое ощущение, что все равно никто ничего мне не сделает. Такое выкинуть перед старшим по званию, да еще офицером, — мальчише­ство! Но обстановка была такая: на передовой можно присоединиться к любой части и воевать. Дальше фронта не ушлют, поэтому и вели мы себя так — нахально, я бы сказал, полупартизански. Шофера же — это вообще недисциплинированный народ, мы были квалифицированными специалистами и понимали, что с нами вынуждены считаться. Это не просто бегать и «ура» кричать. Мы себе цену знали.

Войцеховский высунулся из машины и кричит: «Товарищ рядовой, не буду больше командовать. Езжай, как хочешь!» Тогда я вернулся и поехал. Приехали в какую-то воинскую часть. Сделал он свои дела, пообедали, поехали в другую часть, потом в третью. Возвратились в штаб. И меня отправили вновь в запасной полк. Значит, он пожаловался, и меня снова «плюх» в запасной. Задним умом я сейчас полагаю, что в штабе Западного фронта я мог спокойненько «прокантоваться» до конца войны. Но так как вел я себя неправильно, меня отправили в запасной полк.

 

 

 

Снова приехали «покупатели» и повезли уже на передовую. Шли пешком, где удавалось, ехали, а наши войска уже освобождали Витеб­скую область[14].

Последний переход был особенно длинным, 25 км. Добрались до деревни Сверчки Лиозненского района. Нужно было переночевать, а где? Бывшая оккупированная территория, выжженная земля. Партизан там немцы выкуривали. Кругом пусто: ни домов, ни какого другого жилья, все разграблено и сожжено. Мы же шли из запасного полка, ничего у нас не было, голые руки. Когда идет воинская часть с формирования, у нее техника и все остальное. У нас же даже лопат не было, чтобы землянку выкопать, винтовок не было. Шли и все. Брели, кто как мог, выбились из сил, наконец, еле живые, дотащились до какого-то домика. Зашли, а он до отказа набит солдатами. Все спят вповалку — ступить негде. И две хозяйки в доме: мать и дочь, спят на печке. Мы давай проситься: «Возьмите на ночь», а они: «Ну, куда же?» Мы говорим: «Что же нам, замерзать, что ли?» Нас было около десяти человек, в основном шофера. Можешь себе представить, как эта ночь нам досталась. Переночевали и пошли дальше.

Вот, наконец, сами Сверчки, — но не деревня, а одно название, пепелище. Кругом канонада доносится, снаряды начинают падать. Нас предупредили: «Здесь опасно, будьте осторожны». Сопровождающий сдал нас начальству, поместили в погреб — все, что осталось от дома на окраине. Через некоторое время ввалились два черных, чумазых солдата — танкисты. Откуда, что? «Танк сгорел».

«Куда теперь? В запасной полк?» «Какой запасной полк, что вы?! Привезут новые танки, соберут тех, кто еще уцелел, — и снова в бой». Такие были порядки: людей никто не считал, и с нами не считались.

 

 

Подбитый советский танк. Трофейное немецкое фото 1941-1942 гг.

 

Танкисты оказались правы, в этом я убедился уже через несколько месяцев, когда мы попали в 13-ю Истребительную противотанковую бригаду Резерва Главного Командования. Она стояла на передовых позициях, непосредственно против немцев, и призвана была первой встречать танки фашистов. Даже впереди пехоты, если хочешь знать. Задача — отражение танковых атак. Пехота при желании могла отступить влево, вправо, а мы? Во-первых, днем машину для пушки не подгонишь, а на руках пушку не утащишь. Калибр большой — 76 мм. Один полк состоял из 45 мм пушек, а позднее были сотки, длинноствольные. Шесть человек расчета 76 мм орудие на руках тоже далеко не укатят, оно тяжелое. И тоже никого не меняли. За время моего пребывания в этой части под Витебском, это было недалеко от города, километрах в 20, что ли, мой 649-й полк и нашу третью батарею уничтожали наполовину или даже на две трети три раза! Уцелевших солдат оставались буквально единицы, но никого на переформирование не отправляли. Прямо как нас, пригоняли по этапу солдат из запасных полков, давали уцелевшие орудия или машины — и снова в бой...

Поэтому я с завистью слушаю или читаю, когда какие-то воинские части отправляли на отдых для переформирования после тяжелых боев. Мне ни разу так и не довелось побывать на таком переформировании. Мы были настоящим пушечным мясом, без преувеличения. Сколько мы ни старались взять населенные пункты, которые были перед нами, у нас ничего не получалось. Немцы укрепились и стояли насмерть.

Потом я узнал, что это был так называемый «Медвежий вал», который считался неприступным. И действительно, прорваться было невозможно, ни в обход, ни прямо. Только когда летом 1944 г. Рокоссовский начал Белорусскую операцию с юга, с Гомельщины, из-под Паричей, на север, и Баграмян с 3-го Прибалтийского фронта — на север Белоруссии, то немцы, напуганные поражением под Сталинградом, почувствовали угрозу окружения и сами оставили Витебск. Они панически боялись окружения. Мы же «Медвежий вал» так и не пробили, хотя сделали все возможное: бросали в бой бесконечные пополнения, но больше километра-двух продвинуться не могли. Они минировали дороги: чуть съедешь в сторону — подорвешься. Дорога была пристреляна, и если ты не подорвешься на мине, — тебя расстреляют из пушек.

Однажды в такой переплет попал и я. В мой «студебеккер»[15] со снарядами и пушкой сзади попали. Машина загорелась, я отбежал метров на 10-15 и упал. Смотрю, рядом лежит убитый немец. Чувствуется, здоровый был мужик, рубаха у него на животе задралась, молодое лицо. Машина горит, вот-вот начнут рваться снаряды, и мне тут, понимаю, конец. И такое странное, даже дикое ощущение. Нам выдавали сахар на 10 дней вперед. Мы лежим с одним солдатом, Пашей Чуркиным, ни живые, ни мертвые от страха, а он предлагает: «Давай скорее сахар съедим, а то убьет, и сахар останется». И мы давай есть этот сахар. Лежим под таким жутким обстрелом, кругом огонь, смерть, а мы едим сахар.

В армии всегда хочется сладкого, витаминов нет, фруктов, овощей тоже, все пресное. И второй момент. Правильно говорят, что в предсмерт­ные минуты человек способен вспомнить всю свою жизнь. И в самом деле, когда я лежал у убитого немца, вся моя жизнь промелькнула перед глазами. И Речица, и Днепр, и родители, и школа, — все самое хорошее, теплое вспомнилось в считанные секунды... Это врезалось в память навсегда.

Машина сгорела, мы остались в живых, даже осколочком не задело. Куски железа перелетали через нас.

А, почему вы не могли отбежать дальше?

Так снаряды рвались кругом. Страшно было голову поднять: побе­жишь — убьет! Лежали и ожидали своей участи, как судьба распорядится: в тебя стукнет, или перележишь.

В отношении судьбы нужно сказать особо. Хотя я был ярым без­божником с детства и ругал бога, знаешь, какое было антирелигиозное движение до войны? Просто хулиганское: на моих глазах комсомоль­цы сбрасывали колокола с церквей. Пропаганда твердила, что первый враг — капиталист, а второй — бог, так ставили вопрос. Потом уже я стал задумываться, что в природе, наверное, что-то есть, что связано с судь­бой. Мне на роду было написано выжить, и я выжил.

Много было случаев, когда я был на краешке смерти, но она меня миновала. Например, вот, что я только что рассказал. Говорили мы и про 1941 год, я же мог остаться в тылу немцев и погибнуть, как мои одноклассники Володя Хотенко или Жора Зырко, ну и потом на фронте.

 

 

Лев (Лейба) Смиловицкий в верхнем ряду в центре (в пилотке). Фото в Германии, 1945 г

 

Я еще немного отвлекусь, пусть нарушится последовательность событий. Однажды случилось, что машина оказалась неисправной, да она и не могла бы пройти по бездорожью, и нас с термосами за спиной отправили на котлопункт. Мы шли с термосами прямо на передовую. Разорвался снаряд. И как жухнул прямым попаданием в моего товарища! А мы шли рядом. Меня осколками «пощипало», даже и не ранило, а его разорвало на части!

Снаряд в человека?

Снаряд. Ни кусочка не осталось. Скажи кому-нибудь — не поверит.

Или еще случай, уже в другом месте. Тоже у передовой: я иду, прямо передо мной разорвался снаряд, в метре шлепнулся осколок размером с кулак и зашипел. Еще бы один шаг — и с меня голову бы снесло.

Были и такие моменты. Старая моя развалюха, несправная ЗИС-5, заводилась только стартером — рукояткой. Руки окровавлены до мозолей, прямо, можно сказать, металл в руку кладешь, в рану. Голодные, не выспавшиеся, в голове гудит — жить не хотелось. И были у меня такие минуты, когда обстрел, солдаты попадают, я же сижу на крыле, исправляю зажигание или еще что-то, и мне хотелось, чтобы убило меня, чтобы прекратилось это мучение. Просил смерти фактически! Так есть судьба или нет? Никто не знает.

Под Витебском зимой 1943 — весной 1944 года мы находились в «мешке». Почему «мешок»? Длинный участок фронта: 4 км слева и 5 км справа. Мы стояли в этом промежутке, а немцы были вокруг. Стоило им перешеек прорвать, мы оказались бы в кольце, но те и другие стояли так плотно, что ни та, ни другая сторона не могли продвинуться. Зато обстреливали наш участок с трех сторон: слева, справа и спереди. Пере­крестный огонь, отсюда и такие чудовищные потери. Так мы и просидели почти на одном месте до операции «Багратион»[16].

Когда Рокоссовский двинулся с юга, нашу часть отвели и бросили на Могилев. Заехали в Лиозно, и произошел такой случай. Был у нас командир орудия, старший сержант Дмитриев, молодой мужик, лет 30, усы пшеничные, как у Чапаева, очень следил за своей наружностью, аккуратный всегда такой парень. От фронта отъехали километров на 25. Мы остановились, он вышел из машины, вдруг слышу крик, и прямо перед моим носом что-то шлепнулось! Смотрю — кусок человеческой ноги, ступня и шевелящиеся пальцы... Прожилки красненькие торчат во все стороны. Метрах в пятидесяти лежит человек, и кто-то к нему подбежал. Оказывается, это наш старший сержант Дмитриев. Его сразу положили на мою машину, перетянули сверху ногу жгутом, остановили кровь. В кузов села фельдшер, держит его под голову, и поехали мы искать медсанбат.

Что же произошло? Мина?

Да, он наступил на противопехотную мину-ловушку. Еду осторожненько, медленно, слышу: стучат по кабине. Останавливаю. Говорят: «Не может терпеть, просит снять жгут, и все». Санинструктор Дмитриева на моих его глазах уговаривает: «Если тебя развязать, ты умрешь, истечешь кровью. Тебе терпеть надо!» А он терпеть уже больше не мог.

Ткнулись мы в один медсанбат — его не принимают: весь санбат переполнен, мест нет. Говорят: «Наша часть к ним не относится». А там было дурацкое правило, может быть, и вынужденное, потому что раненых было столько, что медсанбаты были в состоянии более-менее обслужить только свои дивизии. Но для «чужих» раненых возможностей у них не хватало. Еле нашли второй — и там не берут, а человек умирает на наших глазах и страшно кричит... Можешь представить? Я же не такой решительный человек, но меня уже довели до того, что я беру автомат, снимаю с предохранителя и говорю: «Не положите Дмитриева — сейчас, гады, всех вас тут перестреляю!» И только под дулом автомата они у нас его взяли.

Немцы в районе Могилева оказались окружены. Мы оседлали шоссе из города на запад. Им деваться было некуда, и они сделали попытку прорваться. Уже было утро, светло. Как только немцы появились на шоссе, мы зажгли первую и последнюю машины в колонне. Им деваться некуда, они бросились по кюветам, попереворачивались. Мы стреляли в упор из пулеметов, автоматов, винтовок, пушек. В течение нескольких минут все было кончено: кто убежал, кто в плен сдался, кто погиб. Мы захватили много машин, техники, амуниции, провианта.

 

 

Операция «Багратион» в Белоруссии. Колонна 9-й немецкой армии, разгромленная под Бобруйском 24-29 июня 1944 г.

 

Там я стал свидетелем ужасной картины, которая произошла на моих глазах. Такое, правда, случалось редко. Нужно было срочно освободить машины. А на одной немцы везли своих раненых. И некоторые наши солдаты брали немецких раненых за руки и за ноги и швыряли прямо на асфальт, как бревна. Каких только людей не было среди нас: были и уркаганы[17], и просто обозленные, потому что фашисты убили их семьи.

Пленные были общевойсковые солдаты или эсэсовцы?

Кто там разбирался? Немцы, и все. Их выбрасывали как дрова. Меня это потрясло. Я хоть и много уже видел крови, но такого стерпеть не мог. Но кто меня слушал? Мужичье, хлопцы здоровые, озлобленные, да и пропаганда такая велась: «Убей немца!» Вот такие противоречия на войне бывают: то едят из одного котелка с пленным, перевязывают его и лечат, а случаются вот такие акты жестокости. О чем это говорит? Разные люди были на войне и разная обстановка... Бросили их умирать на дороге, завели машину, она была в прекрасном состоянии, и поехали догонять своих.

Ехали долго. У немцев была тактика: стоять насмерть на укрепленных рубежах, а потом они могли отступать сотню километров до следующего рубежа. Да так отступали, что их догнать нельзя было. Едешь, едешь, едешь — и никого, ничего нет. Мы же были на машинах, а пехота пока добредет. Мы сами думали, как бы в плен не попасть. Очень странное чувство, когда впереди никого нет, и сзади тоже.

Подходили к Минску в районе Смолевичей. Была там речушка, сейчас она пересохла — запруду сделали. Конец июня 1944 года. Остановились мы, жарко, костры развели — еду стали готовить. Немцев не видать: где они, кто их знает? А были у нас две девушки в части. Они пошли купаться на речушку. Купальных костюмов, конечно, не было, поэтому, ты же представляешь, женщины? Отошли они подальше, стали купаться. И вдруг бегут к нам и кричат: «Немцы! Немцы!» Едва что-то на себя набросили, в глазах — ужас. «Где?» Мы похватали оружие — и к речке.

Там действительно оказалась группа немцев, немного, десятка полтора. Мы взяли их в плен. Девушки рассказали, что едва они начали купаться, как увидели, что с противоположного берега, из кустов, на них смотрят враги. Это были окруженцы. Начали мы обыскивать пленных. Я стою с автоматом, а другой обыскивает, чтобы не осталось оружия и прочего. В кармане у пленного оказались деньги, немецкие марки. Товарищ мой бросил их на землю: зачем нашему солдату марки? А немец — под дулом автомата, спусти курок, и жизнь его кончится — упал на колени и начал собирать эти деньги.

Мы были воспитаны в презрении, в пренебрежении к деньгам. Искусственное устранение граждан СССР от товарно-денежных отношений в 1930-х годах сказалось и на воспитании довоенной молодежи, не могло не сказаться. Мы не понимали ни их стоимости, ни возможностей. А в армии они были вообще не нужны, да и инфляция военных лет их обесценила невероятно. Поэтому что они были, что нет. И когда я увидел, что ради денег немец, человек, забыв о смерти, стал их подбирать, я подумал: что же это за власть денег? Так воспитать человека, чтобы он забыл о смерти перед угрозой потерять свои деньги?!

Тут появились партизаны, и мы передали им пленных. Многие немцы начали плакать и умолять нас не делать этого. В то время нам это не особенно было понятно. Партизаны относились к ним так, как и они к партизанам. По существу, вряд ли их доводили до каких-то штабов, командования, и они это знали.

В другой раз был я свидетелем того, как допрашивали пленного. Это был здоровенный детина лет тридцати. При обыске у него нашли чудесную маленькую фотографию: жена, двое детей, девочка и мальчик, но больше ничего. Ни удостоверения, ничего, только Железный крест[18]. Орден он не бросил, а все остальное выкинул. Командир батареи спрашивает у него: «Из какой воинской части?» Молчит. «Кто у вас командир?» Молчит — ни слова. И так смотрит злобно, с ненавистью! Прямо пылает ненавистью. Мы и так его, и эдак. Ни одного слова не сказал. Времени не оставалось, нужно было двигаться дальше. Командир приказывает: «Расстрелять! Кто его застрелит?»

Один старший лейтенант вызвался, молодой парень. Показал ему: «Иди!» Он знает, что выстрелят, но пошел, хоть бы что. Старлей подошел сзади, нажал на курок — осечка. Наверное, давно не стрелял из револьвера. Где он мог стрелять из пистолета, артиллерийский командир? Тогда старшина, который стоял рядом, не выдержал: сорвал с плеча автомат, полоснул очередью, и немец свалился. Это был первый расстрел на моих глазах. И я подумал: вот же убежденный фашист, не умолял нас, не просил, а пошел на смерть.

Убежденный был фашист или убежденный солдат?

Одно из двух. Там же, под Могилевом, мы взяли в плен нескольких власовцев. Те стали по-русски кричать, умолять, чтобы их не убивали, что немцы их заставили. Их, правда, не убили, а отправили в дивизию. Одеты власовцы были в немецкую форму, один оказался откуда-то из Вологодской области. Солдаты с презрением на них накинулись, но убить не убили.

Не знаю, что дальше с ними стало. Тот немец, скорее всего, был эсэсовцем, потому что обычно немецкие солдаты общевойсковых частей обороняются до последнего, а потом, когда попадают в плен, — руки вверх и «Гитлер капут», и все валили на СС.

Но тебе его жалко не было?

Ты понимаешь, тяжелое было чувство. Жалко не было, но подавленность была, когда на твоих глазах убивают безоружного человека. У меня бы рука, конечно, не поднялась. Может быть, потому что я еще сопливый был солдат, а среди нас такие были мужики — волки. Потом мы пошли дальше на запад, были в районе Молодечно и Бреста, одно время остановили нас под местечком Старосельцы, затем мы вышли под Белосток.

Однажды я нарвался на немецкий танк, закопанный в землю. Это было продолжение «Белорусской операции» в августе-сентябре 1944-го. Заехали мы в какой-то деревянный городок. Он весь был разрушен, все дома лежали разваленные. Вдруг по моей машине как «жахнет» снаряд. По звуку я определил, что это немецкий танк. Стреляли они из засады, и очень точно. Я не знаю, как он промахнулся? Старшина, который сидел рядом в кабине, тут же открыл дверку и вывалился, а я каким-то чудом успел развернуть машину. Назад сдал, повалил забор и вырвался. И машина уцелела, и я жив остался.

А что в машине было?

Снаряды были. Солдат не было, пушки тоже. Второй снаряд из того танка точно был бы мой.

Сколько же прошло времени между первым и вторым выстрелом?

Второго выстрела не было. Не знаю почему: то ли он сам замешкался, то ли у него не было второго снаряда. Сколько я там разворачивался? Минуту, даже меньше.

А может быть, ты попал в «мертвую зону», оказался вне поля зрения?

Может быть, я не был ему виден. За это меня наградили медалью «За отвагу»[19].

 

 

Приказ подполковника Введенского, командира 649-го истребительно-противотанкового артиллерийского полка, от 27 августа 1944 г. о награждении Л.М. Смиловицкого медалью «За отвагу» (Центральный архив Министерства обороны Российской Федерации, ф. 33, оп. 717037, д.1508, лл. 101-103)

 

 

Лев (Лейба) Смиловицкий стоит в центре. Фото в Германии 1946 г.

 

Друзья-товарищи

 

Был у нас командир взвода управления лейтенант Каюк. Храбрейший человек, молодой белобрысый парень, 22-23 лет. Он никогда не ложился ни при каком огне, говорил: «Меня пуля не возьмет, никакой снаряд не возьмет!» «Почему?» «Потому что у меня фамилия такая: Каюк». Я запомнил его, Николая Каюка. И что ты думаешь: не вошли мы еще в Белосток, как его ранило. Я не видел, при каких обстоятельствах, но мне его положили на машину. И посадили двух солдат: сержант Крыса, а второго не помню. Они его поддерживали в кузове по дороге в госпиталь. И в это время немецкий танк, который тоже был закопан в землю, как бухнет мне в борт! Пробило борт, и их троих вышибло. А мне на лобовое стекло мозги человеческие как шлепнулись! И кровь потекла. Я как рванул, отъехал, остановил машину, вышел. Брат ты мой: пробит борт, побиты колеса и трое насмерть. Нельзя передать, что я пережил. Постоял, постоял, наши подъехали. Погрузили их и повезли уже в другую сторону, в Белосток. Мы их похоронили в парке.

Приехали в парк, вырыли могилу?

А у кого было спрашивать? Въехали в парк, прямо по ступенькам лестницы. Вырыли могилу на центральной аллее и поставили ему дере­вянную пирамидку. Из жести вырезали звезду и надписали подручными средствами, как могли: «Здесь похоронен лейтенант Каюк. 1944 г.» Вот я хочу побывать в Польше. Найти тот парк в Белостоке, интересно: сохранилась ли могилка, или нет? А у него на груди был орден Отечественной войны, и его вмяло в тело. Мы его потом ножом выковыривали.

Вот такие, сынок, были моменты. Вот такая была наша юность. Можешь представить, какую закалку проходило мое поколение. Всем нам, добровольцам, было меньше 20 лет, потому что 20 лет моим одногодкам исполнилось только в 1945 году, когда война уже кончилась. Смотрю я иногда на своих студентов и удивляюсь. Вроде бы и армию уже прошли. Хлопцы такие, с усами, им уже за 20. Они же какие-то легкомысленные, как дети иногда. И вопросы наивные задают, и ведут себя так. Думаешь: что значат условия жизни, как они формируют мировоз­зрение человека. Те же самые ребята, которые прошли через Афганистан, совершенно иначе относятся к жизни. А так, естественно, молодежь взрослеет гораздо позже. Поэтому, когда мы кончили войну, я был уже молодым старичком, мне уже самому неудобно было. Серьезно: не было уже такого чувства веселья, озорства, юношеской живости, которые присущи моему возрасту. Все это было у нас убито и похоронено... Говорю тебе это честно, положа руку на сердце.

Кстати, бригада наша, 13-я Истребительная противотанковая, стала очень заслуженной. К концу войны она уже называлась Верхнеднепров­ской бригадой орденов Суворова, Кутузова и Александра Невского. Лет десять назад мне захотелось узнать, где находится ее знамя, и я написал в музей Вооруженных сил СССР в Москву. Мне сообщили, что знамя бригады находится у них.

А что было с вашим медиком Еленой?

Она вышла замуж за нашего старшину Кострицу. Красивый был парень из Белоруссии, командир автовзвода бригады, лет 30. Она — старший лейтенант медицинской службы, наверное, ей было 20 лет с небольшим. Полюбили они друг друга. Поженились, насколько это возможно во фронтовых условиях. По крайней мере, жили, как муж и жена.

Однажды ехали мы ночью и на неохраняемом переезде попали под поезд. Старшина Кострица был тяжело ранен. Нас отвезли в госпиталь, в Легницу. Он еще пожил некоторое время, но спасти его не удалось. Он умер, а Лену демобилизовали и отправили домой. Это было в 1946 г. Потом она еще письмо нам как-то прислала.

Нам всем было трудно на войне, а им, девушкам, в сто раз труднее. Кругом мужской коллектив. Даже чисто физиологически они нуждались в отдельном помещении и прочем. Ничего этого не было, ты ж понимаешь. Жили мы по лесам, по землянкам. Никакой крыши не было. Наоборот: забирались в такие места, чтобы нас не достали ни немецкая пуля, ни снаряд. И как в таких условиях, без бани, без белья можно было находиться женщине? Не говоря уже о том, что среди нас были разные люди. Были и такие, что житья им не давали: приставали без конца. Причем чем больше у них власти, тем больше принуждали: к сожительству, к чему хочешь.

Но были среди них и такие мужественные девушки, которые добровольно шли на фронт и вели себя там очень достойно. Невзирая ни на что, соблюдали и женскую честь, и очень помогали всем нам, поддерживая нас морально. Одной из таких девушек была наша санинструктор Наташа. Она прибилась к нам, когда мы освобождали Смоленскую область. Никого у нее не осталось, и она упросила начальство взять ее в нашу часть. Никакой специальной медицинской подготовки, конечно, у нее не было, даже перевязки сложные она не могла делать. Руку-ногу перевязать, вынести с поля боя — это да.

Однажды во время одного из боев я наблюдал такую картину. Привез я снаряды на батарею и смотрю: наш шофер Афиногенов, который был старше меня лет на 10-15, лежит на земле, в сознании, вокруг него солдаты. Они пытаются его перевязать, а у него и раны-то не видно: осколок попал в артерию на шее. Рану перевязать невозможно. На руке — перетянули бы жгутом и все, а тут как? Перетянешь — так он задохнется.

Лейтенант наш кричит санинструктору: «Перевяжи скорее, он истекает кровью!» А она сидит, плачет и ничего не может сделать: кровь все время течет и течет. Афиногенов слабеет на наших глазах. Потом его положили на машину и повезли. Он по дороге умер — истек кровью.

Из-за того, что ни она, и никто из нас не знал, как нужно в таких случаях перевязать.

Перевязка технически была возможна?

Вполне. Нужно было только знать как.

Были иногда, знаешь, такие смешные картинки. Сидим в землянке, печка коптит. А печки какие? Обыкновенные полбочки срежем, воткнем туда трубу и кидаем в нее дрова. Она накаляется — и тепло в землянке. И вот, помню, лежали однажды четверо или пятеро солдат и эта Наташа. Вульгарность солдатскую она уже усвоила, но был среди нас такой солдат, трепач, он ей говорит: «Наташа, что ты все с офицерами, да с офицерами время проводишь. Ты бы хоть разок с простым солдатом, со мной, например». Он даже немного более определенно выразился. Знаешь же, солдатня. Она тоже что-то такое ответила в шутку. Но потом уж очень он ее донял, а солдаты ржут вокруг, как жеребцы: «Ах ты, такой-сякой, пошли. Если ты со мной сможешь пять раз подряд, тогда пошли!» Он сразу смеяться перестал: «Ты что с ума сошла?» И пулей выскочил наверх.

Это было не со зла. Это такие солдатские соленые шутки, такой юмор солдатский. В одном из боев ее тяжело ранило: оторвало ноги.

Обе ноги?

Одну ногу совсем, почти до основания, а вторую наполовину. Молоденькая девчоночка, и тоже умирала от потери крови. И никто ничего не смог сделать. Ее увезли, и так она умерла. Всем так было ее жалко!

Ты точно знаешь, что она умерла?

А как же, наши же ее в медсанбат отвозили.

Еще одну историю я вспомнил с фамилией Немцов. Впервые я встретил эту фамилию в Смоленской области. Переезжал со своей частью и вижу: стоит досточка деревянная и на ней написано: «Разминировано. Лейтенант Немцов». Я почему запомнил? Иванова-Сидорова, возможно, не запомнил бы, но на фамилию Немцов сразу обратишь внимание. Потом вошли в Белоруссию, и снова в нескольких местах вижу: «Раз­минировано. Мин нет. Старший лейтенант Немцов». Значит, за какое-то время его повысили, но я в глаза не видел это человека. А когда мы заехали в Польшу — у дороги могилка и надпись: «Здесь похоронен капитан Немцов». Вот так впереди меня, разминируя дороги, он шел от Смоленска до Белостока, и все-таки попал, бедняга, на мину.

Чего только на войне не довелось пережить! Иногда просто по трупам ходили. Ночью ничего не видно, а потом чувствую — колеса запрыгали. Остановился, гляжу, а под колесами лежат убитые.

Свои, немцы?

Да кто их знает? Темно. Видно только, что убитые.

Или весной снег начинает сходить с полей, земля стала оголяться, и стали видны трупы: в шинелях, в бушлатах, солдаты, офицеры не похороненные, целыми рядами. То сапоги торчат, то рука из сугроба покажется. Однажды я шел с поручением в штаб полка. Летом уже дело было. Иду я ночью, вдруг наткнулся на на какую-то гору. Что-то передо мной стоит как стог. Я прямо в чьи-то сапоги уперся. Пощупал: ноги торчат. Одни, другие — штабель. Только потом я сообразил, что это гора трупов. Оказывается, мы прошли вперед, а похоронная команда, что шла сзади, собирала трупы и складывала в стог. На него я в темноте и наткнулся. Можно себе в реальности такое представить?

И ты, конечно, время от времени себя ставил на место погибших? Думал, наверное: а почему они, а не я? А, может быть, следующая очередь моя?

Правильно. Я был глубоко убежден, что в конце концов меня тоже убьют. Обязательно, ведь всех убивало. Попадал в такие переплеты все время и считал, что я ничем не лучше других. Не сегодня, так завтра.

Каждый день умирали мои товарищи. Просто, думал, это дело во времени.

Как же воевать с таким настроением? Еще идеалы и убеждения отстаивать?

Так и воевали. Нужно же бить врага. Но с мыслью, что твоя очередь не сегодня, так завтра.

Было настроение обреченности?

Мы не ощущали обреченности. Задумываться о будущем было некогда. Такая тяжелая была боевая обстановка, мы постоянно были в трудах и заботах, что так не думалось. Но в сознании мысль об этом жила — у меня, по крайней мере. Не знаю, как у других. Обязательно убьют. Поэтому, когда закончилась война, мне еще долго не верилось, что я живой и останусь дальше жить.

Состояние подавленности от войны и пережитого на ней осталось у меня на всю жизнь. Это сказывается и на моем поведении, и на образе мыслей, и на всем облике, если хочешь знать. Без следа такое не проходит.

 

 

 Лейба Смиловицкий в Польше. Фото 1946 г.

 

 

 Лейба Смиловицкий в Германии. Фото 1947г.

 

(окончание следует)

 

 

Примечания

[1] ОСОАВИАХИМ — Общество содействия обороне, авиационному и химическому строи­тельству — советская общественно-политическая оборонная организация, существовавшая в 1927-1948 гг.

[2]      ГСО — «Готов к санитарной обороне», программа массовой санитарной подготовки населения (с 1934 г.), Союза Красного Креста и Красного Полумесяца СССР; включала изучение правил оказания первой медицинской помощи, гигиены, санитарно-химической защиты и др.; из активистов кружков ГСО формировались санитарные посты и дружины.

[3]      ГТО — «Готов к труду и обороне СССР», программа физкультурной подготовки (с 1931 г.) в общеобразовательных, профессиональных и спортивных организациях в СССР, в системе патриотического воспитания, охватывала население в возрасте от 10 до 60 лет.

[4] Ворошиловский стрелок — нагрудный значок ОСОАВИАХИМ и РККА для награждения метких стрелков (с 1932 г.).

[5] ОСВОД (аббревиатура от «Общество спасания на водах») — советская добровольная массовая общественная организация, имеющая целью охрану жизни и здоровья людей на водоемах (предупреждение несчастных случаев, обучение населения плаванию и способам спасания); помощь спасательным службам; упорядочение использования ма­ломерных судов судоводителями-любителями.

[6] Торгсин (Всесоюзное объединение по торговле с иностранцами) — государственная организация по обслуживанию гостей из-за рубежа и советских граждан, имеющих «валютные ценности» — золото, серебро, драгоценные камни, предметы старины, наличную валюту, которые они могли обменять на продукты питания или другие потребительские товары; создано в январе 1931 г., ликвидировано в январе 1936 г.

[7] Гороховецкие военные лагеря — основаны в конце XIX в. на шоссе Москва- Нижний Новгород для пехотных, кавалерийских и артиллерийских полков русской армии; отсюда уходили на Русско-японскую (1904-1905) и Первую мировую (1914-1918) войны; в годы советско-германской войны в учебном центре прошли подготовку десятки тысяч солдат, сержантов и офицеров, было сформировано и отправлено на фронт более 300 соединений и частей. Однако условия размещения запасников были тяжелыми, люди жили в антисанитарных условиях, без теплого обмундирования, их плохо кормили, не оказывали медицинской помощи, некоторые умирали, не успев попасть на войну, а остальные мечтали быстрее отправиться на передовую.

 [8] ЗИС — советский грузовой автомобиль, один из основных транспортных автомобилей Красной Армии в годы Великой Отечественной войны, выпускался на автомобильном заводе им. И.В. Сталина (1933-1948 гг.)

 [9] В армии эта модель использовалась в качестве артиллерийского тягача, перевозчика вооружения, командирского автомобиля и автомобиля связи. Существовал специальный вариант QLD, который был наиболее распространён в армии. Этот грузовик использо­вался как бронетранспортёр и был ответом на германский полугусеничный грузовик.

 [10] Имеется в виду Смоленская стратегическая операция 7 августа — 2 октября 1943 г. войск Западного фронта, проведенная с целью разгромить левое крыло немецкой группы армий «Центр» и не допустить переброски ее сил на юго-западное направление, где Красная Армия наносила главный удар, а также освободить Смоленск.

 [11] 150-мм реактивный снаряд и шестиствольная трубчатая установка для быстрой и сильной огневой атаки. Вследствие своей большой огневой мощности он применялся на участке главного удара для того, чтобы осколочно-фугасными минами причинить материальные разрушения, воздействовать на противника морально и подавить живую силу. Миномет, вследствие присущего ему большого рассеивания, был непригоден для обстрела одиночных целей и целей, расположенных вблизи линии собственных войск. Стрельба из него велась по площадям, залпом по 6 выстрелов в течении 5 сек. Длительная стрельба с одной и той же огневой позиции, ввиду демаскировки последней дымовым следом мины, не допускалась.

 [12] БУ — бывшее в употреблении.

 [13] ХБ — хлопчатобумажная гимнастерка.

 [14] Витебско-Оршанская (22-28 июня 1944) стратегическая военная операция против немецких войск в Восточной Белоруссии с целью уничтожения обороны правого фланга группы армий «Центр», являлась составной частью операции «Багратион».

 [15] Студебеккер — грузовой автомобиль фирмы Studebaker Corporation, самое массовое транспортное средство, поставлявшееся в годы войны СССР по ленд-лизу (100 тыс. машин), отличался повышенной грузоподъёмностью (до 5 т.) и проходимостью; автомобили этой модели можно увидеть во многих советских художественных фильмах, посвященных второй мировой войне и послевоенному времени: например, «Место встречи изменить нельзя», «Никто не хотел умирать» и др.

 [16] Белорусская наступательная операция «Багратион» (23 июня — 29 августа 1944 г.) — одна из крупнейших военных операций за всю историю человечества, в ходе которой оказались освобождены территория Белоруссии, восточной Польши, часть Прибалтики и разгромлена германская группа армий «Центр»; восполнить эти потери Германия была уже не в состоянии.

[17] Уркаган (или урка) — преступник, уголовник; заключенный, относящийся к преступ­ному миру или хулиган, шпана, вор.

[18] Железный крест — прусская и немецкая военная награда (орден), учреждён Фридрихом Вильгельмом III (1813 г.) за боевые отличия, проявленные в войне, вручался всем категориям военнослужащих вне зависимости от ранга или сословия; награждение происходило последовательно от низшей степени к высшей, возобновлялся с каждой новой войной в 1870, 1914 и 1939 гг.

 [19] Медаль «За отвагу» с момента своего появления (1938 г.) особенно ценилась у фронтовиков, поскольку ею награждали исключительно за личную храбрость, проявленную в бою. Это главное отличие медали «За отвагу» от некоторых других медалей и орденов, которые нередко вручались «за участие». В основном медалью «За отвагу» награждали рядовой и сержантский состав, но также она вручалась и офицерам (преимущественно младшего звена).

 

Оригинал: http://berkovich-zametki.com/2016/Starina/Nomer3/Smilovicky1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru