Есть в русской культуре знакомые незнакомцы. Многим памятно стихотворение Максимилиана Александровича Волошина (1877–1932) с посвящением «Р. М. Хин»:
Я мысленно вхожу в ваш кабинет,
Здесь те, кто был, и те, кого уж нет,
Но чья для нас не умерла химера.
И бьется сердце, взятое в их плен.
Бодлера лик, нормандский ус Флобера,
Скептичный Франс, святой Сатир – Верлен,
Кузнец – Бальзак, чеканщики – Гонкуры...
Их лица терпкие и четкие фигуры
Глядят со стен, и спит в сафьянах книг
Их дух, их мысль, их ритм, их бунт, их крик...
Я верен им...
Едва ли у современного читателя волошинское посвящение вызовет какие-либо ассоциации. Между тем речь идет здесь о литературном салоне в свое время весьма известной русско-еврейской беллетристки и драматурга Рашели Мироновны Хин (1863–1928), месте паломничества просвещенной Москвы конца XIX – начала XX вв. И фамилия Хин говорящая: она восходит к «Kheyne» (идиш) и образована от древнееврейского «Heyn», что означает «очарование, симпатия». Вовсе не случайно критики называли талант Рашели Мироновны «симпатичным», а саму Хин «глубоко симпатичной писательницей»1. Дочь ассимилированного еврейского фабриканта, получившая гуманитарное образование в Коллеж де Франс и Сорбонне, она в бытность за границей общалась с Виктором Гюго, Эмилем Золя, Анатолем Франсом, Полем Верленом, Эдмоном Гонкуром, Октавом Мирбо, а впоследствии переводила их произведения. Ученица Ивана Тургенева, Рашель, с ее ярким общественным темпераментом, светскостью, независимостью суждений, была приметной фигурой в кругу московской интеллигенции. Американский литературовед Амелия Гейзер говорит о ее высоком литературном авторитете, сравнимом тогда разве что с такими корифеями как Владимир Соловьев, Леонид Андреев, Максим Горький. Хин печаталась в ведущих русских и русско-еврейских изданиях, ее пьесы шли на сцене Малого театра.
С легкой руки писателя Петра Боборыкина, Хин получила прозвище «маркиза де Рамбуйе». Современники и впрямь находили в ней сходство с Катрин де Вивон де Рамбуйе (1588–1665) – хозяйки отеля «Рамбуйе», «самого приятного уголка Парижа», где собирался весь литературный бомонд и составлялось мнение, которое «становилось общеобязательным»2.
Впрочем, может статься, нашу героиню вдохновил и германский опыт, и прежде всего, – Золотого века берлинских салонов с такими его блистательными законодательницами, как, например, Рахель Левин (1771–1813). Как и Рашель Мироновна, Рахель была дочерью богатого еврея-торговца, еще в ранней молодости отринула иудаизм, а затем перешла в христианство. Она обладала «странным очарованием и гениальным умом»3, однако, в отличие от Хин, не сочинила ни одной книги. Зато, по словам Генриха Гейне, заключила контракт с эпохой, ибо черпала свои ощущения непосредственно из жизни и щедро отдавала их людям. Говорила быстро, решительно и афористично обо всем, что волновало умы в области искусства и литературы. Принц Луи Фердинанд, посещавший салон Рахели, называл ее своей духовной повитухой. В салоне ее бывали поэты Альберт фон Шамиссо и Гейне, посвятивший Рахель книгу «Возвращение домой», драматург Эвальд фон Клейст, братья Александр и Вильгельм фон Гумбольты. Как писал о Рахель один шведский дипломат, «...На ее еврейском диване в один вечер собирается больше ума, понимания и вспышек блестящего интеллекта, чем на трех наших собраниях»4.
Еще один замечательный салон в Берлине держала другая крещеная еврейка, Генриетта Герц (1764–1847), в совершенстве владевшая десятью европейскими языками и ивритом. Генриетта собрала вокруг себя молодежь, увлекавшуюся современной словесностью, прежде всего, поэзией «Бури и натиска» и творчеством И.-В. Гёте; выступала за эмансипацию женщин, восхваляя спартанок, которых воспитывали мужчины. На протяжении двадцати лет сей салон притягивал к себе интеллектуальную элиту и был нервом культурной жизни прусской столицы. Среди приметных его посетителей можно отметить Фридриха Шиллера, Жана Поля, Фридриха Шлегеля, писательницу Анну Луизу Жермену де Сталь, выдающегося оратора Оноре Габриеля Мирабо и др.
Важно то, что сама Рашель Хин говорила и о русской традиции, а именно, о приметных женских салонах XIX века. Вот ее отзыв о княгине Зинаиде Александровне Волконской (1789–1862): «Литературные знаменитости и политические деятели окружали Зинаиду Александровну. Она была покровительницею талантов, а ее дом – храмом искусства. [Волконская] может считаться, по своему уму и образованию, представительницей женщин высшего круга прошлого столетия. Зинаида Алексанровна обладала основательными знаниями музыки, изучала драматическое искусство, знала латинский и греческий языки. Душевные качества княгини, ее красота привлекали массу поклонников. Поэты воспевали ее в своих произведениях»5.
Как отмечал литературовед и библиограф Семен Венгеров, некоторые произведения нашей писательницы «посвящены изображению русских интеллигентных кружков в России и за границей». А библиографический справочник «Галерея русских писателей» (М., 1901) уточнил: «В своих рассказах Хин сосредотачивает внимание на выяснении пустоты и фальши аристократической салонной культуры».
Действительно, в тексте Хин «Последняя страница. Отрывок» (Под гору. – М., 1900) графиня Прасковья Львовна Бежецкая с благоговением вспоминает о салоне, который некогда организовала. И на одно из его собраний эта великосветская дама пригласила карбонария Фердинанда Лассаля (причем исключительно «для форсу»), после чего ее мужу, сиятельному графу, пришлось оставить свой пост. Однако честолюбие Бежецкой было удовлетворено, и никаких уроков из прошлого она, похоже, не извлекла. Исполненная суеты и тщеславия, эта пустельга продолжает собирать у себя парижский бомонд: «У графини собирается общество. Ей почтительно кланяются, с банальным участием справляются о ее здоровье и затем к ней обращаются лишь мимоходом, словно она – докучная вещь, которую нельзя спихнуть с дороги».
И «беличье колесо кружковой жизни» русских эмигрантов в Париже видится писательнице в «однотонном сером колорите». Об этом свидетельствует ее очерк «Силуэты» («Русская мысль», 1886, № 8-9), где представлены люди, искалеченные душевно, мятущиеся, – те, которые что-то устраивают, расстраивают, восторгаются, возмущаются, нянчатся с детьми, ходят за больными, приискивают квартиры для знакомых, участвуют в беспрерывно нарождающихся и скоропостижно умирающих обществах. Выведен здесь и виршеплет Грибков, у которого «вся душа полна собой»; о прочих поэтах он говорит, «скосив рот в сторону», похваляется знакомством с Виктором Гюго и пишет поэму «Самоубийцы». Пишет, надо думать, бездарно, но тема весьма и весьма злободневна: «Все погибшие. Некуда голову приклонить: ни вперед, ни назад... На всём разлита печать безнадежности!» – восклицает героиня очерка, когда кончает с собой ее воздыхатель эмигрант Цвилинев...
Рашель Хин многажды присутствовала на всякого рода светских мероприятиях и за границей, и на родине. Но живого интереса они, как правило, у нее не вызывали. Вот как отозвалась она об одном из таковых: «Вчера до 4-х часов сидела у Д. Только в Москве можно так терять время. Сидят неподвижно за столом, пьют без конца кислое кавказское вино, закусывая сардинками, копченой колбасой и скверным сыром, говорят все зараз, дамы визжат и хохочут. Если б не актер Качалов, отлично рассказывавший очень глупые анекдоты, можно было бы заснуть от скуки. И это считается ‘политическим, литературным и артистическим салоном!’»
А вот ее впечатления о «поэзовечере» Игоря Северянина: «О нем столько говорят (среди претенциозной кучи его порнографических ‘поэз’ есть несколько талантливых стихов) – и мне любопытно было посмотреть и послушать этого нового кумира. Впечатление отвратительное. Это уныло-циническая ‘поэза’ кафешантана – и при этом совершенно русского... Ни искры остроумия и лeгкого веселья французских cabarets. Простоволосая, тоскливая ‘муза’ собственной ресторации под вывеской ‘на всe наплевать’!.. Этот Игорь поeт свои стихи каким-то гнусавым цыганским речитативом. Напев для всех ‘поэз’ один, меняется – смотря по размеру стиха – только темп этого гнусавого речитатива... Он несомненно талантлив, но вычурен и нахален бездельно... Гимназисты, гимназистки, студенты, курсистки, почтенные дамы и старики... и всe это неистово аплодирует. Вопли: Браво! Бис! Ананасы в шампанском. Просим».
Безусловно, непререкаемым авторитетом был для нее Иван Тургенев. «Барин, человек сороковых годов, один из самых образованных людей своего времени, великолепно владевший четырьмя иностранными языками, редкостного личного обаяния, – писала она, – Иван Сергеевич был не только желанный гость у корифеев европейской мысли – он был свой в самых недоступных салонах – и у Ж. Занд, и у Флобера, и у Гонкуров.» По счастью, среди многочисленных столичных литературных салонов нашелся, наконец, один, доступный ее сердцу и уму. То были воскресные утренние журфиксы на квартире ее старшего друга Николая Ильича Стороженко (Оружейный пер., впоследствии Арбат, Малый Николо-Песковский пер.), ставшие в 1880–1900-е гг. центром не только для московской, но и всякой заезжей в Белокаменную русской интеллигенции.
Между прочим, именно у Стороженко состоялась встреча Хин и ее мужа, адвоката Онисима Гольдовского (1865–1922), с Львом Толстым. Последний «особенно ласков был с Онисимом Борисовичем, которого он, по-видимому, принял за единомышленника». Хин вспоминает: «Онисим Борисович заиграл мою любимую сонату Шопена. Лев Николаевич прислушался, заметил: ‘Хорошо играет’, – спросил: ‘Артист?’ – и очень удивился, услыхав, что это присяжный поверенный. Посмотрел на меня, улыбнулся и сказал: ‘То-то я вижу, умники’. Мне стало очень смешно. Толстому так понравилась музыка Онисима Борисовича, что он прошeл в залу, сел на стул около рояля и слушал, пока не кончилась пьеса. ‘Мне нравится, что у Вас не консерваторская игра’, – заметил Толстой. Достали ноты, и Онисим Борисович долго играл разные вещи Бетховена. Толстой, стоя, сам переворачивал листы, то одобрял, то говорил: ‘Это не стоит’. Расстался с нами Толстой очень ласково, сказал, что непременно хочет нас повидать... Это единственный человек в России, который может и смеет идти против течения. Его ‘непротивление злу’ очень своеобразный боевой крик. Настоящий бунтарь у нас, по правде сказать, только один Лев Николаевич. Вот когда он проповедует любовь – я ему не очень верю. Он у нас один-единственный. Пусть живeт. Господи, пусть он живeт и чудит, как хочет».
Многие гости журфиксов Стороженко станут потом завсегдатаями литературно-музыкального салона Хин, мысль о котором овладела Рашелью Мироновной, когда ей еще не было и тридцати лет. В ее дневнике от 1 февраля 1892 года есть запись о беседе с женой литературоведа Алексея Веселовского, Александрой Адольфовной, известной в свое время переводчицей: «Как-то я ей сказала, что хорошо бы устроить в Москве небольшое общество (терпеть не могу слово ‘кружок’), которое бы интересовалось литературой как таковой, без коммерческих соображений, – насколько то или иное произведение годится в данный момент для литературного рынка». На что та ее высмеяла, отговорившись, что таковое права на существование не имеет: серьезные писатели в нем не нуждаются, а следовательно, оно выродится в посиделки дилетантов, вроде Урусова, Танеева и Минцлова. «Что могла я ей возразить? – парировала Хин. – Что Урусов – блестящий оратор и глубокий знаток художественных произведений, что Минцлов – живая литературная энциклопедия, а Танеев, при всех своих чудачествах, – один из самых образованных в России людей.» Поясним: хотя названные деятели были маститыми адвокатами, прославившимися участием в громких политических процессах, все они обладали завидным гуманитарным кругозором.
И вот салон Рашели Хин открыт. Что же он собой представлял? Известно, что она принимала гостей по вторникам в своей московской квартире по адресу: Староконюшенный пер., д. 28. «Эти литературные вечера, дни и беседы – такое наслаждение!.. Всем приятно, легко и свободно», – отметила она в своем дневнике. Интеллектуальную атмосферу ее салона и запечатлел Максимилиан Волошин, к которому наша героиня всегда относилась с нежностью, хотя и не принимала его «аффектацию», «ненатуральность», вычурный тон и манеру говорить, читать стихи, – одним словом, «декадентщину».
Волнует эхо здесь звучавших слов...
К вам приходил Владимир Соловьев,
И голова библейского пророка
(К ней шел бы крест, верблюжий мех у чресл)
Склонялась на обшивку этих кресл...
Творец людей, глашатай книг и вкусов,
Принесший вам Флобера, как Коран,
Сюда входил, садился на диван
И расточал огонь и блеск Урусов.
Как закрепить умолкнувшую речь?
Как дать словам движенье, тембр, оттенки?
Мне памятна больного Стороженки
Седая голова меж низких плеч.
Всё, что теперь забыто иль в загоне, –
Весь тайный цвет Европы иль Москвы –
Вокруг себя объединяли вы:
Брандес и Банг, Танеев, Минцлов, Кони...
Раскройте вновь дневник... гляжу на ваш
Чеканный профиль с бронзовой медали –
Рука невольно ищет карандаш,
А мысль плывет в померкнувшие дали...
И в шелесте листаемых страниц,
В напеве слов, в изгибах интонаций
Мерцают отсветы бесед, событий, лиц...
Угасшие огни былых иллюминаций...
Этот художественный текст интересен, прежде всего, как ценный культурно-исторический документ. Остановимся же на главных действующих лицах – тех, кто одушевлял те «вторники» в Староконюшенном. Прежде всего это та, что объединяла вокруг себя «цвет Европы и Москвы», – сама Рашель Мироновна Хин. Как отметил князь Сергей Волконский, эта «женщина выдающегося ума» создала вокруг себя подлинную «колонию духовных интересов»6. Писатель Викентий Вересаев аттестовал Хин «высокой дамой с величественным лицом»7. Она тонко и умно вела беседу, вовлекая слушателей в живой разговор. При этом блистательно декламировала, более всего стихи Фета, Майкова, Соловьева. Последний при этом восторгался ее «простотой при чтении стихов и большой выучкой».
Религиозный философ и поэт Владимир Сергеевич Соловьев (1853–1900) был близким другом Рашели Мироновны. Она относилась к нему с большим пиететом. Вот что она писала о его внешности: «Полубог, полусатир, суровое проникновенное лицо аскета... Соловьеву под стать не брюки, не сюртук, не галстук, не серая шляпа, не котелок, а ряса монаха-астролога, плащ крестоносца, латы Дон Кихота, вериги схимника, плащ юродивого». Она говорила и о «сложной простоте этого бого-и-демоновидца», о том, что из всех человеческих существ Владимир Сергеевич есть «самое загадочное». И еще: «Я хочу верить в бессмертие души, потому что я видела и знала Вл[адимира] Серг[еевича]. Такая душа, как его душа, не может быть смертна. Он писал мне в альбом: ‘Жизнь только подвиг, и правда живая светит бессмертьем в истлевших гробах’... На земле Вл[адимир] Серг[еевич] горел, как светильник перед лицом Божества, и мы видели его свет. Теперь пламя это для нас стало невидимо, но оно не угасло». Не исключено, что Соловьев, которого считают предтечей русского символизма, выступал у Хин и со своими стихами.
Бывал в салоне и князь Александр Иванович Урусов (1843–1900) – прославленный адвокат, непревзойденный оратор. Вот что говорила Хин о его выступлениях: «Тут была вся ‘клавиатура’! Благородство тона, простота, сверкающее остроумие и легкий юмор, важность и тонкая ирония, строгость и благодушие». Зарекомендовал он себя и как эксперт в области истории русского и западноевропейского театра и теории драмы, тонкий исследователь французской литературы. Урусов был известен как первый знаток и популяризатор творчества Гюстава Флобера, причем сыграл роль в пропаганде флоберовского творчества не только в России, но и в самой Франции. Он пытался, елико возможно, насаждать культ Флобера, сам переводил его произведения и дарил друзьям свои фотографии с надписью «Livre Flaubert» («Читайте Флобера»). При этом любил повторять, что «Госпожа Бовари» так же вечна, как и Библия. В течение многих лет князь собирал материалы, относящиеся к жизни и творчеству Флобера. Впоследствии собранная им коллекция была передана в парижскую библиотеку Карнавале и, частично, в Отдел рукописей Румянцевского музея. Урусов бесподобно читал тексты Флобера и Тургенева, а также стихи Шарля Бодлера, в том числе в собственном переводе.
Знаменитый шекспировед, одно время председатель Общества любителей российской словесности, Николай Ильич Стороженко (1836–1906) владел даром вносить в жизнь салона светлую поэтическую атмосферу, потому что поэзия была в нем самом. Превосходно читал стихи, которых знал такое великое множество, что нельзя было не изумляться его памяти. Впрочем, мог наизусть прочесть и рассказы Чехова, которого очень любил. По словам Хин, Стороженко был «светлой, утешительной личностью в жестокую пору нашего безвременья», «его скромность не столько поражала, сколько заражала других, создавая вокруг него особенное высокое настроение. Душа его была преисполнена ‘жаления к человеку, скорее всего отзывалась на сострадание’». Остроумный, находчивый, он обладал и чисто малороссийским, мягким и безобидным, юмором. Вероятно, и Шекспир приковывал ученого тем, что соединил в своем необъятном творчестве величие и ничтожество, радость и несчастье – все человеческое, земное, а не бесплотное. Для Хин Стороженко – «один их мирских печальников, благодаря которым и жива Россия».
Влияние Стороженко испытал на себе и датский литературовед, публицист, теоретик натурализма Георг Брандес (1842–1927). Этот «северный писатель» позаимствовал у русского ученого метод и жанр «внутренней биографии писателя», создав множество работ о великих, в том числе и «Уильям Шекспир» (Тт. 1-3. 1895–1896). Брандес был чрезвычайно популярен в России (достаточно сказать, что в 1914 году вышло 2-е издание его собрания сочинений в 20 томах!). Хин неоднократно встречалась с ним и в Финляндии, и в Москве, а также перевела его миниатюру «Россия», где есть такие слова: «В этом избытке природных сил, в этом неисчерпаемом источнике жизненной материи заключается, быть может, чарующая прелесть России и ее будущая, более ярко выраженная оригинальность. Неиссякаемый родник природы, бесконечное, наполняющее душу томящей печалью и надеждой непостижимое, полное неразгаданной тайной... материнское лоно, трепещущее под напором новой жизни, колыбель новых верований – Россия и Будущее». Брандес свободно владел французским и немецким языками, на которых выступал перед собравшимися.
Весьма известен в России был и другой датский писатель, деятель театра, директор театра в Берлине, эссеист Герман Йохим Банг (1857–1912). С Хин его сближало трепетное отношение к Тургеневу, которого и он считал своим литературным Учителем. Однако Банг искал оригинальности и писал «новым смутным образом», в чем критики видели приметы импрессионистического стиля. Нередкий гость в России, Банг не обошел вниманием и салон Рашели Хин.
Еще один посетитель салона – Владимир Иванович Танеев (1840–1921), оригинальный русский мыслитель, библиофил; он собрал богатейшую (20 тыс. томов!) библиотеку с бесценными раритетами. Особенно широко были в ней представлены издания детской литературы, что Хин (автору рассказов о подростках «Макарка» и «Феномен») особенно импонировало. Между прочим, Танеев любил показывать подаренный ему Карлом Марксом фотопортрет с надписью «преданному другу освобождения народа». И хотя в своих речах Владимир Иванович нередко скатывался до самого вульгарного материализма, слушать его всегда было интересно.
Рудольф Рудольфович Минцлов (1845–1904), как сказал о нем Онисим Гольдовский, «по своим способностям был теоретик, по образованию – энциклопедист, а в жизни – прямой, сердечный человек с широким политическим кругозором»8. Полиглот, обладатель уникального книжного собрания, Минцлов серьезно занимался историей, философией, гражданским правом, политэкономией и даже высшей математикой. Между прочим, в 1890-е годы в своей квартире на Басманной по субботам Минцлов собирал весь цвет Москвы, где гостями, среди других, были такие разные люди, как инженер-железнодорожник Иван Ададуров, публицист, редактор «Юридического вестника» и «Русской мысли» Виктор Гольцев, историк и социолог Николай Кареев, ну и наша Рашель Мироновна. Говорили преимущественно о политике. Попав в салон Хин, где на повестке дня стояли всё больше вопросы литературы, Минцлов не оплошал и сразу же включился в общий разговор.
А вот блистательный адвокат, «златоуст», как его называли, Анатолий Федорович Кони (1844–1927) был подлинным фейерверком салона Хин. «Сходились вместе, слушали музыку, читали стихи и прозу, иной раз танцевали. А то Анатолий Федорович вдруг затеет шарады. Юмор, находчивость, исключительное мастерство голоса и языка – от народной речи до тончайших лирических оттенков, от драматического диапазона до горбуновского гротеска, – поражали даже привычных слушателей, а новые смотрели во все глаза», – вспоминает она. При этом Кони не стал ни присяжным филологом, ни беллетристом, ни поэтом, но был человеком трибуны, кафедры, эстрады; в самых разнообразных областях человеческого ума вращался не как дилетант, а как мастер. Волшебная власть художественных образов, воплощенных в слове, приковала его к себе на всю жизнь. Вот почему он был чужой среди сановников и свой среди писателей и актеров. Его богатейший словарь, эта многогранная игра диалога – «из бездонных глубин, – из России. Он знал ее от курной избы до царских дворцов, от ‘калик перехожих’ до Андрея Белого и Максимилиана Волошина»9. «Самое сложное в искусстве – да и в жизни – простота, – говаривал Анатолий Федорович, – но хороша только та простота, которая дорогого стоит.»10 Кони великолепно читал стихи, особенно Пушкина, перед которым благоговел, называя его величайшим гением России, ее оправданием перед миром. Любил читать произведения Тургенева, говоря, что Лукерья в «Живых мощах» – это кристалл народной красоты. Для Хин Кони навсегда остался «Учителем нравственного общежития».
Алексей Толстой в своем дневнике 2 марта 1913 года оставил такую запись: «Вечер у Гольдовской. Южин, Лопухин (полупаралитик). Сам Гольдовский с сигарой. Володя Л., Макс в смокинге и т. д, человек 50... Прогулка пешком от Гольдовского на Арбат. Разговор со Стороженко. Сломанный звонок. Узкие тротуары. Макс, вдруг заболтавший невнятную чепуху». Отметим, что под именем «Макс» подразумевается Максимилиан Волошин.
А вот как Хин отозвалась об Алексее Николаевиче Толстом (1883–1945), непременном участнике ее «вторников»: «Большой, толстый, прекрасная голова, умное, совсем гладкое лицо, молодое, с каким-то детским, упрямо-лукавым выражением. Длинные волосы на косой пробор (могли бы быть покороче). Одет вообще с ‘нынешней’ претенциозностью – серый короткий жилет, отложной воротник a l’enfant (как у ребeнка) с длиннейшими острыми концами, смокинг с круглой фалдой, который смешно топорщится на его необъятном заду... Он совсем прост, свободен, смеeтся, острит, горячится, путается в теоретических фиоритурах Макса, желает с 5-ю молодыми драматургами учиться, ‘как надо писать пьесы’, и т. д... Из всех звeзд современного Парнаса Толстой произвeл на меня самое приятное впечатление».
Со знаменитым актером, управляющим труппой Малого театра Александром Ивановичем Южиным (Сумбатовым) (1857–1927) Рашель Мироновну связывали не только дружеские, но и творческие отношения. Южин был буквально пленен «вкусом и изяществом письма» писательницы. Это благодаря его инициативе в Малом театре была поставлена драма Хин «Наследники» (1911), в которой сам он сыграл главную роль – престарелого еврея-миллионера Романа Волькенберга. Критики отмечали воссозданный Южиным «отличный внешний облик, национальный, без преувеличенности, живописно старый и отличный тон умиротворенной мудрости и охлажденных чувств, однако зажигающих и теперь еще иной раз в глазах яркий блеск... С полною четкостью проступали выразительность и простота, все элементы души этого старика с большою волею и большим умом»11.
Весьма колоритной личностью был и другой завсегдатай салона – князь Алексей Александрович Лопухин (1864–1928). Одно время эстляндский губернатор, а в 1902–1905-х годах директор Департамента полиции, он разоблачил провокатора Азефа, причем сделал это, движимый страхом, что государственные преступления пресловутого агента могут окончиться печально не только для многих сановников, но и для самого императора. Уличающие Азефа материалы Лопухин передал «Шерлоку Холмсу русской революции» Владимиру Бурцеву и эсерам. В январе 1909 г. сей полицмейстер был арестован и судим царским правительством «за разоблачение перед преступным сообществом» действий Азефа. Онисим Гольдовский был его адвокатом.
Под именем «Володя Л.», очевидно, скрывается актер Малого театра Владимир Федорович Лебедев (1871–1952), рассказчик уморительных сценок и анекдотов, продолжатель традиции знаменитого Ивана Горбунова. В своих монологах он давал зарисовки московского быта, чем немало забавлял окружающих.
К сожалению, мы не можем назвать всех 50-ти участников «вторников» Рашели Хин. Ограничимся лишь именами некоторых завсегдатаев.
Прежде всего, это актеры Малого театра12. Пленительная, «чарующе женственная» Елена Константиновна Лешковская (1864–1925). По словам современников, примером своей жизни она утвердила свое величие в скромности, яркость в душевном богатстве и силу в громадной любви к искусству. В пьесе Хин «Поросль» (1905) Лешковская играла Ольгу Линевич, а в пьесе «Наследники» (1911) – роль Варвары.
Евдокия Дмитриевна Турчанинова (1870–1963) была не только мастером художественного слова, но и блистательной исполнительницей народных песен и танцев. Выступали со своими номерами режиссер и драматический актер Александр Александрович Федотов (1863–1909), который, кроме прочих пьес, поставил и «Поросль» Хин, и неистощимый остроумец Василий Иванович Качалов (1875–1948), ведущий актер Художественного театра
Частыми гостями салона были «красавица, богачка, музыкантша»13 Надежда Митрофановна Мазурина (1861–1911), известная пианистка, вместе с Онисимом Гольдовским услаждавшая слух гостей игрой на фортепьяно, а также композитор, дирижер и музыкальный критик Борис Петрович Шенк (1870–1915). Но более всего завораживала аудитурию чудесная скрипка знаменитого виртуоза Леопольда Семеновича Ауэра (1845–1930), к которому Хин относилась, впрочем, весьма критично: «Великолепный музыкант, но еврей-плебей, и если у него отнять скрипку, он может быть отличным биржевым маклером, комиссионером, дельцом, адвокатом, доктором, чем угодно. У него очень красивые черные, огромные, выпуклые, как яблоко, блестящие, точно политые маслом глаза. Эта ‘поволока’ исчезает, только когда он играет великолепные вещи – Бетховена, Баха. Тогда в них сверкают искры сурового огня... А так – горбатый, с жадными ноздрями, толстые животные губы, слишком белые зубы».
Помимо Максимилиана Волошина, с чтением стихов выступали перед собравшимися прославленный Константин Дмитриевич Бальмонт (1867–1942), поэт, литератор, редактор журнала «Неделя» Василий Павлович Гайдебуров (1866–1910), поэт и переводчик Г. Гейне и армянской поэзии Юрий Алексеевич Веселовский (1872–1919) и две поэтессы: переводчица стихотворений Р.-М. Рильке Лидия Владимировна Лепешкина (Горбунова) и совсем юное дарование Мария Павловна Кювилье (1885–1985), в будущем – литературный секретарь и жена Ромена Роллана. А Андрей Белый (1880–1934), помимо стихов, читал рассказы в жанре лирической ритмизированной прозы с характерными мистическими мотивами.
Из литературных критиков – завсегдатаев салона – можно назвать Константина Константиновича Арсеньева (1837–1919), к тому же крупного общественного и земского деятеля, адвоката, судебного оратора, автора книги «Критические этюды по русской литературе» (1888), председателя Литфонда, почетного академика Императорской Академии наук. А вот как отозвалась Хин о литераторе и театроведе Акиме Львовиче Волынском (1863–1929): «Этот enfant terrible российской критики производит наяву лучшее впечатление, чем на столбцах ‘Северного вестника’. Сухое, жeлтое, аскетическое лицо, с прыгающими умными и совсем не аскетическими глазами. Несомненно, образованный человек, имеющий свои мысли. Если б не его ‘верченый’ стиль, он был бы совсем приемлем». Критик Виктор Александрович Гольцев (1850–1906) был известен как журналист и общественный деятель. Историки литературы братья Александр (1838–1906) и Алексей (1843–1918) Николаевичи Веселовские были почетными академиками Императорской Академии наук. Всемирную славу снискал основатель сравнительно-исторической школы Александр Веселовский, чей труд «Историческая поэтика» и поныне считается классикой литературоведения. Что до Алексея Веселовского, то Хин характеризует его как человека «именинного типа» (внешне весьма представительного), но крайне несамостоятельного в своих суждениях: его «сделала жена», «у него нет ни одной оригинальной мысли, все банально и скучно».
Под сенью дружных муз собирались и известные писатели: почитавшийся живым классиком Петр Дмитриевич Боборыкин (1836–1921), для которого выразительное чтение было «главной словесной склонностью»; Викентий Викентьевич Вересаев (1867–1945), тогда автор нашумевших «Записок врача», выдержавших 11 изданий; сколь скептический, столь даровитый и яркий Леонид Николаевич Андреев (1871–1919), за глаза называвший удивительно точную и беспощадную в своих оценках Хин «ядовитейшая баба»14.
Примечательно, что в драме Хин «Поросль» (1905) упоминается салон некоей госпожи Сотниковой: «Какие-то мрачные субъекты в блузах... Пианистка, скрипач, певец... Читали приехавшие из Москвы молодые писатели... Это должно обозначать протест новых людей против дряблого культурного общества». Говоря о субъектах в рабочих блузах, можно указать на посетителя салона, драматурга народнического толка Евтихия Павловича Карпова (1857–1927), печатавшегося в журналах «Артист» и «Русское богатство». Сочувствием тяжкой «бедняцкой доле» проникнуты все его драмы, самые известные из которых – «Рабочая слободка» (1907) и «Шахта Георгий» (1909). Этот радетель русского пролетариата устраивал для рабочих народные гуляния.
В черной, тонкого сукна блузе с полоской белого воротничка у шеи, являлся в Староконюшенный и «буревестник революции» Алексей Максимович Горький (1868–1936). По его поводу между Рашелью Мироновной и ее горничной Машей состоялся такой разговор:
«Горничная Маша: ‘Зачем только это он теперь, как мастеровой, в блузе ходит?’
– Привык, – сказала я, – ему в блузе удобней.
Маша повела носом: ‘Нет, это он из форсу, чтоб доказать господам: – смотрите, мол, какая я знаменитость. В чем желаю, в том к вам и прихожу. А господа по нем обмирают.’».
Хин вспоминала далее: «Он держался очень просто и скромно... Вероятно, он очень застенчив в душе, а может быть, застенчив из-за большого самолюбия. Лицо у него некрасивое, болезненной желтизны, немного угрюмое, сосредоточенное выражение внутрь... Чудесные голубые глаза и прелестная быстрая улыбка, детская и немножко грустная. Прекрасные каштановые волосы, откинутые назад, высокий чистый лоб. Фигура тонкая, своеобразно грациозная, высокая. Говорит тихим голосом на ‘о’».
Непременной участницей «вторников» была популярнейшая в свое время писательница Анастасия Александровна Вербицкая (1861–1928). Ее тенденциозный роман «Ключи счастья» (1909) о сексуальной свободе женщин, экранизированный в 1913 году Владимиром Гардиным и Яковом Протазановым, стал самой кассовой лентой дореволюционного кинематографа, а общий тираж изданий романа составил 500 тысяч экземпляров! С Хин Вербицкую сближал интерес к проблемам феминизма и женской эмансипации (они совместно печатались в «Сборнике на помощь учащимся женщинам» (1901)). Анастасия Александровна, в прошлом регент хора Елизаветинского института (ее вокальные способности высоко ценил сам Николай Рубинштейн!), иногда и солировала в салоне под аккомпанемент Онисима Гольдовского.
Салон открыл свои двери и для выдающихся гуманитариев. Здесь выступали антрополог, автор капитальных историко-биографических исследований Федор Владимирович Вешняков (1828-?); знаменитый педагог, дипломат, историк Владимир Петрович Потемкин (1874-1946); юрист, яркий общественный деятель Максим Максимович Ковалевский (1851-1916); известный правовед, философ, историк, публицист и педагог Борис Николаевич Чичерин (1828-1904); общественный деятель, кадет, журналист, член I Государственной думы Виктор Павлович Обнинский (1867-1916). Особенно дружна Хин была с семейством Ивана Ивановича Янжула (1846-1914), видного экономиста, статистика, педагога, деятеля народного образования, профессора Московского университета, академика (сохранился его портрет работы Владимира Маковского). Неоценима роль Янжула в создании общедоступной бесплатной московской Библиотеки-читальни им. И. С. Тургенева, для которой Хин пожертвовала экземпляр своей книги «Силуэты» (1894). Ивана Ивановича неизменно сопровождала супруга, Екатерина Николаевна, урожденная Вельяшева, по его словам, «не только добрый товарищ, но соавтор или ближайший сотрудник для всего, что [он]... написал, начиная с больших книг и кончая журнальными и газетными статьями» (15), к тому же - историк педагогики.
Иногда на посиделках у Хин обсуждались разного рода психологические аномалии, (подчас то были курьезные случаи из адвокатской практики), разобраться в которых без помощи специалистов было затруднительно. Об одном из таких случаев рассказывает Алексей Толстой: «Рассказ адвоката о польском магнате, который заставил жену писать вымышленный дневник и затем отравил. Письма к этому человеку любовницы. Нежные, пылкие, благоуханные. Одно письмо полное ревности. ‘Изменить жене подло, но любовнице недопустимо’. (Это очень важно, нужно подумать – изменить любовнице – третья измена). Его письма любовнице страстные, религиозные, тогда как на полях его писем он ставил циничные пометки. (Жена не была девушкой в день свадьбы. Это его потрясло и раздражило. Он заставил ее сознаться, и тут-то и началось диктование дневника, творчество, интуитивное восстановление предполагаемых событий. Кажется, он заставлял жену сходиться с дворней)». Неудивительно, что в числе завсегдатаев салона мы находим русского психиатра, профессора Московского университета, а затем зав. кафедрой психиатрии Высших женских курсов Николая Николаевича Баженова (1857-1923) и доктора медицины, видного российского невропатолога Лазаря Моисеевича Минора (1855-1942)...
Можно только поражаться необычайной интеллектуальной энергии Рашели Мироновны, ее организаторским способностям, умением создать вокруг себя высокую духовную атмосферу. Памятуя о ее «вторниках», живо представляешь дебаты о жгучих, вечных вопросах искусства и жизни, словно это в Староконющенном переулке заключено самое средоточие умственных страстей Серебряного века. И пусть до нас дошло лишь «эхо здесь звучащих слов», литературный салон Рашели Хин и сегодня живо волнует нас своими сюжетами и имеет непреходящее культурное значение.
Примечания:
(1) Грузенберг О.О. Литература и жизнь // Восход, Кн. Х., 1894, С.44; Русская мысль, Т.15, №5, 1894, С.237.
(2) Булгаков М.А. Собр. соч.: В 8 Т. Т.6: Мольериана Михаила Булгакова. М., 2002, С.126-127.
(3) Поляков Л. История антисемитизма. Эпоха знаний. М.; Иерусалим, 2013, С.107.
(4) Цит по: Шоткин Ю. Салоны еврейских красавиц и умниц //
(5) Хин Р.М. Мария Николаевна Волконская // Жёны декабристов. Сборник историко-бытовых статей. М., 1906, С.26.
(6) Волконский С.М. Мои воспоминания. Т.2: Родина. М., 1992, С.338.
(7) Вересаев В.В. Невыдуманные рассказы. М., 1968, С.255.
(8) Гольдовский О.Б. Князь А.И. Урусов, как патрон // Князь Александр Иванович Урусов. Воспоминания о нём. М., 1907, С.247.
(9) Хин Р.М. Памяти старого друга (Воспоминания об А.Ф. Кони) //
(10) Там же.
(11) Эфрос Н. Малый театр. “Наследники” Р.М. Хин // Студия, № 3, 1911, С.12.
(12) Кара-Мурза С.Г. Малый театр. Очерки и впечатления. М., 1924, С.136.
(13) Самин Д.К. 100 великих музыкантов. М., 2002, С.194.
(14) Вересаев В.В. Там же.
(15) Янжул И.И. Воспоминания о пережитом и виденном в 1864-1909 гг. М., 2006, С.113.
К Р Е Щ Е Н И Е Б Е З П Р О Щ Е Н И Я
Рашель Мироновна Хин (1863-1928) – крупная русско-еврейская писательница, яркий драматург, блистательная мемуаристка, достойная, на наш взгляд, серьезного монографического исследования. Ученица Ивана Тургенева, она печаталась в ведущих русских и русско-еврейских изданиях, ее пьесы шли на сцене Малого театра.
Уроженка черты оседлости, Хин происходила из ассимилированной семьи богатого фабриканта и не знала ни иудейской веры, ни языка предков. Родители ее рано переехали в Первопрестольную, где Рашель окончила 3-ю Московскую женскую гимназию. Она получила широкое гуманитарное образование в парижском Коллеж де Франс, придерживаясь при этом скорее космополитических взглядов. Как точно сказал о Хин израильский литературовед Шимон Маркиш, “с еврейством ее связывала враждебность окружающего большинства”.
Мы сосредоточимся на одном эпизоде из ее жизни, не лишенном общественного и историко-культурного интереса: а именно, в 1894 году Рашель Мироновна направляется в Литву и принимает крещение. В этом, казалось бы, нет ничего необычного. В России в XIX веке, по данным Святейшего Синода, православие приняли более 69 тысяч российских иудеев; еще 12 тысяч человек стали католиками и более 3-х тысяч - протестантами. К 1917 году число крещений евреев возросло до 100 тысяч. Но даже это, казалось бы, внушительное число отступников составляло менее 2% от общего количества евреев империи. Показательно и то, что наибольшее число крещений (в среднем по 2290 в год) падает на 1851-1855 годы. А это было время недоброй памяти “ловцов” и “пойманников” малолетних кантонистов, когда “святым духом” их осеняли, как правило, по принуждению. Всего же за 1827-1855 годы было крещено более 33-х тысяч будущих николаевских солдат.
Не всегда, правда, евреи России крестились из-под палки. Иногда к этому шагу их толкало желание обрести элементарные гражданские права в обход антисемитского законодательства. Американский историк Майкл Станиславский наметил несколько типологических групп российских иудеев, принявших тогда христианство: одни руководствовались стремлением к образовательному и профессиональному росту; другие принадлежали к высшей буржуазии и не желали законодательных препон в их предпринимательской деятельности; третьи, будучи преступниками, надеялись на амнистию; четвертые были искренними приверженцами новой веры; и, наконец, пятые нуждались материально и перешли в новую веру от безысходности. Историк говорит также о евреях, изменивших веру, дабы сочетаться браком с лицом христианского исповедания, хотя и не выделяет их в отдельную группу. Действительно, в начале XIX века известны по крайней мере два случая, когда сразу же после обращения в лютеранство евреи заключали браки с христианками. Речь идет о маскилах: коммерсанте Абраме Перетце (1771-1833) и литераторе Льве Неваховиче (1776-1831), однако положительно утверждать, что именно женитьба была главным мотивом их крещения, нельзя, ибо карьеристские устремления сих неофитов также вполне очевидны.
Случай крещения Рашель Хин не ординарный - он тоже связан с супружеством, только вот не с заключением нового брака, а с… прекращением старого, причем другого пути его расторжения просто не было*. Как поясняет осведомленный современник Марк Вишняк, “первый муж Хин [а им был помощник присяжного поверенного Соломон Григорьевич Фельдштейн – Л.Б.] отказывал ей в разводе. Тогда-то она приняла католичество, и брак автоматически распался: браки между католиками и евреями не признавались ни католической церковью, ни русским законом”. Почему же она крестится именно по католическому обряду? Если учесть, что католический прозелитизм карался в России лишением собственности, не говоря о заключении в монастырь, покаянии и прочих мерах увещевательного характера, такой её выбор трудно назвать случайным.
Американский литературовед Кэрол Бэйлин отмечала, что Хин ни разу не обращается к католицизму в своём дневнике. На самом же деле, писательница восторгается в дневнике католическими обрядами, в которых видит “мягкое, таинственное, надземное”. И вспоминает Рим, “длинные складки и драпирующие фигуру белые, лиловые и пурпурные мантии, шлейфы, закрывающие ноги и дающие иллюзию чего-то скользящего по земле, и возносящиеся туда, ввысь – моления о нас, грешных. Сухие, бритые, точёные черты, тонкие, изящные, благословляющие руки, благочестиво склонённые гордые головы”. А вот её рассказ о встрече с Владимиром Соловьёвым 24 мая 1900 года: “ Мы впервые очень серьёзно говорили о католицизме, о церкви, о благодати. Влад. Серг. Был ужасно взволнован. Никогда я не видала его таким открытым, добрым и восторженным.
- Всё внешнее – и скептицизм, и бунтарство – минется, а благодать пребудет вовеки веков”. Очевидно и то, что европеизм Хин был в значительной степени замешан на Франции, с её католицическими духовными ценностями, затверженными в Коллеж де Франс и Сорбонне.
Но вот что интересно, - такой ее шаг повлек за собой еще одно крещение: воздыхатель Рашель с еще гимназических времен, помощник присяжного поверенного Онисим Борисович Гольдовский (1865-1922), “чтобы получить право обвенчаться с католичкой [Хин – Л.Б.], должен был перестать считаться евреем”. И он принимает протестантизм, как говорит сам, “по причинам романического свойства”. Обвенчаются же Рашель и Онисим в городке Толочине, “у старого ксёндза”, в 1900 году.
Знаменательно, что как раз в 1900 году выходит в свет “Тифена (Рождественская сказка)” писательницы (Р.М. Хин. Под гору. М., 1900). Речь идёт в ней о белокурой, голубоглазой Фаншон, привратнице Музея восковых фигур Св. Михаэля (бывшем старом аббатстве), что между Бретанью и Нормандией. Её, католичку, любит молодой статный протестант Жан, и кюрэ внушает Фаншон, что тот, кто не католик - еретик, потому девушка страшится венчаться с ним. За советом она обращается к статуе прекрасной Тифены. – Благородная Тифена! – пролепетала она, - ты читаешь в лучезарных звёздах, как в открытой книге. Загляни в моё смущённое, измученное сердце. Меня любит добрый, милый Жан. Нет человека честнее его... Но Жан – еретик, и я боюсь его любить.
Будто сладкий звук арфы, пронёсся голос Тифены:
- Друзья мои в вечности, - зазвенел этот чудный голос, - скажите этой девочке, что кто любит своего ближнего и обращается к Господу с чистым сердцем, тот не еретик... Всё, что обречено на кончину – скоротечно. Вечна лишь одна любовь. Иди и люби!...
Иди и люби, иди и люби, - повторяли, как эхо, бесчисленные голоса...
Однако новоиспеченные “христиане” Рашель и Онисим никак не воспользовались выгодами и льготами своего нового привилегированного положения. Ведь Гольдовский, став крещеным, формально освобождался от существовавших для евреев-адвокатов ограничений и мог бы выйти разом из помощников в полноправные присяжные поверенные. Однако он посчитал ниже своего достоинства извлекать материальные выгоды из своего “романического” крещения и остался в звании помощника до самого конца 1905 года (когда стал адвокатом, как и прочие иудеи, уже на общих основаниях). Кроме того, Гольдовский, равно как и Хин, уделял еврейскому вопросу самое серьёзное внимание. Он был одним из редакторов литературно-художественного сборника “Помощь евреям, пострадавшим от неурожая” (М., 1901) и автором книги “Евреи в Москве. Страница из истории современной России” (Берлин, 1904).
Прежде чем обратиться к взглядам Рашели Хин на эту проблему, необходим исторический экскурс. Известно, что согласно иудаизму, отказ еврея от веры предков считается тяжким грехом. В галахической литературе такой отступник называется мумар (буквально ‘сменивший веру’), мешуммад (‘выкрест’), апикорос (‘еретик’), кофер (‘отрицающий Бога’),пошеа Исраэль (‘преступник против Израиля”) и т.п. При переходе иудея в христианство семья ренегата совершала по нему траурный обряд – херем, как по покойнику (такой обряд блистательно описан Шолом-Алейхемом в рассказе “Выигрышный билет”). Выкреста предавал херему раввин, а на еврейском кладбище появлялась условная могилка, к которой безутешные родители приходили помянуть потерянного сына или дочь.
Однако драматические события еврейской жизни конца XIX века заставляют переосмыслить устоявшиеся догмы и представления. Некоторые радетели еврейства переходили в чужую веру и соблюдали чуждые им обряды, стремясь принести пользу своему народу. И тогда крещение еврея могло восприниматься уже как жертва во имя соплеменников. А ради их блага позволительно было рядиться в любое платье, даже апикороса-отступника.
Известный врач и общественный деятель Рувим Кулишер (1828-1896) утверждал, что знал выкрестов, которые, заняв высокое положение благодаря крещению, елико возможно, старались защищать евреев. И рассказывал, как еще во времена Николая I, когда “евреи вечно находились под дамокловым мечом какой-то гзейры (гонения на евреев)”, он однажды присутствовал на собрании иудеев, где лихорадочно обсуждалось, как же облегчить участь единоверцев. Страсти спорщиков чувствительно накалились, но ничего путного предложено не было.
“- Нам надо самим добиться своих прав! – степенно и увесисто сказал один пожилой человек.
- Легко сказать – самим! - передразнил его скептически настроенный еврей и поинтересовался: – И кто же-таки нам, евреям, за здорово живешь, права гражданские даст? Как же, держи карман шире! Даст, а потом еще догонит и добавит! Позвольте узнать, как же можем мы сами этого добиться?
- А вот как, друзья мои, – ответствовал пожилой. – Я бы выписал из Воложина несколько десятков ешиботников с хорошо отшлифованными мозгами и предложил бы им принести себя в жертву на алтарь еврейского равноправия: подрезать свои пейсы и капоты, засесть за общеобразовательные предметы, поступить в гимназии, а потом в университеты, а по окончании их – на государственную службу, предварительно выкрестившись и пригласив непременно крестными влиятельных бар… И воложинцы, вооруженные знаниями, хорошими мозгами и солидными протекциями, быстрее других поднимутся вверх по служебной лестнице. Они-то, рассеявшись по канцеляриям, извлекут из-под зеленого сукна наши права”.
Не знаем, дошли ли до степеней известных те воложинские ешиботники, но влиятельных выкрестов, которые всемерно своим соплеменникам помогали, в России было немало. Так, ориенталист Даниил Хвольсон (1819-1911) на вопрос о причинах крещения ответил: “Я решил, что лучше быть профессором в Петербурге, чем меламедом в Эйшишоке”. И академик Хвольсон вошел в историю именно как ревностный заступник иудеев, доказал необоснованность их обвинений в ритуальных убийствах и глубоко исследовал историю семитских религий. Знаменитый адвокат Лев Куперник (1845-1905), “всех Плевак соперник”, был пламенным защитником евреев, не боясь при этом разоблачать действия властей, и всей своей жизнью заслужил то, что в честь этого усопшего христианина в российских синагогах вели поминальные службы. Или Иван Блиох (1836-1901), ученый с мировым именем, чей вклад в жизнь российского еврейства еще не вполне оценен. А он, между тем, был деятельным участником комиссии К. Палена по пересмотру закона о евреях, автором фундаментальных экономико-статистических трудов о губерниях “черты оседлости”, а также специальной записки “О приобретении и арендовании евреями земли” (1885). Вот как живописует Блиоха наша Хин: “Совсем еще бодрый старик с белой, по-французски постриженной бородой и гладкой, как слоновая кость, лысиной, обрамленной гладкими седыми волосами. Лицо семитического рисунка, но смягченное годами покоя и власти; ласковые, умные, выцветшие “испытующие” глаза… Манеры простые, спокойные, без малейшей еврейской “юркости”… Такого приятного self made man я до сих пор не встречала. Собеседник он очень интересный. Много рассказывал о затруднениях, которые ему приходится преодолевать из-за своих изданий. Под его руководством несколько лет работал целый департамент специалистов, собиравших по официальным данным материал о положении евреев в России. Картина получилась такая потрясающая, что продолжение этого труда было признано “излишним” – и он так и остался недоконченным”. Хотя Блиох формально снял с себя “кандалы еврейства”, на смертном одре признался: “Я был всю жизнь евреем и умираю, как еврей”. Между прочим, его опыт мог быть вдохновляющим для Хин, поскольку тот принял католицизм и “превратился из варшавского жидка в заправного европейца”.
Примеров еврейского подвижничества в XIX-м столетии множество. Да и углубившись в историю, нельзя не заприметить этнического еврея, придворного эскулапа Даниила Фон Гадена (умер в 1682) - это он добился от “тишайшего” Алексея Михайловича привилегий для приезжавших в Москву купцов-иудеев; а из первой половины века XVIII-го слышны страстные воззвания дипломатов-братьев Авраама (1865-1783) и Исаака (1689-1754) Веселовских – они настойчиво убеждали (но не убедили!) импульсивного Петра Великого и его дщерь, яростную антисемитку императрицу Елизавету, что евреи – народ грамотный, и жительство им в империи повсеместно разрешить надобно…
Примечательно, что и в русско-еврейской литературе рубежа веков тема крещения получает подчас новую трактовку. “Перекрест”, сохраняющий верность своему народу, становится героем исторической повести Льва Леванды “Авраам Иезофович” (Восход, 1887, Кн. 1-6), где выведен благочестивый еврей из Вильно. Он, между прочим, имел вполне реального прототипа, который жил в этом “Литовском Иерусалиме” в 1450-1519 годах и был фактическим министром финансов при короле Сигизмунде I. Таких высот Авраам достиг не только из-за выдающихся способностей, но и благодаря крещению. “Если христиане насильно заставляют нас быть отступниками от веры нашей, то мы можем сделать что-то для нашей защиты… мы можем употребить… хитрость,” – поясняет он. Критики отмечают остро современное звучание этого произведения Леванды.
Интерес представляет и фельетон С. Ан-ского “Голова нееврея” (Рассвет, 1912, № 25). Здесь в центре внимания - события 1891 года, когда “деревянный хозяин Москвы”, августейший юдофоб Сергей Александрович учинил массовое изгнание иудеев из города. Многие были поставлены тогда перед необходимостью креститься (по некоторым данным, веру Христову приняли в тот год 3 тысячи человек). Героем Ан-ского становится предприимчивый еврей, который в эту пору массового крещения (дававшего право остаться в столице) занялся прибыльным делом – он принимал христианство за других, оставаясь евреем. Стоит ли пояснять, что для такого “неофита” это было чисто показным, формальным обрядом, лишенным какого-либо духовного содержания! И поступил он так во имя благородной цели – спасения соплеменников от дискриминации и выселения. А потому - кто решится обвинять его в святотатстве? И Рашель Мироновна с болью писала о религиозном преследовании иудеев в Москве, когда под страхом административном кары им запрещено было собираться для богослужения, даже в частных домах (синагога давно закрыта августейшим градоначальником). “Некоторые полковые командиры пожалели своих солдат и разрешили им молиться в казармах (Нельзя не удивляться благородству и смелости этих отцов-командиров!). Тогда к солдатам ринулись “штатские” под флагом родственников. Командиры к еврейской “хитрости” отнеслись благосклонно”.
Вообще, борьбой за права соплеменников проникнуто всё творчество писательницы. Что до крещения, то она, будучи, по-видимому, агностиком (“Вы должны прийти к вере”, - увещевал Рашель Владимир Соловьёв) и сторонницей свободы совести, в жизни отличалась веротерпимостью и поступала подчас, сообразно сугубо прагматическим требованиям. Это отчётливо видно на примере её сына Михаила Фельдштейна (1885-1839), крещением которого она озаботилась очень рано, о чем поделилась с близким другом, знаменитым адвокатом Анатолием Кони. Тот писал ей 20 июля 1890 года: “Вы пишете о Мише. Мне не придётся, вероятно, видеть его юношеский расцвет, но если бы я до этого дожил, то – будет ли он, мой милый знакомый незнакомец – еврей или христианин, моё участие, поддержка и сочувствие принадлежит ему заранее, во имя его настрадавшейся матери. С вопросом о нём торопиться незачем – лет до восьми можно оставить вопрос in status quo. А там многое ещё может перемениться. Главное, не падайте духом и не теряйте веры, что ему принадлежит светлое будущее”. Миша всё же был крещён по православному обряду, что поможет ему в научной карьере (в возрасте 32 лет станет приват-доцентом Московского университета). Но когда спустя годы, в пылу славянофильского угара, он станет проявлять откровенное евреененавистничество, Хин, хотя и пытается разобраться в его психологической мотивации, жестока и бескомпромиссна к сыну: “Миша питает к евреям органическую антипатию (я по себе знаю, что такое чувство может быть у очень нервного еврея, выросшей в далёкой от еврейства в среде)... Но Миша – очень образованный человек, настоящий учёный, с философским складом ума – и, наконец, просто порядочный человек. Вся та дикая оргия, которая теперь совершается над евреями и которая приняла чудовищные размеры – не может не возмущать даже ко всему равнодушных людей. Я уверена, что Миша глубоко страдает. Но, вместе с тем, он возмущается, что из-за еврейских погромов он не может сосредоточить исключительно все свои чувства на войне и её героях. Приходится разбиваться. Тех, которые поставили на пьедесталы Наполеонов, Суворовых – ведут себя, как тупицы, мерзавцы, злодеи... Обидно и противно”...
Закономерен вопрос, а как правда жизненная, историческая соотносится с правдой художественной. Марксистски ориентированные литературоведы настойчиво втолковывали нам, что художник лишь отражает действительность. На самом же деле, он ее активно преображает, намечая такие этические и нравственные рубежи, которых не всегда возможно достичь в реальной жизни. В полной мере это относится и к нашей героине, затрагивающей тему крещения во многих своих художественных произведениях. И замечательно то, что в отличие от всамделишной Рашели Хин, формально принявшей католицизм, положительные протагонисты ее произведений, поставленные перед подобным выбором, как правило, категорически от крещения отказываются, даже если оно вызвано причинами “романического” свойства. И, напротив, обратившиеся в христианство (особенно из прагматических и карьеристских соображений) ею жестко порицаются.
В Саре Павловне Берг, героине повести Хин “Не ко двору” (Восход, 1886, № 8-12), угадываются и индивидуально-авторские, и типические черты ассимилированного русско-еврейского интеллигента конца XIX века, с его неизбывной трагедией, выраженной в страстном монологе: “Слушайте, я считала себя с детства русскою, думала и говорила по-русски, мое ухо с колыбели привыкло к звукам русской песни… Все это осмеяли, забрызгали грязью. Я испытала на себе весь ужас положения незаконнорожденного ребенка в чужой семье… Хочу любить, а меня заставляют ненавидеть”. Характер Сары дан автором в развитии, что придает ему особую художественную убедительность. Воспитанная в привилегированном пансионе в духе заскорузлого антииудаизма, девочка читает “Четьи Минеи” и убеждена, что все евреи грязные, что они “с мацой в Пасху пьют человеческую кровь”, и страстно мечтает о крещении. Но логика жизни приводит ее к заключению, что если ненависть к евреям входит в самую структуру христианства, то оно, стало быть, не дотягивает до тех ценностей, которые им провозглашаются. Сара, интеллигентная и образованная, то и дело сталкивается с дискриминацией: ей как еврейке отказывают в работе. А в один богатый дом она попадает, поскольку хозяева посчитали, что “даже лучше, что она жидовка; будет, по крайней мере, знать свое место и не важничать”. В такой “серой, точно гороховый кисель”, юдофобской атмосфере “ей как-то не верится, что можно произнести слово “еврей” без прибавления – плут, мошенник, подлец, когда представляется удобный случай”. И Сара уже на собственном опыте ощущает ложность господствующих в обществе стереотипов, кои она принимала на веру в детстве.
Принципиально невозможным становится для нее и крещение, какими бы резонами оно ни было продиктовано. А к нему склоняет Сару ее возлюбленный Борис Коломин, дабы заключить с ней брак. “Но ведь это простая формальность, обряд, – настаивает он, - для такой женщины, как Вы, существует лишь одна религия, которая совсем не обусловливается той или иной церковью. Не могу же я поверить, что Вы заражены религиозным фанатизмом”. Однако вовсе не в фанатизме тут дело: Сара Павловна считает себя плотью от плоти еврейского народа и желает быть со своим народом – там, где, говоря словами поэта, ее “народ, к несчастью, был”! Вот что она отвечает жениху: “Я была свидетельницей дикой животной травли на людей, скученных на одном клочке, за чертой которого им запрещалось дышать, а когда эти люди не догадались задохнуться от тесноты и грязи и стали барахтаться, - их обозвали эксплуататорами, вампирами и мало еще чем… [Креститься] - громогласно отречься от них, перейти в вражеский лагерь самодовольных и ликующих. Я ни за что не переменю религию, перестанем об этом говорить. Милый мой, я люблю тебя, как душу, но никогда за тебя не пойду”. Критик Оскар Грузенберг ( Литература и жизнь // Восход, 1894, Кн.X) усомнился в мотивированности отказа Сары от семейного счастья: “Если Сара не могла переменить религии, то ей решительно ничто не мешало, при степени их развития и взаимной любви, зажить совместно честной жизнью, при которой не представлялось бы надобности совершать душу ворочащий обман. Затем, что же мешало Саре... уехать навсегда за границу? Такие препятствия приходится переживать сотням женщин, когда на пути к их счастью встают сословные, социальные или религиозные препятствия. Эти препятствия и составляют пробу для определения глубины и серьёзности чувства: сильное чувство всегда отыщет себе выход, не противной ни совести, ни разуму”. Но Хин-писательнице важно подчеркнуть демонстративный отказ от ренегатства.
В другом произведении, “Мечтатель” (Сборник в пользу начальных еврейских школ / Изд. Общ-ва Распространения Просвещения между евреями России, Спб., 1896), перед нами предстает “скромный и бескорыстный пионер еврейского просвещения”, Борис Моисеевич Зон. Это “неисправимый романтик”, кумиры коего – печальники еврейства Ицхак-Бер Левинзон** и Илья Оршанский, а любимые литературные корифеи - Жорж Санд, Гюго и Гете. Он наделен “умом сердца”, чуткостью и подкупающей всех “духовной простотой”. Этот “энциклопедист-самоучка - любопытный обломок целого типа, который в таком неожиданном изобилии выделило еврейское захолустье в конце 50-х годов”. Это о таких, как Зон, говорил поэт Константин Льдов в стихотворении “Мечтатель”:
Но близок день, свершились сроки:
Во имя правды и любви
Народа Божьего пророки
Зажгут светильники свои.
В холостяцкой московской квартире Бориса Моисеевича столовались нищие студенты, несостоявшиеся артисты, бомжи, а хозяин-хлебосол и рад был внимать ежечасно “молодому шуму”, привечать всех - и эллина, и иудея. Однако шли годы, эпоха надежд Александра Освободителя канула в Лету, на троне прочно обосновался “тучный фельдфебель” – Александр III. “Дух времени был слишком силен, и старый мечтатель растерялся, – пишет Хин. - Пришли степенные молодые люди с пакостной усмешечкой, иронизирующие над “именинами сердца”, пришли журналисты, прославляющие розги, юдофобство на “научной” почве с передержкой, гаерством, гиканьем”.
Борис Зон наблюдает досадные метаморфозы: вот его любимый ученик, еврей Лидман так тесно сживается с окружающей бездуховностью и настолько нравственно черствеет, что “из благоразумия” принимает у себя в доме некоего Воронова, автора мерзких юдофобских брошюр.
- Ох, Лидман, не нравится мне твоё равнодушие, моральный индефферентизм – это, брат, последнее дело.
- Один в поле не воин, Борис Моисеевич, - возразил Лидман, - я и то плачусь за мираж, именуемый иудейством. Передо мной карьера, а у меня на ногах кандалы.
“Бывают такие случаи, когда быть благоразумным – значит быть низким”, - парировал Лидману Зон. Дальше – больше: Лидман решает креститься, о чем с помпой объявляет Зону и тщится подыскать сему поступку разумные и высоконравственные аргументы. Происходит знаменательный диалог:
Лидман: Даже с философской точки зрения, я становлюсь на сторону исторической силы…
Зон: Даже если эта сила топит Ваших братьев?
Лидман: Ну, это, знаете, индивидуальное чувство… как кто смотрит. Вам угодно считать братьями 4 миллиона человек, а я считаю братьями всех людей.
Зон (с горечью): Ах, скажите лучше прямо, что Вам хочется выйти в присяжные поверенные…
Лидман (прищурившись): А хотя бы и так. Надеюсь, я никому не обязан давать отчета в своих поступках. Вот я не мешаю Вам быть страдальцем и героем!
Лидман как в воду смотрел: “страдальца” Зона, не пожелавшего пойти на сделку с совестью, высылают из Москвы (предварительно в полицейском участке его аттестовали “натуральным жидовским” именем - Беркой Мордковичем - и не без удовольствия напомнили, что в России “для жида нет закона”!***). Последние дни наш “мечтатель” провел в одном заштатном городке черты оседлости. Его мучил неотвязный сон: некий страж порядка с мясистой ряхой говорил ему вкрадчивым, даже ласковым голосом: “Прими караимство, дружок, или чтобы в 24 часа духу твоего здесь не было!” (караимы, как известно, дискриминации в Российской империи не подвергались). “Я не могу жить без веры в красоту человеческого духа, а кругом всё рушится, рушится...- говорил перед самоубийством этот мечтатель. - Я смотрю на евреев как на бессознательных борцов за свободу духа – и никто, быть может, так пламенно, как я, не мечтает о том дне, когда исчезнет самое слово – еврей... Это будет, когда человек скажет человеку: “брат мой, молись, как душа моя жаждет”.
В сочинении Хин “Одиночество (Из дневника незаметной женщины)” (Вестник Европы, 1899, Т.5, Вып. 9-10) привлекают внимание два национальных типа, поразительных по своей полярности. Представитель первого - весьма отталкивающий, “крошечного роста, худенький, черномазый… невежественен баснословно”, выкрест Беленький, который всерьёз интересуется, “что наливают в электрическую лампочку”. Это Иван, точнее, Абрам, не помнящий родства. Вот, что о нем говорят: “Еврей, недавно крестился, но всех уверяет, что родители его были крепостные какого-то польского магната. Вчера он с пафосом рассказывал, что ему во сне явился Николай Угодник и предсказал блестящую карьеру. - “Может, это был не Николай Угодник, а Моисей Пророк”, – съехидничал [кто-то]. – “Я не имею с ним ничего общего, - важно произнес Беленький”.
А вот выпускница университета Белла Григорьевна Грогсгоф – антипод Беленького, она дает частные уроки, готовит учеников к поступлению в гимназию. Но ее семью, как и семьи тысяч иудеев, высылают из Москвы, хотя родители “живут здесь чуть ли не 20 лет, и вдруг оказывается, что они не имеют права тут жить и должны уехать на родину, а они и забыли давно, где их родина”. Белле с ее обостренным чувством национального достоинства стыдно и унизительно просить о том, что должно принадлежать ей по праву. “Ведь одна моя просьба – позор, - с горечью говорит она. – Что я сделала? Кому мешаю? В чем мое преступление?”. Так и слышится здесь голос Тевье-молочника, любимого героя Шолом-Алейхема, выдворяемого властями из родного дома: “Стены голые и кажется, будто они слезами плачут. На полу – узлы, узлы, узлы! На припечке кочка сидит, как сирота, печальная, бедняжка, - меня даже за сердце взяло, слезы на глаза навернулись… Вырос тут, маялся всю жизнь и вдруг, пожалуйте, изыди! Говорите что хотите, но это очень больно!”
Влиятельный юрист Юрий Павлович, к заступничеству коего прибегает Белла Грогсгоф, предлагает ей отказаться от своих принципов. Диалог этого циничного “законника” и образованной еврейки воссоздан писательницей мастерски, с блеском и присущей только ей тонкой и уничтожающей иронией.
“- Мне неизвестны виды высшей администрации, - мягко заметил [он], - но вы меня извините за откровенность, милая барышня, у евреев действительно много несимпатичных черт. Я вполне уверен, что Вы составляете блестящее исключение из этого, увы! - печального правила.
– О, пожалуйста, без исключений, - прервала его Белла (смуглое личико с правильными чертами лица дышало неизмеримым презрением). - Это слишком жестоко. Евреи несимпатичны… Трудно допустить такой приговор над целым народом!
И Юрий Павлович дает Белле “добрый совет”:
- Берите меня в крестные отцы и дело с концом!
- Да, это действительно очень просто, - с улыбкой промолвила девушка.
- Разумеется, совершенно не из чего создавать трагедию. И Бог у всех один, - примирительно подтвердил Юрий Павлович.
- Если так, то за что же нас преследуют?
- Платье ваше, милая барышня, устарело. Не нравится оно никому. Такая уж мода в воздухе. Прежде дамы носили узкие рукава, а теперь пошли широкие…
- Римлянам тоже не нравилось христианское платье, - возразила Белла, - однако христиане умирали за это платье на кострах, виселицах и в пасти диких зверей.
- Так ведь это когда было! – воскликнул Юрий Павлович и засмеялся. – С тех пор люди поумнели. Смею Вас заверить, дитя мое, что немного найдется в наши дни любителей приять венец мученический. Есть, конечно, несчастные, которые и теперь заживо себя в стены замуравливают. Но их называют изуверами, а не героями, и судят в окружном суде. Так хотите, барышня, [креститься]? А уж как я буду гордиться такой прелестной духовной дочкой.
Белла отрицательно покачала головой и встала.
- Мы говорим на разных языках – промолвила она.
Юрий Павлович называет Беллу “нежелательный элемент”, а когда его дочь вызвалась помочь “хорошенькой жидовочке”, боится что та себя скомпрометирует. По счастью, всё устроилось. Дочь сделала “доброе дело и либеральное”: прибегла к помощи сановников и толстосумов, так что Белла (вместе с родителями) получила, наконец, разрешение остаться в Москве и “готовить в гимназию разных оболтусов”. Но весь гвоздь в том, что даже эта спасительница Беллы относится к евреям свысока, иронически: “Старики её бросились мне целовать руки. Я, конечно, не дала. Теперь они меня прославят на весь кагал”.
В драме Хин “из эпохи освободительного движения” - “Ледоход” (М.: Тип. Е.Д. Мягкова, 1906), подвергшейся цензурным гонениям (значительная часть тиража была конфискована), выведен тип еврея-народника и интернационалиста – Павла Львовича Брауна. Хин характеризует его как “одного из лучших людей”, который “юношей вступил в армию борцов за российскую свободу”. На стенах его скромной комнатки висит копия репинских “Бурлаков на Волге” и портреты Лассаля и Чернышевского. Пятнадцатилетним подростком он пережил еврейский погром и видел, “как одни голодные люди в слепой ярости убивают других голодных людей”. Такие испытания “слабых гнут в дугу, сильных же превращают в героев”. Браун принадлежит к сильным. Его одушевляет борьба за счастье всех угнетенных, без различия рода и племени. “А рабочих и мужиков не бьют, не топчут ногами… от колыбели до могилы? Что наши страдания по сравнению с их страданиями? – риторически вопрошает он, - Я убежден, что мы стоим на грани истории… Мы увидим свободу… Что-то переменилось в русской жизни. Это чувствуют все. Старое умерло. Мороз как будто еще злее, но это перед ледоходом!”. Многие преклоняются перед бескорыстием и самоотверженностью этого народного заступника. Знаменательно, что один из персонажей пьесы, влиятельный сановник Иван Бутюгин, по его словам, к Брауну “в крестные отцы набивался”, а тот на такое “выгодное” предложение только рассмеялся ему в лицо. Впрочем, как и в самой российской жизни, есть в драме “Ледоход” субъекты, которые, подобно солдафону-реакционеру Афромееву, талдычат: все, что от евреев, есть погибель. А на замечание собеседника, что, мол, Иисус Христос тоже был евреем, парирует: “ Это не оправдание для его врагов”…
Справедливости ради надо указать и на одно исключение из общего правила. В драме “Наследники” (СПб., 1911; свет рампы она увидела в Московском Малом театре 12 октября 1911 года, до 2 ноября состоялось 9 спектаклей, после чего в результате шумного скандала была снята с репертуара) представлен положительный тип и еврея-выкреста. Это престарелый мультимиллионер Роман Ильич Волькенберг, прежде властолюбивый делец, а ныне – умиротворённый мудрец с лицом и речью Лессинговского Натана. Существенно, однако, что сам он не только подчёркивает свою еврейство, но и окружающими воспринимается именно как “старый жид”. Обстоятельства крещения Волькенберга - “романического” свойства: он влюбился в дочь русского аристократа из Рюриковичей, которая, однако, клянчила у него деньги на карточные долги своих любовников и, в случае отказа, шипела: “жид, ростовщик!” Родственники его покойной жены, Лузгинины, ведут беспощадную борьбу за наследство “подлого Шейлока”. По словам театроведа Натана Эфроса, “их родовитое обнищание – обнищание и материальное и духовное, и родовитая жадность до миллионов... даже забрызганных грязью еврейского происхождения, - всё это наблюдено и передано верно, и имеет свою бесспорную художественную ценность”.
Когда одна из Лузгининых просит Волькенберга заплатить внушительную сумму за своё чадо, которому грозит суд за похищенное у любовницы бриллиантовое колье, тот приводит в пример своего дальнего родственника, которому наказание за проступок пошло впрок. Та презрительно кривит губы, и Роман Ильич догадывается о причине: - Я знаю, что между ними большая разница... Тот жалкий еврей, или, как по нынешней терминологии, “инородец”, а Ваш сын принадлежит к самому высшему слою общества.
Критики отмечали, что “старик Волькенберг отлично удался г-же Хин”. Образ его не банален, это чрезвычайно привлекательный персонаж с богатым, сложным духовным миром, и потому сразу же приковывает к себе внимание. К искусству автора присоединялось и искусство исполнителя. У превосходно игравшего эту роль Александра Южина “и отличный внешний облик, национальный без преувеличенности, живописно старый и отличный тон умиротворённой мудрости и охлаждённых чувств, однако зажигающих и теперь ещё иной раз в глазах яркий блеск... С полною чёткостью проступали выразительность и простота, все элементы души этого старика, с большою волею и большим умом”. Ему прекрасно видны все потуги “благочестивейших” свойственников “обработать старого жида”, дабы любыми путями заполучить его богатство. И понятно, что Волькенберг по своей психологии и образу мышления – это характерный еврейский тип. Неслучайно историк театра Виктория Левитина рассматривает “Наследников” в ряду “еврейской драматургии”, внесшей в русскую литературу важную национально-общественную проблематику.
Мы остановились на произведениях Рашели Хин, где затрагивается проблема крещения евреев. И очевидно, что иудейская вера рассматривалась ею как органическая часть еврейской идентичности, а крещение равносильно для нее отщепенству от своего народа. Правда, подобное предательство осознается далекой от иудаизма Хин не столько как религиозное, сколько как социально-правовое и политическое. Отступничество воспринимается как отказ от высокого мученичества дискриминируемого меньшинства, как продажа души за “чечевичную похлебку”. Симпатичны и притягательны у нее, как правило, те евреи, которые тверды в своих убеждениях и не желают быть ренегатами. И хотя в жизни писательница мирилась с ренегатами, но настойчиво и целенаправленно развенчивала их в своем творчестве. А творчество Рашели Хин притягательно для нас не только своей художественной ценностью. Это заметная веха в духовной и нравственной жизни русско-еврейской интеллигенции.
Примечания:
* Случай этот не единичный. Известно, что Софья Исааковна Дымшиц, намеревавшаяся выйти замуж за А.Н. Толстого, приняла православие, дабы расторгнуть брак с прежним супругом-иудеем.
** По предположению К. Бэйлин, Зон – усечённая форма фамилии “Левинзон”.
*** Между прочим, здесь переданы подлинные слова московского обер-полицмейстера Александра Власовского: “Для евреев нет закона!”.
Оригинал: http://berkovich-zametki.com/2016/Starina/Nomer3/Berdnikov1.php