litbook

Проза


Влечение; А была ли? Сквозняк – рассказы0

Иван ТЕРТЫЧНЫЙ

г. Москва

Влечение; А была ли? Сквозняк – рассказы

 

ВЛЕЧЕНИЕ

1

– Веришь ли? Я никогда по доброй воле не вспоминал о ней почти вовсе, – говорил он, опираясь руками на перила плавучей веранды, увлекаемой буксиром от набережной к песчаному острову посредине Амура, где в жаркие дни любят отдыхать горожане. – А если мельком и вспоминал, то один раз в десятилетие, в связи с чем-то.

Он помолчал, глядя на широкое течение воды, и снова повернул ко мне наклонённое лицо.

– Хотел бы я её увидеть теперь? Не знаю. Вряд ли… Скорее всего, она очень изменилась, по крайней мере внешне. И пытаться увидеть, разглядеть в заматеревшей женщине семнадцатилетнюю девушку, услышать её голос – тот самый голос! – дело заведомо провальное. Или я не прав, земляк?

Он поднял голову и внимательно посмотрел мне в глаза.

 

2

Признаюсь как на духу: люблю путешествия. Тяга к временной перемене мест живёт в душе с юности; увидеть новые земли, новых людей, не известные тебе большие и малые селения, услышать другой говор, уловить, почуять иной ритм человеческого бытия – не счастье ли?

Нравились и нравятся до сих пор путешествия разного рода: и пешие, и автомобильные, и водные, и железнодорожные… Что же касается путешествий космических, о которых слышны пока что только общие рассуждения, то отвечу априори: безжизненные пространства не манят меня ничуть. Хотя, возможно, для иного астронома перемещение в космосе – предел мечтаний. Что ж, каждому – своё…

Однажды нежданно-негаданно очутившись в городе, вольно раскинувшемся на высоком берегу Амура, неторопливо оглядевшись в нём, я со временем почуял в себе почти неодолимую тягу видеть и слышать его – пусть изредка, пусть один раз в столько-то лет. И был, думается, в этом странном, почти не объяснимом пристрастии один понятный мне мотив: здесь однажды расцвела такая случайная, такая мимолётная и такая нежная влюблённость!

И вот я снова здесь, снова легко вспоминается забытое.

… Мы едем в малолюдном автобусе за город, в просторный сосновый бор, где в одном из его уголков на берегу реки разместился пионерский лагерь, а в нём-то и работает вожатой её лучшая школьная подруга (да и вообще там мировой девичий коллектив), и, значит, нам там будет весело. Так говорит она. И я почему-то ей верю, хотя в каком-то ином случае предпочёл бы нечто более простое, чем шумное детское окружение. Но обещанный пляж (сегодня, как и вчера, и позавчера, неотменимый жаркий день) в часы детского затишья и три бутылки вина в нашей сумке подкрепляют мою веру в её утренний замысел. Что ж, лагерь так лагерь…

… Мы стоим на берегу затона и смотрим на скопище речных судов – и казённых, ждущих, может быть, ремонта, и разноцветных яхт, и каких-то катеров и лодчонок. Моей милой это, вероятно, ни к чему – глазеть на столь пёстрый вид… А я вижу всё это впервые в такой близи… А там вон, за рекой, синеет в дымке лесистый хребет, там уже чужая земля, притихшая, присмиревшая в последние годы, но оттуда веет настороженным холодком…

Ей нравится её родной город, и она рада, что он мне тоже пришёлся по душе, и это нас роднит. Так говорит она. И я ей верю. Разве я могу ей не верить? Ведь она доверила мне даже себя…

… Мы сидим за столом, увенчанным неяркой настольной лампой, пьём болгарский коньяк «Плиска», закусываем ломтями чуть подкопчённой красной рыбы, вкушаем индийский чай, смеёмся и беспричинно целуемся – нежно, жадно, вволю… Когда мы лежим на диване, горячие, взволнованные, меня почему-то удивляет, что её лицо в темноте кажется белым-белым и почему-то совсем не знакомым; мы вглядываемся друг в друга, понимаем друг друга, а там, под окном, в переулке кто-то никак не может понять, почему же сегодня так рано погас в комнате свет; в стекло то и дело постукивают крошечные камешки; кто-то хочет увидеть её лицо, услышать её голос, но, увы, увы…

 

3

Ещё раз я увидел берега Амура лет, кажется, через десять и, слегка отдохнув в гостинице после длительного перелёта и смены часовых поясов, особо не раздумывая, тая в душе какую-то необъяснимую надежду, отправился искать Таню. (Если бы кто-то, даже не весьма остроумный, решил охарактеризовать меня в этот час, то тут ему потребовалась бы одна-единственная строка классика: «Влечёт меня неведомая сила…») Точнее говоря, я предполагал, где её можно найти; специальность и работа Тани были связаны с таёжным промыслом, а стало быть, вряд ли она поменяла карьеру, а если даже и ушла с прежнего места, сослуживцы подскажут её новый адрес. На порхающую по градам и весям птичку она вовсе была не похожа: не тот склад характера.

Двухэтажный особняк в тихом переулке я нашёл сразу и постучал в однажды мною виденную дверь. И шагнул в просторный кабинет. За столами, нагруженными объёмистыми папками, сидели, уткнувшись в бумаги, три женщины – две в возрасте и одна молодая. У неё-то я спросил, могу ли я увидеть такую-то, и тут же, спохватившись, сообразил, что, возможно, у неё, у Тани, теперь другая фамилия, всё-таки десять лет – не десять дней; что, возможно, – да какое там «возможно», совершенно точно! – я напрасно явился в этот тихий переулок, в этот занятый делом особняк, в эту просторную, затенённую плотной листвой липы комнату… Что за дикая выходка, братец?

Женщины, те, что постарше, переглянулись и, словно повинуясь чьей-то беззвучной команде, встали из-за столов и проскользнули мимо меня в открытую дверь.

Молодая тоже встала и повернулась ко мне.

– Это я…

Я смутился. Я с первого взгляда не узнал её. За годы разлуки без надежды на встречу память как бы перерисовала её облик: тут капельку добавила в лице, тут убавила, лишь оставила неизменно стройной фигуру… После некоторого замешательства я коротко всмотрелся в лицо Тани и бесповоротно признал: да, это она. Карие с зеленцой глаза… знакомые веснушки… полные вишневые губы… светлые брови… Этот тихий внятный голос – её голос!

– Это я… – повторила она. Ресницы её вскинулись, чуть дрогнули. – Ты? Это ты?

Чистый румянец проступил на её щеках.

На безымянном пальце правой руки я разглядел обручальное кольцо; оно туго обнимало располневший палец и почему-то казалось тусклым, будто блёклая медь.

– Откуда?

– С самолёта.

– А я…

– Таня…

И тут, точно сквозь вялый и туманный сон, до меня дошла отрезвляющая мысль: путь в наше общее коротенькое прошлое и мне, и ей заказан напрочь; есть только сегодняшний день, где мы существуем отдельно друг от друга, и ещё может случиться день завтрашний, где мы можем быть – отдельно друг от друга. Общего будущего – ни дня, ни недели – у нас нет, ему не из чего расти. Трусишь? – спросил я себя. Будущего нет, подтвердил разум. И, сдавленные его мёртвой хваткой, чувства, задыхаясь, подтвердили: общего нет… нет будущего…

– А я…

– Таня, мне нужно сейчас идти в институт культуры… К пятнадцати ноль-ноль надо… Позвони, когда освободишься. Или там, или в гостинице буду. Просто позвони и скажи: «Я уже свободна!» Вот… – Я положил на стол визитку с номером мобильного телефона и, шутливо махнув рукой, шагнул к плотно прикрытой двери.

«…уже свободна!»

«Не слишком ли жестоко, господин гуманист?»

 

4

Месяца через два после возвращения с Дальнего Востока я оказался в гостях у своего двоюродного брата. Случай для нашего свидания был очень подходящий: день рождения Ивана, круглая дата.

После утреннего чаепития я отправился побродить по городу. Я шёл по просторному скверу под высоким зелёным навесом пышных лип и клёнов, мимо плакучих ив, мимо цветущих рядов декоративного кустарника, мимо пахнущих скошенной травой газонов… Останавливался, радостно оглядывал ближний мир, древесный и человеческий – лица моих земляков, лучащиеся какой-то особенной мирной красотой, вслушивался в людские и птичьи голоса и понимал, приходил к выводу, что именно в июне можно почувствовать себя счастливым… Райская пора!

Когда я вернулся в знакомый мне дом, стол для праздничного обеда был уже, считай, накрыт усилиями жены брата, Нины, и их взрослой дочери Верочки. Уже в прихожей я расслышал голоса первых гостей – мужской и женский. Они о чём-то весело толковали с хозяевами и звучно смеялись, должно быть, после первой рюмочки, «кухонной», вошедшей в обычай домашних праздников (первых гостей поощряют за своевременную явку).

Пришедший ранее прочих оказался сослуживцем брата, а женщина – его женой. Матвей и Марина – так именовали пару – тотчас взяли надо мной опеку и решительно усадили за праздничный стол рядом с собой. Марина о чём-то щебетала с соседкой, а её муж, по-свойски толкая меня локтем в бок, рассказывал о том и о сём, в том числе о приключениях на рыбалке; они с Иваном заядлые рыбаки; всю область исколесили, даже на бывший железорудный карьер ездили, там, на месте добычи полезного сырья, огромный пруд власти соорудили, обустроили чин по чину, зарыбили солидно – рыбаки млеют от счастья!

Я из вежливости поинтересовался у соседа, большая ли у него семья. Матвей ответил тут же, коротко и бодро:

– Маринка да я!

Потом, выпив и закусив, мой бравый сосед решил всё-таки растолковать подробности их семейной жизни. Что, мол, они за одной школьной партой в старших классах сидели, любовь у них была, даже целовались. А после службы в армии Маринка ему почему-то разонравилась, и он женился на другой. А она тоже взяла и замуж за другого вышла. Ну вот так оно всё устроилось. И жили они так и жили. А лет через девять-десять как-то встретились случайно – и любовь их проснулась, разгорелся костерок.

– Тут-то я и сказал ей сразу: бросай ты своего губошлёпа – и давай жить вместе! Первая любовь никогда не ржавеет! Так и сказал, понял?

– А дети у вас в семьях были?

– А то!.. Я свою с сыном к матери переселил, пусть вдвоём воспитывают, они, понимаешь, такие дружные! Сила! А её губошлёп на другой женился, так что дочку Маринину в порядке воспитают. Вот!.. Давай выпьем за здоровье твоего брата. Согласен?

А когда объявили перерыв-перекур, Матвей вывел меня на улицу «подышать кислородом». Я поглядывал на высокие лёгкие облака, на мягкое колыхание деревьев, вдыхал-выдыхал июньский воздух, а мой собеседник продолжал развивать семейную тему.

– Приходим вечерком с работы, садимся ужинать, стопочки по три-четыре примем, валимся на диван – и давай песни петь! Или телевизор включаем… А потом – на боковую! Обнимемся крепко и спим. Ничего нам не надо! Счастье! Понял? Вот так…

 

5

Я  уже заканчивал гостевание у брата, загорелый, с сияющими глазами, напитавшийся воздухом родины, когда позвонил на мобильный тот самый знакомый, с которым мы вместе одолевали водную ширь Амура на плавучей веранде.

– Сейчас я в поезде, подъезжаю к нашему областному городу, пересяду на электричку – и в тихий-тихий городок Свободу. Помнишь, я его упоминал в разговоре?

– Помню. Как же!..

– Может, когда-нибудь увидимся? В Москве, допустим…

– Зачем – когда-нибудь? Через полчаса я встречу тебя на вокзале, вот и увидимся. Посидим в кафе, поговорим. Годится?

– Не ожидал такой приятной засады, не ожидал…

 

6

– Ну вот, земляк, летел-летел я на самолёте, смотрел вниз через окошечко на облака… они снежную пустыню изображают… на извивы больших рек, горных хребтов… жилья человеческого почти не видно… большей частью видишь прямые линии – просеки, где проходят линии электропередачи… И вот глядишь на всё это и думаешь не о небе, не о солнце и луне, не о звёздах и прочем, что на высоте, – а о земном думаешь, о тех, кого любил и любишь, о памятных детских кострах на склоне холма, об ушедшей в мир иной родне, о стрекозах у летней речки, о зимних зорях, о первых скворцах в марте, когда под ногами хрустит ледок… Да что я тебе об этом рассказываю! Сам, небось, такое представляешь… В одной природной печке шла наша закалка! Давай выпьем за это!

Мы ещё раз приветствуем друг друга глотком вина в бокалах, и мой собеседник, лихо отбарабанив на столе короткую дробь, развивает свою мысль.

– В общем, я понимаю и чувствую так: всё обаяние, вся неохватность, всё господство над тобой земной жизни постигается в небесной выси и, как ни странно, незримая небесная воля – на земле. Конечно, не все и не всегда видят её скромные или грозные признаки… Однако ж…

В свою очередь я рассказал земляку о недавно встреченных в праздничной компании двух, говоря по-современному, мажорах – Матвее и Марине, – дерзко рвущихся к личному счастью, и спросил его, что он об этом думает.

Земляк пристально глянул на меня, вздохнул и поправил на руке часы: до отхода электрички оставалось семь минут.

 

 

А БЫЛА ЛИ?

1

Хотя ей было за семьдесят, все – и дети, и взрослые – называли её одинаково: Надечка. Жила она с молодых лет при семье брата в темноватой каморке с тусклым оконцем, выходящим в сад, безропотно сносила покрикивания невестки, толстой и горластой женщины, а то и приглушённые укоры братца, заметившего её явные или мнимые оплошки в быту.

Племянников у Надечки было трое – Петя, Андрейка и Коля – и всех она опекала по-матерински, но особо – Колечку, крепкого паренька с большой головой, плотно покрытой жёсткими серыми кудрями-колечками. «Аполлон… Русский Аполлон!» – приговаривал учитель-историк, всякий раз удивлённо глядя на входящего в класс ученика Бородина. Младшенький, в отличие от вспыльчивых и грубоватых братьев, рос весёлым и добродушным да и к тому же наделённым начальной богатырской силой, и, потому, наверное, его уважали и старшие ребята, и сверстники, и соседская малышня. Вот он-то и созывал взмахом руки в полдневную или вечернюю тень палисадника желающих: давайте, мол, побыстрее, сегодня Надечка будет сказки всякие рассказывать – страшные и грустные, народные и собственные, предания и библейские истории… Напевные сказания частенько длились до самой темноты, когда уже пора было отправляться спать. Время от времени Надечка прерывала свою речь угощением: взваром из сушёных яблок и груш да извлечёнными из старинного сундука разноцветными леденцами и мятными пряниками.

В тёплую и светлую пору суток её тёмная худенькая фигурка маячила или в огороде, куда она устремлялась после заутренней службы в церкви, или у тесно составленных в ряд хозяйственных построек: кормила-поила домашнюю живность, убирала из закутков навоз, раскладывала свежую подстилку – лежалую солому или опилки… Зимой и поздней осенью огород сам собой выпадал из круга её каждодневных забот; другие дела, казалось, сами находили Надечку в стенах дома: журчала швейная машинка «Зингер», мелькали в руках вязальные спицы, широко пласталась на крашеном полу мокрая тряпка, двигаясь с изгибом: вправо-влево, влево-вправо; шар-р…шар-р… шлюк… шляк…

Не желая смущать своим неловким присутствием семью брата, Надечка питалась отдельно: готовила еду на своей керосинке в своей каморке, тут же и трапезничала после короткой молитвы. Исключением из этого правила был первый пасхальный день; теперь и она торжественно восседала за семейным столом, розовея некрасивым чистым личиком от праздничной радости: как-никак отстояла всю ночь за божественной литургией, обошла со всеми молящимися крестным ходом Божий храм, принесла в темноте раннего весеннего утра освящённые куличи… Вон они высятся на середине стола в окружении разноцветных яиц; в красном же углу беззвучно трепещет перед божницей огонёк лампадки, неясно отражаясь на серебристых узорах заледенелых окон… И так покойно, так мирно было в этот утренний час, что на глазах у Надечки сами собой выступали слёзы, и она тихонько шмыгала носом… Надечка с удивлением разглядывала родню и не могла наглядеться; задумчиво рассматривал потолок брат Павел, странно молчала, сложив полные руки на животе, невестка, сидели неподвижным рядком присмиревшие племянники… «Какая ж это красота – люди перед разговением!» – дивилась чуду Надечка, и слёзы снова горячо подступали к глазам.

 

2

– Вы по какому случаю так хорошенько выпили, браты-солдаты? Аж покраснели…

Бородины – Пётр, Андрей да Николай – могли бы и не отвечать на неловкий вопрос подпирающего спиной калитку соседа, но остановились и ответили:

– Мы?..

– А случай-то…

– А случай-то у нас законный, дядя Гриша, – заключил ответ братьев Николай. – Десятая годовщина Надежде Васильевне нашей… Понимаешь?

– Какой Надежде? Какой Васильевне? Тёще Андреевой из Пристени, что ль?

– Да ты забыл, выходит, как отца нашего по батьке звал? А у него сестра была…

– Надечка, что ль?

Братья рассмеялись.

– Ну вот и вспомнил!

– Вспомнил!

– А ещё сосед!

Упершись в калитку обеими руками, дядя Гриша оторвал от неё спину и выпрямился. Он хотел пошутить, он хотел сказать что-нибудь весёлое по этому поводу, но слова никак не шли на язык, они, чуть померцав, гасли в тёмных закоулках гортани, и потому вышло наружу только неопределённо-жалобное:

– И-о-о-ы-у…

Сосед огорчённо махнул рукой и поднял кверху прищуренные глаза.

 

3

После смерти жены – потери жестокой, сокрушающей – Гринёв переместился на пятьсот километров южнее, – из большого города на малую родину, в старинное село Бегищево. Оставил он обширный шумный город без сожаления: оба сына выучились – один на доктора, другой на инженера-нефтяника, – разъехались по разным краям, обзавелись жёнами. А ему-то что предстояло?.. Осознанно, подсознательно ли решение однажды созрело, и Павел Петрович без колебаний отправился в дальнюю и, скорее всего, предпоследнюю в жизни дорогу…

Несуетливо и даже как-то легко освоившись в знакомой округе, войдя душой и телом в неспешное сельское житьё, Гринёв понял, что он здесь по-прежнему свой, что вновь ожило в разговорах его прежнее, ещё детское, прозвище – Пупеха, что ему, как когда-то, близки слова и заботы, лица заматеревших сверстников и основательно вошедших в года сверстниц, всех земляков, устоявших неведомым образом в тяжкие годы разгрома привычного житейского уклада…

Перед сном, уже в темноте, он коротким движением руки включал радиоприёмник, как бы сам собой примостившийся на тумбочке у кровати, и, вполуха слушая музыку, по привычке перебирал в памяти разговоры в учительской, свои классные занятия, нечаянные встречи на улице, потом незаметно погружался в прошлое, дальнее – дни детства и юности… Бродя воскресным днём по старому кладбищу, заросшему одичавшей сиренью, он вышел на угол нового, оно при нём, тогда ещё подростке, только-только начало заполняться – две или три могилы… Первым здесь упокоился безногий инвалид Мирон – буян и пьяница, живший у околицы Бегищева в крошечном домишке, крытом соломой. А вот невольной его соседкой стала добрая женщина с его улицы – Надечка. «Надежда Васильевна Бородина», – так гласила кривая двухстрочная надпись, сделанная чьей-то явно неумелой рукой года три, наверное, назад; ржавчина ещё не успела густо выступить на серебристой пластинке… так… мелкие-мелкие рыжеватые точки… может и без поновления год-другой побыть… Но ни эти слабые следы времени, ни кособокая надпись, выведенная чёрной краской, ничуть не портили вид высокого серебристого креста, слово парящего в виду мрачной рощицы других – многих и многих – крестов и оградок; бывшее когда-то новым, робко начинавшимся, кладбище в нынешнюю пору было з а с е л е н о сплошь, по крайней мере отсюда, с угла, взгляд не ухватывал и малой пустующей полянки.

 

4

Гринёв миновал белокирпичный дом сельской администрации и пошёл вдоль церковной ограды, поглядывая в начало улицы Закурганной. И он не ошибся: без пяти два распахнулась калитка углового дома – и появилась Алевтина Савиненко; ровно в четырнадцать ноль-ноль она открывает после обеденного перерыва продуктовый магазин; по давней привычке она шла мелким скорым шагом, наклонив голову и придерживая левой рукой дамскую сумочку.

Павел Петрович опередил Алевтину, он-то был в десяти шагах от магазина, считай, рядом.

– Привет, Алечка!

– Привет, Паша!

– Как поживаешь, Аля?

Алевтина испытующе посмотрела в глаза и тихо сказала:

– А то не знаешь… Хорошо.

Смугловатое лицо Алевтины было на редкость некрасиво: нос картошкой и широкий подбородок – приговор женщине. Но её глаза… Они с лихвой искупали допущенную природой грубость; они лучились, сияли, в них светилась такая роскошь души, такое недоступное сверстникам движение жизни, что заставляло трепетать перед её взором не одного одноклассника да и ребят постарше – из девятых и десятых… Перед самыми выпускными экзаменами и он в конце концов не устоял под действием её чар, позорно забыв о своей первой любви, и что-то пытался предпринять, но было уже поздно: сердце Алечки, похоже, уже было занято признанным красавцем Вадимом…

– Я вот о чём ещё хотел тебя спросить… Ты помнишь Надечку, тётечку с нашей улицы? Нет?.. Ну, сестру дяди Паши Бородина…

– Нет, Павлик, не помню. Честно.

– А его, Бородина, сыновья

приезжают?

– Петя, старший, уехал с женой на её родину, на Север. Спился. Умер. Двое у него сыновей вроде. Андрюша жил здесь. Умер. Спился. Жена с детьми куда-то уехала.

– А Николай?.. Коля?..

– Бывает Коля. Родни у него никакой тут не осталось. Друзей навестит, на кладбище к отцу-матери сходит – и через денёк-другой уезжает. Вот так, милый Пупеха…

 

5

Он мог не брать с тумбочки наручные часы, мог не вглядываться в светящиеся стрелки, ибо наверняка знал: ровно три часа ночи. Это вот – внезапное странное пробуждение – стало время от времени происходить с ним с той поры, когда он вернулся в Бегищево и поселился в пустующем доме в конце родной улицы (исконное жилище Гринёвых было продано его сестрой, уехавшей к дочери, каким-то переселенцам лет пятнадцать назад). Он как-то спросил соседку Валентину Михеевну о непонятных своих пробуждениях, мол, не знает ли она чего-то подобного… Как же, знаю, отвечала соседка, это и с её матерью случалось, и с братом старшим… Три часа ночи – это Божий час. Человеку следует обдумать в тишине прожитый день, или, к примеру, месяц, или год – да и помолиться после о здравии живущих либо об усопших… Так Павел Петрович, не старый ещё, пятидесятидвухлетний мужчина стал, глядя в глухую тьму, обдумывать ночами пережитое, вспоминать покойную жену, сыновей, мать, отца, бабушку… И выходило, что самое-самое, чем полнилась и полнится его душа, это  детские годы да годы взросления, да вот ещё внешне скромное нынешнее его житьё; будто глаза омылись некоей чудесной влагой – и он стал видеть вокруг то, чего никак не мог увидеть раньше; стал слышать в звуках речи и в звуках природы – ветре, шелесте листьев, гудении шмелей, пении птиц – нечто неслыханное до сей поры. Почему? Почему ему уже несколько раз снилась Надечка – тётенька с их улицы? Не дети, не отец или мать, а – Надечка? Она что-то напевно рассказывала ребячьей гурьбе, кого-то  поглаживала легонько по головёнке неказистой натруженной ладонью; её некрасивое личико то вдруг покрывалось мелкими морщинками-лучиками, то неожиданно молодело и делалось ясным и улыбчивым, а серые глазки цвели васильками…

А может быть… может быть, думал он под приглушённое тиканье будильника, может быть, близится старость и я, вольно или невольно, начинаю помалу прощаться с жизнью? А что я успел сделать? Чем я запомнюсь людям? Да и жил ли я? А вдруг я приснился сам себе? Где моя жизнь? Помню, было детство, мир был полон красок, звуков, людей… И где они, те люди, те звуки, те краски? Я помню многие лица, но я давным-давно не вижу их вокруг. А ведь, кроме детских лет, были другие годы… Провал, тёмная яма… Мне, наверное, придётся скоро умереть, а я ещё не жил по-настоящему; я не видел мира; я не видел настоящего моря; не был в горах и в пустыне… Мне снится тихая, забитая, неграмотная Надечка. Славная, добрая сказочница! С каким восторгом слушала её детвора, окружив летним вечером у благоухающего палисадника! А, скажем, Алевтина вовсе не помнит её… Хотя Аля, конечно, жила, да и теперь живёт, в отдалении… А кто помнит кроткую Надечку? Я? Или её любимый племянник Колечка? Заходит ли иногда – пусть раз в пять лет! – в кладбищенский угол проведать давнюю могилу? А может, и не было её никогда, Надечки? Может, приснилась в долгом-долгом детском сне и снится иногда теперь?

 

6

– Павел Петрович! Паша! – Алевтина, заметив его у прилавка, оторвалась от разговора с какой-то седенькой старушкой и приблизилась к Гринёву. – Ты знаешь, позавчера к Васе Сапрыкину приезжал Коля Бородин. С сыном. Ты же что-то спрашивал, помню… Привет тебе от него…

«Проверю всё ж… – решил Гринёв, направляясь домой, – да и ближе так будет, кстати…» Краем затравенелой канавы он вышел на угол кладбища и почти сразу же увидел на знакомом серебристом кресте мягкое мерцание таблички из нержавеющей стали. Он подошёл поближе и прочитал вслух выгравированные рукой мастера знакомые имя, отчество и фамилию. Под двумя чёткими, выверенными строками светилась третья: разделённые чёрточкой годы земной жизни.

Был, был…

 

Была.

 

 

СКВОЗНЯК

И вот осталось позади ещё одно пустоватое степное пространство, и снова справа и слева от дороги, огороженной пирамидальными тополями, протянулись вдаль зелёные шеренги виноградников и абрикосовых садов… И вот замелькали за стёклами нашего авто осанистые дома с крепкими металлическими воротами – начиналась какая-то станица.

Завидев на обочине белые вёдра, увенчанные горками пожелтелых абрикосов, Наталья попросила Сергея Сергеевича остановиться. Они вдвоём вышли из машины, чтобы взглянуть на фрукты повнимательнее и, может быть, прицениться. Я же только снял тёмные очки и, поёрзав на сиденье, уселся поудобнее. Что мне они, эти желтобокие абрикосы? Пожалуй, с куда большим удовольствием я съел бы сейчас разрезанный на половинки свежий огурец, посыпанный крупной солью. Ну а кому-то только успевай подавать южные фрукты. Вот, скажем, Наталья…

Едва мои спутники достигли цели, в проёме распахнутой калитки тут же появилась невысокая моложавая женщина в лёгком цветастом халате. Лёгкими шагами она в считаные секунды одолела малое расстояние и, улыбнувшись и коротко глянув на Наталью, поздоровалась с Сергеем Сергеевичем. Боковое стекло было приспущено, и потому я, не напрягая слуха, слышал каждое слово.

– И почём ваши абрикосы? Дорогие, наверное?

– А сколько вы будете брать? – ответила вопросом на вопрос женщина. И улыбнулась.

– Может быть, ведёрко, – предположил Сергей Сергеевич. – А?

– Трудно сказать – почём… – Женщина на миг задумалась. – От если б взяли ведёрка два-три, я б сразу сказала – почём…

– Беру три! – решительно сказала Наташа и достала из сумочки кошелёк. – Да, три! И сколько нужно заплатить?

– Сколько-сколько… Та сколько хотите, столько и платите!

Казачка тихонько и радостно рассмеялась, словно у неё камень с души свалился.

– Хорошие абрикосы, – сказал, открывая багажник, Сергей Сергеевич.

– Прекрасные абрикосы! – оценила свою покупку Наталья. – Ну, Сергей Сергеевич, вы, похоже, приносите людям удачу…

На игрушечно-поддельном казачьем хуторе на морском берегу, куда нас, дабы распотешить, решил завезти на часок Сергей Сергеевич, мне почему-то сразу не понравилось. Зной, вылизанные – ни пылинки, ни соринки – беленькие хаты, организованные забавы, толпы туристов-ротозеев с фотоаппаратами… Единственное, что увлекло и даже немного растрогало, это старинная песня, исполненная хором во главе с пожилой певуньей в узорчатом одеянии; отчаянно-искреннее звучание её чистого голоса вело за собой весь хор, оживляло его старательное исполнение… В её пении, казалось, нежно светилась неистребимая временем правда сердца, некогда вверенная ей небесной волей. Знала ли она об этом? Может быть, да, а может быть, и нет. Она жила в своём трепетном голосе, окидывая внутренним взглядом собственную судьбу – счастливую, несчастную ли… Я уж был готов, дождавшись паузы, подойти к певунье, сказать ей благодарное слово, легонько, по-родственному приобнять, но – вот диво! – мои спутники, неведомым образом уловив моё взволнованное настроение, стали поглядывать на меня, и мне пришлось, мысленно махнув рукой, направиться к машине.

В череде мелькающих тополей я нечаянно, мельком углядел скромный дорожный указатель «Тамань», а вскоре появилось и его могучее белокаменное повторение, его-то невозможно было не заметить даже самому рассеянному пассажиру, ну а водителю – тем более…

Неспешно ступая затёкшими ногами, мы перешли небольшую площадь и увидели сизую гладь моря.

– Тут рядом домик Лермонтова, а по соседству – музей. Зайдём? – предложил Сергей Сергеевич.

Наташа не ответила. Она увлечённо разглядывала живую картину моря, возможно, надеясь увидеть «парус одинокий»… Я же не колебался:

– Нет! Хочется спуститься к воде и оттуда посмотреть на берег. На обрыв.

Про обрыв я сказал не случайно, воображение нарисовало мне его много-много лет назад в тот самый день и час, когда я впервые прочитал «Тамань». И вот теперь нестерпимо хотелось сравнить мысленную картину с оригиналом.

Глаза Сергея Сергеевича засияли-залучились за широкими стёклами очков, и он одобрительно кивнул, будто я угадал какое-то его заветное желание:

– Годится. Пойдём вниз.

Быть в летний зной у воды и не искупаться…

После трёх-четырёх коротких заплывов мы собрались в кружок и, стоя по грудь в воде, стали обмениваться недолгими впечатлениями.

– А водичка здесь куда теплее, чем в Анапе…

– Азовская, здорово прогретая, смешивается с черноморской, вот он и получается, друзья мои, эффект такой.

– Дно как на ладони… Ни волн, ни ветра…

Беззвучно качается-покачивается море, и требуется невидимое усилие, чтобы оставить его приветливые объятия и отправиться на сушу.

Я отвёл правую руку в сторонку и от избытка чувств легонько похлопал ладонью по воде. И вот тут… И вот тут, когда рука расслабленно лежала ладонью вверх на зыбкой влаге, откуда-то из воздуха скользнуло наискосок и легло на мокрую ладонь длинное птичье перо. Белое остроконечное перо с золотистым отливом. Мои товарищи переглянулись и изумлённо уставились в моё лицо, словно на нём внезапно появилась диковинная маска.

«Птица?..» – именно так, скорее всего, подумал каждый из нас, поскольку, не сговариваясь, мы обратили взоры к небу. Но кроме мягкого солнечного сияния и блёклой синевы там, увы, ничего увидеть не удалось.

– Это что – дар поэта? Он увидел в тебе нечто близкое? Мол, продолжай, товарищ, писать задуманное?

– Да, вот и предполагай что хочешь… – поглядывая на золотистое перо в моей руке, смущённо произнёс Сергей Сергеевич. – Похоже, Наташа права: дар поэта. Тем более вон там, над обрывом, стоит домик, где он однажды пребывал, да и на море здесь смотрел, думал о чём-то, конечно…

И тут же, жестикулируя мокрыми руками и, как мне почему-то показалось, совершенно не к месту процитировал:

– «Тамань – самый скверный городишка из всех приморских городов России. Я там чуть-чуть не умер с голода, да ещё вдобавок меня хотели утопить…»

– Ну как, здорово? Но сейчас здесь совсем не так. Правда?

Что я мог ответить Наталье насчёт «дара поэта»? Взгляд мой на мир давно не мальчишеский, наивно-восторженный. Моё дело – стол, бумага… Я бы мог ответить вслух иное, очевидное: как хороша эта прилипшая ко лбу русая чёлка, как приманчивы чуть мерцающие карие глаза и приоткрытые вишнёвые губы… Да и вообще к лицу ей, нашей спутнице, это море!.. Но, естественно, насчёт «вслух» я малость погорячился. Море, как выяснил, к примеру, герой только что процитированного произведения, не лучшее место для свиданий и искренних объяснений…

Сказать же что-то Сергею Сергеевичу в ответ на его схожее с предыдущим предположение тоже непросто; что-то серьёзное – не выйдет, потому что сказать мне нечего; иронично же пошутить невозможно, глядя на его широкую ясную улыбку, восторженно сияющие глаза. В кои веки человек вырвался из цепких объятий экономики и оказался, похоже, свидетелем мистического случая… И всё же я каким-то образом вышел из странного положения, и мы, поддерживая наш общий разговор о красотах местной природы и прелести морской воды, побрели к берегу…

И вроде бы с утра разлита в воздухе беспощадная жара, а так явственно, так ощутимо студил затылок и спину сквозящий над зыбью тягучий ветерок.

 

Ночью я спал беспокойно: просыпался, засыпал… И вот снова очнулся от неясного шороха. Я медленно открыл глаза, повернул голову – и остолбенел: в дальнем углу моей комнаты стоял какой-то рослый тип, темноволосый, в тёмной рубашке… Его я разглядел в одну секунду – лунный свет мягко сеялся из-за моего изголовья (я вечером так и не опустил жалюзи; читал-читал и незаметно задремал).

Мужчина шевельнулся и приподнял затенённое лицо. Теперь, при лунном свете, я увидел, что он ещё довольно молод. Помолчав и, видимо, рассмотрев меня, он резко спросил:

– Ну и что же будем делать?

Перспектива в любом случае вырисовывалась для меня невесёлая: крепкая фигура незваного гостя, его решительный вид и поблёскивающие глаза…

– Я говорю… – выдержав паузу, незнакомец приподнял плечи. – Что ты думаешь об этом? О случае на море?

Волна неожиданного гнева подняла меня с постели.

– Что значит «думать об этом»?! О каком таком «случае»?!

Голос мой зазвенел, страх разом куда-то улетучился. И я шагнул навстречу незнакомцу. Он неожиданно отступил к порогу – на шаг, потом ещё… И, повернувшись к стене, толкнул её свободной рукой… Я ничего не мог понять: передо мной висело длинное узкое зеркало в деревянной рамке – и никакой дверцы, и никакого движения. Я – да, вот я… И больше никого. Я расслабил наконец кулаки и для пущей уверенности потрогал ладонями зеркальную гладь. Холодок стекла, сплошного стекла – и никакого за ним пространства, и никаких следов дерзкого незнакомца… Да и был ли он? Я взглянул на циферблат мерно тикающих настенных часов: половина четвёртого. И потянул за ручку балконную дверь. Ночной холодок обнял меня и потёк дальше, в комнату, и ещё дальше – в невидимую щель под входной дверью… Живая ночная тишина мало-помалу успокоила гулко стучавшее сердце, напряжённое тело расслабилось, обмякло… Опираясь на прохладные перильца балкона, я неторопливо рассматривал дальние россыпи звёзд, огоньки не видимых во тьме селений, вдыхал пахучий воздух, любовался притихшим рядом с лунным диском крохотным белым облачком… а потом с непонятным умилением коротко подумал о хозяине дома Сергее Сергеевиче, спящем сном праведника на своём любимом кожаном диване, о нашей спутнице Наталье, облюбовавшей тишайший второй этаж и широчайшую кровать у закрытого зеленью платана окна…

Где-то недалеко, показалось, что совсем рядом, у соседского забора, вдруг ни с того ни с сего заорал молодой петух, через минуту-другую ему ответил такой же хриплоголосый собрат.    «Э-э! – понял я. – Пора мне возвращаться в постель, иначе с этими горлопанами придётся на балконе до самого утра куковать».

Ожидая прихода сна, я вспоминал поездку в Тамань: мерное колыхание моря, длинный желтоватый обрыв над водой, белёную снаружи и изнутри чистенькую хату, где недолго жил офицер-постоялец, будущий автор великого романа, её скромный быт (стол, кровать, сундучок, два кувшина – вот, кажется, и всё), соседний музейный домик, где с благородной простотой явлены неразговорчивым посетителям разнообразные экспонаты, думал о том, что наитие порою не подводит меня: рассматривая на портрете лицо молодого гусара – свежее, чуть припухлое, с глазами, полными надежд и весёлого спокойствия, я невольно, ощутив щекою мягкое движение некоего холодка, перевёл взгляд на висевший поодаль портрет того же гусара (на портрет фотографический, дагерротип, который только-только появился в России) – и был потрясён. Где же та свежесть лица, припухлость щёк, губ? Где полные жизненной энергии глаза?  Я подошёл поближе, и моё потрясение не только не улеглось, оно даже усилилось: передо мною было лицо старика.

Уже подрёмывая, я вдруг вспомнил про перо из Тамани. Вчера я положил его на тумбочку у кровати. Я повернул голову – настольная лампа и… больше ничего! Неужели унесло куда-то сквозняком? Я приподнялся и огляделся. А, вон оно где! Перо почему-то покоилось на подоконнике, золотисто мерцая под лунным светом.

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru