Весна в деревне, на завалинке сидит мой давний знакомый, пожилой мужик Иван Петрович. Во времена Чехова таких называли уже стариками; впрочем, тогда и в пятьдесят лет могли записать в глубокие старцы. Сейчас старость помолодела, но к Петровичу это не относится: он, действительно, пожилой — пожил, повидал. Даст Бог, и еще поживет.
На нем подаренные мной, видавшие виды галифе и военная гимнастерка с синими петлицами; на ногах валенки, на валенках — калоши из реликтовой красной резины. Помнится, достать такие калоши было голубой мечтой всех наших мальчишек, мы делали из этой резины дальнобойные рогатки. И как это такой дефицит уцелел, дожил до наших дней?
Знакомец мой слегка под хмельком — очевидно, хлебнул за обедом своей любимой свекольной бражки. Настроение у Петровича философское. Трудовую деятельность он закончил лесником, откуда, видимо, и приобрел привычку к созерцательности и философствованию. Любит задавать каверзные вопросы, но сам на них никогда не отвечает, предпочитает, чтобы это делал кто-то другой. Вот и сейчас, установив со мной зрительный контакт, которого я, как ни старался, не сумел избежать, закидывает привычную удочку:
— Николаич, ответь мне на один вопрос...
Обычно, видя его в таком состоянии, я стараюсь изобразить из себя крайне занятого человека и проскочить на полном ходу мимо, но сейчас это уже не получится.
— Только на один, и то, если он простенький. Например, спроси: куда я иду? И я тебе отвечу: иду купить картошки у другого соседа. Почему у другого? Потому, что у тебя ее вечно не хватает... самому, поскольку у тебя психология обычного деревенского жмота.
— Это точно, — говорит мой собеседник, скребя заскорузлой рукой морщинистую шею. С утра он побрился явно тупой бритвой «Нева», оставившей на его щеках нескошенные участки; горло же и шея вольно зарастают седой щетиной. — Это точно, Николаич. И все ж таки ответь мне: зачем все было-то?
— Что все?
— Да все... жизнь моя, мать ее, да и твоя...
— Эк тебя со свекольной-то повело! Ну, потерпи немного, я заскочу в магазин, куплю чего-нибудь, тоже хлебну, подумаю. Может, и отвечу.
— У кого ж мне еще спросить-то? Ты грамотный, целый полковник.
Бывший лесник — хороший психолог, он знает мою слабость к откровенной, без затей, лести. Да мне и впрямь хочется ответить — и ему, и самому себе — на этот вечный вопрос, и как-то совсем неожиданно для себя я присаживаюсь на завалинку рядом с ним.
— Знаешь, на Земле, за время существования разумной жизни, жило миллиардов десять людей, а то и больше. Это — еще до нас с тобой, а если считать с нами — так еще шесть миллиардов. И все эти люди — ну, почти все! — задавали себе вот этот самый вопрос, который ты мне сейчас задаешь. Самые умные головы сломали себе мозги, тонны бумаги исписали, рассуждая на эту тему — и ни хрена-то путного не сказали. Потому что ответа на твой вопрос нет, брат, в природе. Так что, Иван Петрович, грейся на солнце и жди меня — через полчасика буду с философским эликсиром. Посидим... может, что и надумаем?
— Тогда я пойду огурчиков порежу,— говорит Петрович, поднимаясь с завалинки. — И стопки принесу.
— А хлеб захватишь? или мне купить?
Вскоре мы уже сидим с ним на лавочке, под распустившейся березой — и, закусывая хрустящими, засоленными на смородиновом листе огурчиками, предаемся неспешным рассуждениям. Тема у нас, правда, уже другая: когда начинать обрабатывать землю под картошку. Тут у нас с Петровичем разногласий мало, а сомнений нет и в помине.
Мало-помалу, впрочем, мы с ним переходим и к другим проблемам бытия...
***
Зачем все было? Этот же вопрос, помнится, задала мне не так давно совсем молоденькая девушка, усиленно делавшая вид, что ее интересует политика, а не замужество и наряды. Разозлившись на какую-то мою фразу, она с вызовом бросила, не особенно скрывая пробивавшуюся в ее голосе жалость ко мне, человеку с несложившейся, по ее мнению, судьбой:
— Ну, и чего вы добились в жизни, господин полковник? Государство, безопасность которого вы защищали, разлетелось на осколки, идеология, которой вы поклонялись — рассыпалась! И чем вы можете оправдать свое существование?
Я тогда, конечно, нашел, что ответить. Заводиться не стал, только посоветовал:
— А вы спросите у родителей, слышали ли они что-нибудь о терроризме в семидесятых-восьмидесятых годах. В стране, в нашем городе. Они наверняка ответят: нет, не слышали. Мы не давали терроризму появиться на свет, мы обеспечивали нашему народу, измученному бесконечными революциями, войнами, репрессиями, спокойную жизнь. Сейчас это называется «эпохой застоя». Ладно, пусть так. Но лучше бы сказать: эпоха спокойствия. И мы, такие, как я, платили за это спокойствие своими нервами, здоровьем, проблемами в личной жизни. А народу пришлось платить за свою безопасность частью своей свободы. Но народ получил и реальную передышку — и в этом, наверное, и был смысл моей работы, работы моих товарищей...
Пока я произносил эту высокопарную речь, девушка уже начала листать глянцевый журнальчик. Она явно скучала.
Что им до прошлого, до нашего прошлого. У них будет свое.
Если, конечно, будет хоть какое-то настоящее.
***
Но слова ее меня и вправду задели. Потому, что я часто задавал похожий вопрос и самому себе. Правда, не в такой вот «оправдательной» плоскости; желания оправдываться ни перед своими ровесниками, ни перед кем бы то ни было у меня как-то не возникает. Тут другое.
Помнится, в отроческие годы я вышел однажды из дома на февральскую морозную улицу и подошел к долговязому тополю, который закутанная по самые глаза тетка в этот момент подстригала ножницами на длинном шесте — почти наголо, как новобранца. Подобрал несколько веточек, вернулся домой и, наполнив зеленую бутылку из-под «Жигулевского» водой, сунул их в узкое горлышко. Ветки обрадовались теплу и воде, и уже через несколько часов в бутылке появились маленькие пузырьки, предвестники жизни. Через три дня твердую кожуру почек стали пробивать зеленые иголки, а еще через несколько дней у меня на окошке был натуральный месяц май: тополь распустил свежие листочки назло февральской вьюге.
К весне ветки пустили белые ниточки корней и, когда потеплело, я высадил одну из них на дворе. А потом... потом эта веточка превратилась в высоченный тополь.
Лет пять тому назад я побывал в родном дворе, подходил к своему питомцу. Он, правда, сделал вид, что не узнал меня. Люди тоже так часто поступают... что ж, Бог им всем судья. Но история с тополем на этом не закончилась.
Совсем недавно я вновь заглянул в те места. Моего тополя на привычном месте уже не было, он сломался при сильном ветре. Его спилили, и на пеньке сидела маленькая девочка в красном пальтишке, положив на коленки ручки, испачканные песком. Когда она, вдоволь насидевшись, побежала в песочницу лепить свои пирожки, я подошел к пню — и сосчитал годовые кольца. Их было больше сорока. Светлый срез дерева был похож на звуковую пластинку с ее дорожками... мелодии чьих жизней были там записаны? Может быть, и моей? Я всю жизнь торопился, стараясь не опоздать, все время куда-то спешил, то в самолете, то в поезде, то в машине, а то и в деревенских санях, сидя на пахучем зеленоватом сене, я изучал чужие жизни по маленьким эпизодам, и никогда у меня не было времени, чтобы понять свою.
Теперь у меня этого времени сколько угодно. Штатский человек.
Сидел на пеньке, оставшемся от дерева, которое я посадил давныи-давно — и смотрел на Волгу. Смотрел как-то по-новому, а не как на привычный пейзаж. Вот так, наверное, взрослый мужик от нечего делать открывает завалявшийся где-то учебник, по которому учился его сын — и с удивлением читает забытые избитые истины. Волга впадает в Каспийское море. Москва — столица нашей родины. Партия — наш рулевой. Я когда-то поверил этому на слово. А может, стоило бы и проверить, так ли это? Я же привык все проверять, это было моей профессией...
Я все делал по правилам: посадил дерево, да и не одно, вырастил сыновей, написал книгу... но что в итоге? Дерево, которое я посадил, рухнуло от сильного ветра, мои сыновья живут своей жизнью, а судьба моих книг мне самому непонятна. Да, еще есть дом... но он построен чужими руками, понемногу ветшает и уже требует ремонта. А что у меня есть еще? Неужели только моя прежняя служба? Точнее, воспоминания о ней...
Поеду, решил я. Теперь уж точно поеду, как мечтал когда-то, помотаюсь от причала к причалу, проверю азбучные истины, узнаю, действительно ли Волга впадает в Каспийское море. А то, может, уже и нет?
То, что Москва — уже не столица СССР, я знаю точно.
***
Волга — это временной коридор между прошлым, настоящим и будущим. Обычный белый пассажирский теплоход, шедевр кораблестроения ГДР конца пятидесятых лет, при известной доле воображения легко превращается в машину времени. Плыви от причала к причалу — а мимо тебя будут плыть то земли русских княжеств, то царство волжских булгар, то скифские степи... Здесь, на этих необозримых пространствах, сталкивались народы и цивилизации, здесь терлись друг о друга гигантские тектонические плиты — а на местах соприкосновения вспыхивали, как искры, жестокие схватки, сменяющиеся редкими временами покоя...
Лет тридцать тому назад на этом самом теплоходе по Волге путешествовали мои родители, тогда еще совсем не старые люди. А теперь вот, по тому же маршруту, еду я.
А кто это — я?
Если не врут биологи, люди на восемьдесят процентов состоят из воды. Наверное, и я состою из воды. Из волжской воды. Я — ее часть, ее рябь, ее волна, ее свинцовый цвет в хмурые дни, ее синева под летним солнцем и, наверное, ее память о прошлом.
***
В последних главах Апокалипсиса есть образ дерева жизни, реки жизни. Я много раз пытался представить себе это дерево и эту реку — и всегда у меня перед глазами вставала Волга. Много споров о том, от какого слова произошло имя великой русской реки. Ближе всего, думается мне, слово «влага», по сути — вода. Живая вода Волги и питает, и сближает уже тысячи лет многие народы... многое из того, что описано в Апокалипсисе, прогремело на этом огромном пространстве... но, кажется, еще не все?
И, вместе с тем, Волга — это всего лишь веточка упомянутого Иоанном Богословом мирового древа жизни, с редкими листиками озер и водохранилищ. По ней, по этой голубой веточке, медленно, словно муравей по волнистой коре, начинает двигаться мой кораблик, изготовленный в несуществующей уже стране.
***
Вскипают за бортом буруны, пенится тяжелая, с желтоватым оттенком, вода, и медленно, словно нехотя, удаляется от меня родной причал. Острое крыло чайки режет пространство, а резкий ее крик — мой слух... всё, как всегда. Но почему же тогда я так волнуюсь? Ведь я наперед знаю все повороты этой реки, все ее плесы, заводи и острова, все города, стоящие на ее берегах...
***
Рыбинск. Столица бурлаков. Всем нам кажется, что бурлаки — это было так давно... а давно ли? Мне рассказывала моя бабушка, что бурлаки частенько останавливались на отдых как раз напротив ее села, стоявшего на самом берегу. Они, деревенские мальчишки и девчонки, сбегались посмотреть, как эти здоровые, костистые мужики варили себе «кашицу» — так называлось основное бурлацкое блюдо, для приготовления которого использовали все, что было под рукой.
Когда кашица была готова, мужики приглашали детей отведать их кушанье. Бабушка говорила, что это было вкусно.
Вот вам и связь времен. У Гамлета она распалась, а у нас — нет. Все рядом, все живо.
***
Шексна, электростанция, шлюзы... как мне все это знакомо!
На территории знаменитого «Волгостроя», где тысячи заключенных занимались сооружением водохранилища, появились много лет тому назад крошечные дачки служилого и рабочего люда, сделанные Бог знает из каких материалов. Люди, в большинстве своем недавние выходцы из деревни, мертвой хваткой вцепились в эти неудобные участки. И на наших нищих рынках вскоре появились невиданные прежде клубника и смородина, а потом и местные кисловатые яблоки.
К этим дачам примыкали небольшие перелески, куда мои сверстники и я поначалу бегали собирать грибы. После каждого дождя мы находили в этих перелесках, среди молодых сосенок, белые человеческие черепа. Сколько людей осталось в этой земле? Кто их считал?
Потом мы заметили, что кроме нас в эти перелески никто не ходит. И мы тоже перестали, переключившись на рыбалку.
***
Здесь, в устье Шексны, мужик однажды при мне поймал на удочку настоящую стерлядь — небольшую, всю в горбинках, рыбину. Слух об этом быстро распространился по берегу — и вскоре вокруг рыбака собралась целая толпа: всем хотелось посмотреть на диковину.
А лет пятьдесят тому назад, как мне рассказывали родители, стерлядь была обычной добычей местных рыбаков, никаким не деликатесом.
Волжские электростанции осветили и обогрели наши города, но плата за это оказалась непомерно высокой. Может быть, скоро такой же диковиной станет обычный, полосатый с красными плавниками, окушок?
Ту стерлядку мужик так и не отпустил в воду, хоть его об этом и просили, унес домой.
А вдруг это была последняя стерлядь?
***
Впрочем, что — рыба... судаки и лещи пока водятся. Люди бы не перевелись.
***
Кораблик повторяет изгиб реки — и сквозь мерный шум двигателей вдруг становятся слышны визгливые звуки гармошки: рыбак, сидящий в резиновой лодке и обложенный стволами удочек, видимо, заскучал от бесклевья. С чувством, хотя и сильно фальшивя, он исполняет знаменитое «Когда б имел златые горы... », и по всему видно, что эти самые горы он уже обменял на реки, полные вина. Аудитория у певца в эту минуту самая подходящая: целый теплоход соотечественников и иностранцев.
Вообще-то, рыбаки народ молчаливый. Но песни здесь, на реке, звучали всегда. Правда, иногда довольно неожиданные.
***
Тутаев... Именно здесь, в маленьком волжском городе, стоящем на высоченном обрывистом берегу, сошел однажды, давным-давно, парень с гитарой. На старинном колесном пароходе мы с приятелем возвращались из Москвы домой, было часов одиннадцать вечера, был закат, которому скоро, без всякого перерыва на темноту, предстояло стать рассветом, а парень, постарше нас лет на десять, сидел на корме и пел — песню за песней. В одной из них были слова, которые я помню до сих пор:
Неужели не вспомнишь,
Не заплачешь мне вслед?
Ну, а я буду помнить
Тебя тысячу лет...
Эти незамысловатые строчки как-то очень легли на настроение двоих влюбчивых пятнадцатилетних мальчишек — и я, улучив минутку, спросил у парня, что это за песня. Он не ответил, продолжая петь. Ни одной из его прекрасных песен, в основном, печальных, мы никогда раньше не слышали.
Исчерпав свой репертуар, парень отложил гитару в сторону и как-то нехотя заметил, что эти песни пел его дед, офицер белой армии.
Он сошел в Тутаеве, взобрался по нескончаемой лестнице наверх, махнул нам с нее рукой — и исчез. Вместе с песнями.
«Врет, собака, — единодушно решили мы с приятелем. — Разве у врагов могли быть такие красивые, берущие за душу песни? Брешет!..»
Вот интересно, знал ли тот парень тогда, что Тутаев до Октябрьского переворота назывался Романово-Борисоглебском? Думаю, знал. Но того, что взгляд на новейшую историю России кардинально изменится уже в конце восьмидесятых — он, конечно, и предположить не мог. Просто пел красивые песни...
***
Странно: люди жили в тем времена трудно, но почему-то не особо печалились. В праздники эта самая песня, про реки, полные вина, слышалась почти из каждого окна. Ну, и еще про удалого Хаз-Булата... две вечных темы, любовь и деньги. А сейчас, я заметил, перестали петь даже домохозяйки. Видимо, сказывается сильное загрязнение окружающей нас песенной среды.
***
Солнце играет на волнах — и мириады маленьких солнечных осколков вспыхивают одновременно, словно стараясь остаться незабытыми. Так и моя память: одновременно воспроизводит сотни эпизодов из моей жизни. Каждый из них, даже самый маленький, не хочет пропасть бесследно — сияет, безмолвно кричит из самого дальнего далека: я здесь!.. я есть!..
Но иногда такой вот вспомнившийся эпизодик так кольнет...
***
Начало перестройки. Еду в автобусе с работы, за окном стоит промозглая осенняя темень, которую с трудом растаскивают в стороны слабые лучи уличных фонарей. На коленях у меня лежит дипломат — далеко не новый, но все еще достаточно элегантный, отливающий черным блеском. В таких дипломатах обычно возят важные документы.
У меня, правда, там лежит всего лишь кусок красноватой колбасы, доставшийся по случаю, да еще свежие газеты, переполненные радостью по поводу идущих в стране демократических процессов.
Напротив меня сидит хмурый мужичок с лицом, выдающим регулярно пьющего человека. Поэтому возраст мужичка для меня загадка: ему тридцать? пятьдесят?
Он долго, с ненавистью смотрит на мой дипломат и неожиданно говорит, кривясь:
— Скоро мы таких, с дипломатами, резать будем.
— А за что? — интересуюсь я, уже готовый ко всему и очень сожалеющий, что со мной нет моего доброго друга «Макарова».
— А так... нечего тут! — отвечает он и, провожая меня ненавидящими глазами, выходит на своей остановке.
Энергия злобы. Она накопилась и искала выхода.
Где она прорвется? на кого выльется? Этого тогда не знал никто.
***
Впрочем, и в те времена немало находилось поводов для улыбки... Даже напрягаться не приходится, чтобы вспомнить митинг на стадионе в Ярославле: стоит перед глазами. Народу тогда собралось — как на футбольный матч. Для одних это был способ выяснить политические позиции, для других — бесплатное шоу, каких раньше не видывала советская публика.
Небо хмурится, но народ стоит плотно, уходить не собирается. Выступает известный борец с коррупцией того времени, ныне прочно забытый Тельман Гдлян. Рядом с ним, таким великим, наши местные политики чувствуют себя неуютно — и неприкаянно стоят рядом, не зная, чем занять себя. Начинает моросить мелкий дождь, но слушатели, увлеченные пламенной речью обвинителя узбекской мафии, этого не замечают. Зато в рядах местных политиков возникает оживление: один из них, быстренько куда-то сбегав, приносит с собой большой черный зонт. Раскрыв его над оратором, он стоит рядом с заезжей знаменитостью все время, пока эта знаменитость громит коррупцию.
На лице начинающего политика написано абсолютное удовлетворение своей ролью. Кажется даже, что этот человек нашел, наконец-то, свое настоящее место в политической жизни.
***
Совсем недавно я попал на очередную политтусовку. Бросилось в глаза, что сегодняшние юные демократы — все поголовно в модных галстуках красного цвета. Раньше такие галстуки носили комсомольские боссы разного калибра.
Нынешние функционеры, судя по их розовощеким лицам и умненьким взглядам, тоже были бы в те времена комсомольскими активистами. Но им досталась другая эпоха.
Другое время — другие песни. Пристрастие же к подобным галстукам — это, наверное, что-то глубинное, генетическое...
***
Пароходик, прицелившись, медленно подползает к Костромскому причалу. С Волги город выглядит так же, как и на старинной, в вензелях, коричневой открытке столетней давности, только огромные мраморные постаменты, на которых когда-то стояли фигуры царей, давно уже сменили постояльцев. На берегу я по привычке отрываюсь от нашей экскурсионной группы, хотя успеваю еще с почтением осмотреть вместе со всеми памятник Ивану Сусанину — первому, как шутят костромичи, экскурсоводу, водившему по здешним краям иноземных туристов и спасшему таким вот путаным путем русскую государственность. С тех пор иноземцы не часто посещают Кострому, а если уж и нагрянут — то не со злом, а с добром. С долларами, то есть.
Брожу у реки, кидаю в воду плоские камешки, пытаясь, как в детстве, «испечь блины», останавливаюсь, вдыхая запах свежего волжского ветерка... Среди камней, нагретых полуденным солнцем, нахожу позеленевшую от времени медную монетку. Полушка, половина копейки. Да, крепок был российский рубль, раз даже копейку приходилось располовинивать...
Крепок был и советский рубль. Только вот ни российская империя, ни советская держава не устояли, рассыпались... а в чем причина? Только ли в экономике?
Может, каждое государство, как и человек, имеет свой предельный возраст? За ним — небытие, распад... но и новая жизнь?
***
Я часто вспоминаю те времена — когда единое, как нам тогда казалось, тело советской державы вдруг начало трескаться — и трещины эти на наших глазах становились все шире, все черней. Правда, многие детали уже затерялись в глубинах памяти — и все «перестроечные» годы слились для меня в один бесконечный рабочий день: митинги, демонстрации, забастовки, озлобленные лица людей, уставших от нехватки самого необходимого, угроза потери контроля над ситуацией — вполне реальная угроза, которая могла привести к крови на улицах наших городов... Да, нам было тогда не до цвета галстуков.
Поистине историческую фразу произнес в те дни наш генерал, которому предложили «использовать силовые методы»:
— Казаков у меня нет.
Да, были только мы. И мы работали тогда, чтобы предотвратить гражданскую войну, последствия которой в стране, обладающей ядерным оружием, были бы страшными. Как знать, не появились бы тогда вновь на нашей земле вооруженные иноземные экскурсанты? И помог бы здесь Иван Сусанин? Не знаю...
В те времена мне немало пришлось поездить и повидать. Особенно остро запомнилась Украина: шествие по Киеву ряженых казаками мужиков в синих шароварах и расписных рубахах. У каждого бутафорская шашка на боку, каждый славит каких-то неведомых атаманов... С моим акцентом на сборищах этих мужиков лучше было не появляться. Но помню я и искренние слова обычных, не ряженых людей: «Неужели Россия бросит Украину?»
Треснула огромная держава по искусственно проведенным когда-то границам, треснула на куски, большие и маленькие. И полетели, отдалившись друг от друга, осколки великой цивилизации в безграничном космосе — каждый по своей орбите. И страшно им лететь поодиночке, и опять они начинают потихоньку приближаться друг к другу... но, приблизившись, отталкиваются вновь...
***
В большом городе Западной Украины, куда я попал всего-то на денек, в магазине польской парфюмерии с названием «Урода» (что в переводе, как оказалось, означает свою противоположность — «красота»), купил в подарок любимые советскими женщинами духи «Быть может». Спросил шутя, что означают и эти слова. Оказалось, они означают «да». А совсем не «может быть», как я предполагал. Все у них как-то не так...
Девушка-полька, с веснушчатым круглым лицом простолюдинки и в каком-то несуразном, по моим понятиям, деревенском платье, обращаясь ко мне, назвала меня «паном».
Я и «пан» — вещи совершенно несовместные. Но, чтобы сделать ей приятное, я ответил единственной фразой по-польски, которую когда-то выучил:
— Есче польска не згинела!
Она улыбнулась кокетливо, как умеют улыбаться девушки только двух стран, Польши и Франции — и как-то очень смиренно ответила по-русски, но с легким польским акцентом, заменяя «л» на «в»:
— Не сгинева, конечно. А если и сгинет — вам что?
Я подумал: и действительно...
Вот только как быть с полонезом шляхтича Огинского? Эта волшебная музыка вечно будет звучать в душе русского народа. Даже только поэтому Польша никогда для нас не сгинет. Быть может...
Удивительный зигзаг истории: впервые за несколько столетий у нас с поляками почти не осталось общей границы. Единственная маленькая калитка — в Калининградской области, оторванной от остальной России.
Может, так спокойнее? И им, и нам... История развела нас.
***
Опаздываю на поезд. До Калининграда осталось сорок километров, в запасе у нас тридцать минут. Едем на оперативной машине с опытным водителем, но, как мне кажется, медленнее, чем могли бы.
— Что вы так скромничаете? — спрашиваю прапора, сидящего за рулем.
— Да вон... последних солдат вермахта боюсь...
— Вермахта?
— Да вон они, вон!.. Целый полк, не меньше.
Он кивает головой на строй вековых деревьев с огромными кронами, стоящих плотной дисциплинированной шеренгой вдоль узкой дороги.
— Пруссаки когда-то посадили... народу тут бьется много, чуть недоглядел — и воткнешься.
На поезд мы попали за две-три минуты до его отхода. Солдаты вермахта — противник серьезный, даже если это всего лишь деревья вдоль дороги.
***
В маленьком уютном городишке русской Прибалтики, которая раньше была Восточной Пруссией, чувствуешь себя так, словно попал в царство стариков. Немецких стариков: повсюду гуляют группы старых и очень старых немцев. Они подходят к домам, утопающим в цветниках, подолгу смотрят, трогают облупившиеся стены. Потом медленной шаркающей походкой уходят к своим сияющим дворцам, которые лишь с оговоркой можно назвать автобусами.
Пожилая длинноносая дама с недовольным лицом спросила у меня на очень плохом русском, как найти нужную ей улицу. Объяснила, что ищет дом, где она родилась и жила с родителями до войны. Старый опрятный немец стоял рядом, но ничего не говорил. Судя по всему, призывник 1941 года. Может быть, он и вспоминал русский язык... но только вот ничего, кроме «хэнде хох» или «Гитлер капут», не мог вспомнить.
Еще один последний солдат вермахта. Но уже не опасный. Наши отцы постарались.
***
Когда заришься на чужой дом, всегда есть риск потерять свой. Но я не стал этого им говорить... да они бы и не поняли меня.
А где та улица, которую они искали, я не знал. Честно говоря, и знать не хотел.
***
Тогда меня почему-то поразило сходство этой дамы с вороной, которую однажды я увидел на березе посреди ячменного поля, покрытого голубыми пятнышками васильков… Длинноносая, она сидела на сухой ветке и, изредка поворачивая голову туда-сюда, время от времени недовольно каркала, по-французски грассируя.
Я тогда подумал: может, эта ворона прилетела сюда из Парижа? Ей явно было тут не по себе, как-то одиноко. Да и акцент у нее был явно не вологодский...
***
Птицы пока летают через границы свободно. Не поэтому ли известная литературная героиня и вопрошала: «Почему люди не летают?»
***
Мечты о свободе... как странно они иногда воплощаются в жизнь, я увидел в те времена воочию. Через территорию бывшей советской Эстонии, крохотной частички планеты СССР, мы ехали, как Ленин с соратниками через Германию — по сути, в таком же запломбированном вагоне. На границе в вагон зашли несколько элегантных девиц, одетых в кокетливую форму. Изо всех сил изображая полномочных представителей иностранного государства, они произвели визуальный осмотр нашего багажа. Впрочем, никуда особо не совались и ничего не трогали — Эстония тогда еще не вошла в НАТО. Но уже входила во вкус.
Теперь уже, кажется, вошла окончательно. И туда, и сюда.
***
Из окна вагона я увидел неторопливо бегущую лису, очень похожую на облезлый рыжий воротник, удравший от пальто. Эстонскую лису. Полностью независимую.
***
Отходим от Костромы. Матрос с причала, отвязав канат, бросает его на борт нашего теплохода, канат не долетает. Эх, неумеха...
В нашем небольшом волжском городке, когда хотели подчеркнуть никчемность парня, говорили: «Ну, этот чалочником будет». Имелось в виду: хуже уж ничего и быть не может. А между тем, именно от чалочника зависит, надежно ли стоит корабль у причала, или его легко отнесет шальной волной и ветром — и трап вместе с людьми грохнется в воду... спасай потом!
Нет, не правы были те, кто считал эту профессию пустячной. У нашего российского причала пришвартовалось в свое время много кораблей, да вот чалочники оказались никудышными — ненадежно закрепили канаты за крюки. Подул западный ветер, погнал волну — и ослабли канаты, и задрейфовали корабли, каждый сам по себе.
Правда, некоторые говорят: это временно, поплавают-поплавают, да и опять причалят к нашему берегу, ведь у других причалов их не ждут.
Именно такую мысль высказал однажды мой знакомый, заядлый рыболов, любящий посидеть с удочкой неподалеку от причала. У него как раз клевало и настроен он был оптимистически.
В прошлом этот любитель поудить был капитаном небольшого волжского пароходика, и в молодости начинал, как все моряки, чалочником. Заканчивает, правда, уже как все люди — философом.
***
Вот уже и Кострома скоро скроется из виду. Она на глазах становится все меньше и меньше, в конце концов, опять суживаясь до размеров старинной открытки. Интересно, где именно кинулась тут в воду Катерина из пьесы Островского? И неужели так смертельно любили в прежние времена? Нынешние девушки гораздо практичнее — и в аналогичной ситуации обошлись бы парой бутылок пива.
А может, это и не так? Может, всем им и во все времена, как и Катерине, смертельно хочется любить и быть любимыми?
***
Вообще говоря, женщина всегда останется загадкой для мужчины. Сколько уж раз я убеждался в этом, а все никак не привыкну. Однажды в Финляндии произошел совсем уж удивительный случай...
Молодой и высокий финн, одетый так, как одеваются все женихи мира, стоял рядом со своей невестой перед новеньким, с иголочки, собором. Лицо у парня — абсолютно никакое, то есть все на месте, но запомнить невозможно. Невеста несколько полновата, а личико примерно такое же, как и у жениха. Парень как-то растерянно поглядывал по сторонам, словно искал кого-то, невеста смотрела прямо перед собой, не отвлекаясь.
И тут из группы наших туристов, глазеющих на финскую свадьбу, вперед вышла самая красивая — совершенно неотразимая, прямо блоковская! — молодая женщина. Она знала свою силу, силу красавицы, какие в той стране не водятся — и, перехватив восхищенный взгляд жениха, уже не отпускала его.
Молодой финн смотрел на нее, не отрываясь... и тут произошло нечто совсем уж неожиданное: повернувшись всем телом, словно гвардеец перед входом во дворец английской королевы, он безнадежно махнул рукой и начал медленно уходить, удаляться.
Невеста недовольно посмотрела ему вслед, но не двинулась с места. Жениха, однако, тут же догнали два парня и после минутных переговоров возвратили на место.
Мы к этому времени уже сели в свой автобус и вскоре уехали, так и не увидев, что же там было дальше.
— Зачем вы так смутили парня? — смеясь, спросил я нашу красавицу, — вы ж чуть жизнь ему не разбили...
Она посмотрела на меня своими огромными карими глазищами и грустно сказала:
— Вы не поверите, но он мне понравился. За такого бы я и замуж пошла, не задумываясь. Как красив!
Тогда я точно понял, что разбираюсь только в женской красоте. А вот моему соседу Гоше понравилась как раз финская невеста, он ее вспоминал целый день, надоел всем.
***
Впрочем, что такое — день? Некоторых женщин можно вспоминать всю жизнь...
***
Маленькая, подсвеченная полуденным солнцем, волжская пристань. Мы с приятелем только что сошли с речного трамвайчика — веселые, возбужденные. В руках у нас — корзины, полные грибов; роскошное разноцветье шляпок мы нарочно не стали закрывать березовыми ветками — пусть все видят, сколько набрали! Генка незаметно включил транзисторный приемник, который лежал у него в кармане куртки — и на всю пристань понеслось:
Надежда — мой компас земной,
А удача — награда за смелость...
Народ оглядывался на нас, а мы, очень довольные произведенным эффектом, шествовали важно — грудь вперед... и тут вдруг мимо нас прошла, обдавая каким-то нездешним ароматом, девочка лет четырнадцати-пятнадцати, красоты необыкновенной. Прошла мимо, даже не взглянув на двух мальчишек, одетых в промокшее старье и черные резиновые сапоги.
На берегу ее ждал взрослый мужчина, видимо, отец. Она села в новенькую, сверкающую никелем «Волгу» — и умчалась от нас...
Генка посмотрел на меня своими печальными украинскими глазами и внезапно сказал:
— Алик, давай назовем ее — Фаэтон.
Это имя носила, как считали тогда, планета Солнечной системы, однажды разлетевшаяся на астероиды и исчезнувшая навсегда.
Я молча кивнул.
***
Лет через двадцать мы встретились с Генкой у него дома.
— А помнишь Фаэтон? Ну, ту девчонку... — спросил я.
Мой друг угрюмо посмотрел на меня, на свою небогатую комнату, всю завешенную детскими пеленками — и молча налил мне стакан водки.
Он помнил, конечно.
***
Мы обегали тогда весь город, в надежде где-нибудь ее встретить. Но нет: сверкнула и исчезла в каком-то своем космосе, куда нам явно было не долететь...
***
Но еще задолго до нашей с Генкой грустноватой встречи, однажды поздней осенью, у самого берега Волги я увидел зеленую лодку-плоскодонку и парочку в ней — мужчину и женщину. Женщина сидела спиной ко мне, потом повернулась в профиль — и у меня защемило сердце: она? Не она?
На носу лодки стояла длинная вытянутая бутылка сухого вина и два белых, легких пластмассовых стаканчика, которые осенний ветер норовил сбросить в воду, — но мужчина вовремя их ловил. Я шел мимо и видел, как он разливал вино, как эти мягкие стаканчики продавливались под его пальцами, я слышал, как оба они, — и мужчина, и женщина, — вполголоса напевали песню о косых дождях. Видно было, что им хорошо вдвоем, но почему так грустно?
И мне... и им...
Это было как секундное вторжение в параллельный мир, где люди похожи, но все иначе. В мужчине, сидевшем в лодке рядом с Фаэтон, я узнал чуть повзрослевшего себя.
Там все сбылось...
***
Количество энергии в природе — постоянно, если, конечно, физики не врут. Но любовь — ведь это тоже энергия!
Куда же она убегает? По каким проводам? К кому?
***
Всю ночь льет дождь. Утром я выхожу на скользкую палубу и вдруг вижу в небе сразу три радуги: одна яркая, четкая, другая — послабее, а третья еле просматривается.
Завороженный, как будто увидевший чудо, я любуюсь на эти огромные, семицветные арки, зависшие над показавшимся вдали Нижним Новгородом. Стою и смотрю, пока они не растворяются в небе.
***
Нижний... единственный город, от старого названия которого — Горький — мы все очень быстро отвыкли. И то правда: ну, какой он, к черту, «горький», этот волжский красавец? Скорей уж, Ален Делон в молодости...
***
Местный кремль почему-то напичкан разным оружием времен Великой Отечественной: танки, пушки, зенитки. Но в стороне, в центре, есть мирный уголок, где у старинного старообрядческого креста, окруженного со всех сторон современными зданиями, стоит группа староверов. Они истово крестятся двумя перстами, не обращая внимания на смотрящую на них во все глаза толпу туристов и просто зевак.
Среди молящихся много молодых людей. Как, должно быть, далеки они от стоящих рядом их сверстников!
Две эпохи мирно сосуществуют друг с другом, но молятся разным богам.
***
Площадь в Нижнем — та самая, где Минин и Пожарский собирали ополчение — маленькая и тесная. Именно здесь долго и нерешительно топталась в свое время история России: то ли двигаться, то ли еще погодить. А потом все-таки двинулась вперед, на Москву.
Польский король так и не стал тогда русским царем. Получилось, со временем, даже и наоборот.
***
«Нет ничего дороже независимости и свободы» — это сказал однажды маленький, худой вьетнамец с тощей бородкой, дядюшка Хо, заставивший и французов, и американцев уважать свою крохотную страну.
Мы, русские, тоже непобедимы, когда отстаиваем свою независимость. А вот свободу... на свободу у нас еще не выработался общенациональный взгляд. Слишком по-разному мы понимаем ее, свободу.
Кажется, и она нас понять никак не может. Пока.
***
После того, как председатель правительства СССР Алексей Косыгин, благополучно поохотившись, уехал, я с группой офицеров-коллег возвращался домой. По дороге, естественно, затормозили у сельмага. Пока стояли в очереди, парень из местных рассказал то ли быль, то ли анекдот об этом селе: будто бы после реформы 1861 года тут поселились отпущенные на волю дворовые люди из близлежащих помещичьих усадеб. Отвыкшие за время пребывания в барских покоях от тяжелого крестьянского труда, они, получив свободу, сначала занялись кто чем: одни — торговлишкой, другие — промыслами... только вот дело ни у тех, ни у других никак не задавалось. Привитая за долгие годы уверенность в том, что «барин прокормит», сыграла с ними дурную шутку.
Не похожи ли и мы сейчас на бывших дворовых из того живописного, но порядком подразвалившегося села? От самостоятельности отвыкли, а доброго барина рядом уже нет.
Ну да, как говорят на Руси, нужда научит горшки обжигать. Только вот барина бы не надо...
***
Именно в тот год кругом полыхали лесные пожары, голубая дымка окутала город — и в безветренную погоду дышать становилось тяжеловато. Нас с коллегой, молодых лейтенантов, откомандировали на изучение обстановки в одном из районов. В первом же горящем лесочке мы этим и занялись.
Я сошел с дороги, чтобы посмотреть, где и что горит — и тут же по колено провалился: оказывается, почва снизу вся выгорела. Никто нас не предупредил, что там, где есть торфяники, такое возможно. Бог меня упас...
Больше с накатанного пути мы не сходили. Через час заехали в деревню, что стояла по дороге, домов эдак на двадцать. Вокруг нее с двух сторон уже вовсю горел лес, но никто даже не пытался его тушить. Председатель колхоза, пожилой мужик, не опуская глаз перед нашими натренированно-суровыми взглядами, на вопрос, почему он ничего не предпринимает, ответил коротко:
— А кто платить будет за работу?
По молодости лет, мы несколько оторопели. А потом промямлили:
— Так ваш же лес, вы же тут живете...
— Наш, — усмехнулся колхозный вожак, — наш, конечно...
Он еще немного постоял вместе с нами, а затем неторопливо пошел скликать народ.
Для контроля мы заехали в эти места на другой день: чумазые, потные мальчишки в курсантской форме споро окапывали тлеющий лес. Местных колхозников мы там так и не увидели.
Мне тогда подумалось: в этой деревне тоже, наверное, жили потомки дворовых людей. А кривая усмешка председателя долго еще не выходила у меня из головы. Как и его согласное покачивание головой: наш лес, конечно же, наш...
***
Похожих случаев на моей памяти даже несколько. Однажды большую группу наших офицеров — от лейтенантов до полковников — вывезли в другой колхоз, косить траву. Мы, понятное дело, долго ворчали, рассуждая о том, что трава, скошенная высокооплачиваемыми сотрудниками КГБ, будет поистине золотой. Однако, когда вышли в поле, когда увидели росистое русское разнотравье и вдохнули запах полевых цветов, недовольство наше исчезло, взялись за работу.
Истинные горожане, косить мы, конечно, совсем не умели: тупые, неотбитые лезвия только гладили траву, наши косы то и дело втыкались в землю... но приказ есть приказ, травы для несчастных колхозных коров мы накосили тогда много. Правда, и косы почти все переломали.
Представители коренного населения, спеша мимо нас по своим, крайне неотложным делам, сердобольно давали нам разные полезные советы, а некоторые даже говорили сердечное некрасовское спасибо. Но косу в руки, помнится, никто из них так и не взял.
Полусладкое словацкое вино, в изобилии обнаружившееся в местном сельмаге, несколько примирило нас с суровой колхозной действительностью и снизило уровень наших критических высказываний относительно организации труда в отечественном сельскохозяйственном производстве. Но на косьбу нас больше не посылали: ведь и орудия труда мы переломали, и сельмаг оставили без товара.
Следующий наш выезд был на морковку. Тут дело пошло спорей: копать — это по нашей части.
***
Вот и сейчас копаюсь — но уже в собственной памяти, пытаясь вспомнить хоть что-то о Чувашии, чьи земли мы сейчас проплываем. Ничего не помогает. Как бы сейчас пригодилась мне любимая когда-то книга «Основы этнографии» — валяется где-то на даче, всеми забытая...
Ну, да ладно, сам все узнаю. Сойду сейчас на пристань, шагну в город Чебоксары — разноцветный, словно сложенный из детских кубиков руками веселого и некапризного ребенка...
***
Серое бетонное заграждение на чебоксарской набережной все сплошь исписано призывниками, уходящими в армию. Последнюю свою ночь перед отправкой они посвятили этой разновидности художественного творчества: в ход шли и баллончики с краской, и разноцветные фломастеры, и простые шариковые ручки.
Но это не «Стена плача», а стена признаний в любви, стена клятв в верности.
Самая лаконичная надпись — такая: «Коля ушел на фронт. Октябрь, 2001 год».
Послания в вечность. Забор шедевров.
***
«У каждого поколения должна быть своя война». Это слова Мао, сказанные им во времена культурной революции.
Неужели это сказано и о России тоже?
***
Войны, войны... видывал я людей, выживших аж в нескольких войнах. Дед Андрей, наш деревенский сосед, ветеран гражданской, финской и Второй мировой, дожил до девяноста с лишком. Большой говорун, он на полном серьезе рассказывал нам, мальчишкам, как сам Буденный поменялся однажды с ним боевым конем. Но любимой его темой была ловля щук «на кулак». Зимой, когда бочаги в нашей маленькой речушке покрываются прозрачным льдом, щуки, оказывается, стоят у самой кромки льда. Тут-то, по словам деда, их и надо брать — то бишь, оглушать мощным ударом кулака по льду. После такого удара щука долго не понимает, что к чему в этой жизни — и времени вполне хватает, чтобы сделать прорубь и достать оттуда рыбину, травмированную физически и морально.
Когда дед это рассказывал, он всегда смеялся. И я улыбаюсь теперь, вспоминая его рассказы — хотя тогда принимал все это за чистую монету.
Впрочем, кулаки у него, бывшего кузнеца, были здоровенные, как кувалды. Да и щуки в бочагах водились, я сам их видел.
А врагам деда не позавидуешь: все три войны он выиграл. Правда, с потерями: и самого ранили, и сына убили.
***
И жестокими, и мстительными мы можем быть, если доведут нас. В детстве я был свидетелем одного случая — очень показательного, на мой взгляд. Один наш поселковый мужик чуть не год охотился за крысой, которая жила у него в сарае и грызла все подряд — от продуктов питания до старой мебели. Ну, ладно, мебель — а продуктов было очень жалко, доставались они тяжело.
Чем он заманил ее в клетку, никто не знал — но, видимо, жадность крысы оказалась сильнее ее осторожности. Он решил утопить ее, не вынимая из клетки, и смотреть на это сбежался весь наш двор.
Крыса была огромной, размером с кошку, чуть разве поменьше, у нее была вытянутая злая морда и длинный голый хвост. Когда мужик погрузил клетку в канаву с водой, злобная тварь заметалась с такой силой, что чуть не расшибла тоненькие деревянные плашки. Но мужик был настолько пропитан ненавистью к ней, целый год безжалостно грызшей его добро, что не утопил сразу, а время от времени поднимал над водой, давая подышать.
Экзекуция длилась больше часа и всем порядком надоела. Крыса уже выдыхалась, но билась за жизнь до последнего.
В конце концов, отойдя сердцем, мужик выпустил ее, полуживую, на свободу. Немного отдышавшись, хвостатая шельма медленно побежала прочь.
В сарайке у этого мужика — мы потом специально интересовались — крысы больше не заводились...
***
Ненависть вообще помнится долго, гораздо дольше, чем любовь. И о своей любви, и о любви ко мне многих людей я забыл, а вот о ненависти — своей и чужой — никогда не забуду. До сих пор помню, как рослый студент факультета физвоспитания, заглянув в нашу комнату, комнату филологов, обвел всех нас мутноватым взором и предельно искренне сказал:
— Ненавижу!
После чего ушел, никак свое высказывание не прокомментировав.
***
Я один на корме. Вечернее солнце, отражаясь в Волге, напоминает красное моченое яблоко. Последнее в бочке.
Вечер. Вечер жизни. Но еще не закат.
***
Таких приветливых людей, как в Чебоксарах, я давно уже не встречал. Кажется, и город, и люди пребывают здесь в некоей гармонии — не только цветовой, но и душевной. Я не увидел ни одного злого лица.
Они, может, здесь и есть, но мне не встретились...
***
Становится прохладно, и я ухожу в каюту, где меня ждет ворох газет, купленных в славном городе Чебоксары. Только было усаживаюсь поудобнее, как раздается стук в дверь — и в комнату входит мой новый знакомый, человек не без странностей. Он здоровается, садится за столик и, увидев газеты, молча пододвигает их к себе. Читает минут тридцать, не замечая, что я тихо злюсь: для меня газета — как женщина. Если кто-то до меня ее читал, или хотя бы держал в руках — все уже не то...
В качестве компенсации он пересказывает мне все, что прочитал — а потом еще и подробно комментирует, обеспечивая мне тем самым, как минимум, бессонницу. Потом все же уходит, но в иллюминатор меня тут же начинает рассматривать в упор полная луна. Откуда-то из глубин памяти совершенно неожиданно выскакивают строчки, сочиненные мною в далекой юности. Оказывается, я их не забыл.
…………………………………………
Он, ревнивец, смеясь надо мной,
Говорил мне, что я целовался
На заре с побледневшей луной.
Впрочем, первую строчку забыл-таки. И кто был тот ревнивец — для меня самого теперь загадка.
***
Полнолуние. В такие дни лучше молчать, избегая любых разговоров и встреч, кроме самых необходимых. Все равно ничего не получится. А если получится, то вскорости пойдет прахом. Испытано.
***
Луна в полнолуние — как маленькое круглое зеркальце. В него, наверное, смотрится наша Земля. Что она видит в нем? Свое лицо, покрытое оспинами кратеров? Или пытается разглядеть, кто именно ей причиняет боль — то уколами буровых установок, то ядерными взрывами, то бесконечной стрельбой?
Лишь бы не разозлилась и не смахнула нас однажды с лица, как мы сгоняем надоевших комаров... такое за миллионы лет уже, похоже, случалось...
***
Ночь. Время для любви. Или для размышлений.
***
Если звезды зажигают, значит, это кому-нибудь нужно, сказал поэт. А если встает утреннее солнце? Это нужно не кому-нибудь, а всем без исключения — даже тем, кому не нужны звезды. Свежий волжский ветер, как отец в детстве, гладит по растрепанным волосам, поворачивает мое лицо к берегу: «Смотри, смотри — новый город, новая жизнь. Не прозевай!»
***
Больше всего, все-таки, я люблю просыпаться в деревне — в деревянном, пропитанном жилыми запахами, доме. Откроешь глаза, протопаешь босыми ногами к окошку, глянешь в него — и замрешь поневоле...
Солнце еще свежее и ласковое; огромный луг весь зелен; в окно заглядывают цветы сирени, похожие на стаканчики с мороженым — розовым и белым, каким угощают детей в праздники. Вся комната залита ярким спокойным светом, вокруг стоит какая-то особенная тишина и на душе легко — как в юности, когда прожитая грешная жизнь еще не тяготит душу.
Однажды таким вот утром я встал и вышел в поле. Стоял, смотрел на дом, на лес... и вдруг мне показалось, что дому моему чего-то не хватает. Пошел к березе, стоящей в поле, срезал несколько зеленых веток — и, вернувшись к дому, украсил этими ветками голубые наличники.
И только ближе к полудню узнал, что сегодня, оказывается, праздник Троицы и что, по старинному русскому обычаю, в этот день как раз полагается украшать зелеными березовыми ветками свое жилище.
Кто меня надоумил? Сам дом? Та самая связь времен, живущая во мне?
***
Этот дом в Ахматово я купил четверть века тому назад. Он к тому времени был уже старым, но перед названием деревеньки я не смог устоять. Я привел его в порядок, обогрел, и каждое лето проводил с семьей здесь.
Как-то, в середине июля, к дому подошел седой человек — в том возрасте, когда пожилым называть уже поздно, а стариком еще рано. Он долго стоял перед забором, над которым, словно подсвечники с ослепительно-белыми, толстыми свечами в них, освещая нежным светом все вокруг, возвышались ветки сирени, смотрел. Потом подошел ко мне, попросил разрешения зайти внутрь. Походил по комнатам, постоял около печи, гладя ее рукой.
Догадываясь, что его жизнь как-то связана с этим домом, я предложил ему чаю. И точно, он здесь родился и вырос, а потом семья распалась и дом продали. Он приехал аж из Питера только для этого — взглянуть еще раз на родное гнездо.
Мне было крайне не по себе, как будто я что-то отнял у этого человека. Но все, о чем он рассказал, случилось еще до моего первого приезда в Ахматово.
Гость выпил чашку чая, поблагодарил и исчез из моей жизни. Выглядел он подавленно.
Наверно, я испытывал бы точно такое же чувство, случись мне самому прийти в родной дом, занятый чужими людьми. Теми, которые мне не рады и ждут, чтобы я поскорее ушел.
***
Пожил я в свое время по чужим углам, знаю, что это такое. Помню такой же дом, крыльцо, скрипучую дверь... В углу стояло старое, с вмятинами по бокам, ведро, на которое были накинуты мои старые, все в дырках, тренировочные штаны, давно потерявшие изначальный синий цвет и ставшие половой тряпкой.
Я посмотрел на тряпку и, поняв, что в доме только что вымыты полы, снял у порога обувь. Хозяйка, только что отдышавшаяся от этой работы, одобрительно посмотрела на меня, но тапок не предложила. Так я и пошел в носках по влажному полу.
Крайне скверное занятие — сидеть в сырых носках за столом, пить плохо заваренный чай и вежливо подводить хозяйку к мысли о том, что ты заплатишь за квартиру чуть позже. Впрочем, вид моих сырых ног настроил ее на миролюбивый лад — и я тогда получил отсрочку на неопределенное время.
***
Чужой дом — он и есть чужой дом. Что же пенять на ту ревностную заботу, с которой мы опекали наш собственный дом, СССР, чего удивляться той подозрительности, с какой мы смотрели на каждого, кто, казалось нам, готов хотя бы только наследить в нашем доме...
Мы хотели уберечь его от участи планеты Фаэтон, не допустить взрыва и распада на астероиды с такими родными названиями: Украина, Белоруссия, Эстония... а дальше припомните сами, вы же все помните. Пока помните...
Не удалось.
***
Тот взрыв, от которого мы еще толком не оправились, был настоящим. Но были и мнимые угрозы. За несколько часов до начала партийной конференции поступил анонимный звонок о заложенном в здании взрывном устройстве. Время было еще относительно спокойное, и в душе никто из сотрудников нашего отдела не верил, конечно, что опасность реальна — но мы проверили все здание, сантиметр за сантиметром. Ничего подозрительного не обнаружили, о чем и доложили начальству, как собственному, так и партийному. Все успокоились, хотя чувство тревоги все же оставалось — по крайней мере, у меня.
Делегаты спели «Интернационал» — и тут вдруг в зале погас свет.
«Вот и началось... » — мелькнуло в моей голове.
Но через пару секунд включился резервный свет, и конференция пошла намеченным путем. К чести партийных лидеров, никто из них не ушел из-за стола, все остались на своих местах.
Причину отключения энергии мы выяснили через полчаса — виновата была ворона, залетевшая в помещение подстанции.
Не та ли, картавая, из Парижа? Одинокая, несчастная, всем недовольная... я тогда, помню, с улыбкой сказал:
— Дельфины-диверсанты уже есть — почему бы не быть и воронам? Тоже, говорят, умные создания...
***
Тогда мы долго смеялись в своем кругу по поводу вороны-диверсантки. И вообще, народ у нас в конторе в те времена был, кажется, повеселее, чем нынешний: любили мы похохмить, подшутить друг над другом...
Характерный анекдот той поры, который в нашем кругу выдавался за быль. Мне его рассказали сразу же, как только я приступил к работе — в профилактических целях.
Молодой сотрудник компетентных органов, только что приступивший к несению службы, видит старшего товарища, внешний облик которого полностью совпадает с киношным образом контрразведчика: хорошо сшитое импортное пальто, шляпа со слегка приподнятыми полями, темные очки... Джеймс Бонд, да и только!
— Иван Иванович, — не без зависти спрашивает молодой, — вы так хорошо одеты... наверное, за границей работали?
Старший товарищ недоуменно смотрит на младую поросль:
— А ты что, не получил еще? Это же наша штатская форма! Садись и пиши рапорт. Диктую: «в целях конспирации прошу выдать мне пальто, шляпу и черные очки... »
Молодой принимает все это за чистую монету — и отдает бумагу секретарше, для передачи по инстанции...
Концовки этой истории были у разных рассказчиков разные, но оптимистичной не было ни одной.
***
...Далекие от службы мысли посещали нас иногда в самых неподходящих местах. Когда, например, я первый раз в жизни стрелял из «Макарова», то почему-то подумал о дуэли Пушкина с Дантесом... не потому ли все пули у меня тогда ушли в «молоко»?
Когда берешь в руки оружие — вредно думать о литературе.
***
Чем ближе к Казани, тем сильнее жара. Начинаешь понимать, что ты скорее на юге, чем на севере. Как хорошо, что эпоха дефицита уже позади: прямо на пристани торгуют холодным казанским пивом. И никаких очередей!
***
Вот и Казань. Она, оказывается, совсем недалеко. А я-то думал...
Бросается в глаза непривычное для нас сочетание двух цветов — зеленого с красным... прямо, как чай с солью! Хотя, если вспомнить, то на старинных вышивках в пошехонских деревнях я встречал именно это сочетание цветов.
***
Старинный православный храм — а напротив стоит только что построенная мечеть. Это соседство, как мне показалось, здесь никого не раздражает. За пятьсот лет мы с татарами стали практически одним народом.
Красивая татарочка, лет двадцати, прошла только что мимо нашей группы — и мужчины на время перестали интересоваться храмами, и вообще стариной... Как ей к лицу национальный наряд! Есть женщины... и не только в русских селеньях.
***
Женщинам вообще всё к лицу — с этим тезисом нам, мужчинам, надо примириться раз и навсегда.
Я понял это очень-очень давно — когда однажды девушка, стоящая рядом со мной, заплакала. Заплакала оттого, что я, по неизжитой тогда еще привычке говорить правду везде и всегда, на вопрос, идет ли ей эта шляпка, ответил: «Не очень».
С тех пор я научился совершенно искренне восхищаться всем, что надевает на себя женщина. И ни разу не сказал неправду. Им все идет!
***
А есть такие виртуозы слова, что аж завидки берут...
С известным питерским поэтом (точнее, ленинградским) мы как-то прогуливались по нашему городу, ведя умную беседу о литературе, о том, о сем... Вдруг подняли глаза и увидели: к нам приближалась женщина из тех, которых принято называть крупногабаритными; платье в обтяжку подчеркивало нестандартный рельеф ее фигуры.
Мой спутник остолбенел, словно встретил саму Музу. Когда женщина поравнялась с нами, он произнес только одно, но очень, по-моему, уместное и точное слово:
— Восхищаюсь!
И она это явно услышала.
***
Впрочем, женщины, чаще всего, слышат очень избирательно. Помню своего попутчика, соседа по купе. Женщина, ехавшая с ним, была заметно старше своего спутника — и, похоже, очень гордилась этой разницей в годах. До такой степени, что не стеснялась выставлять напоказ свои чувства.
— За что ты меня любишь? — вдруг, ни с того ни с сего, спросила она его.
Я собирался поневоле выслушать столь же романтическую и столь же показную исповедь, но мужчина повел себя как-то странно. Отколупнув от черствеющего каравая корочку, он допил остатки коньяка из своей рюмки, бросил корочку в рот и, медленно прожевав ее, начал, вроде бы, очень издалека:
— Ты же знаешь, я всегда интересовался антиквариатом... Парфенон... пирамиды...
Она не дала ему договорить, закрыв рот поцелуем. Оторвавшись, наконец, от своего избранника, воскликнула:
— Ой, ты у меня такой начитанный!.. такой умный!..
***
Упаси Бог, я никого не осуждаю. Если человек радуется чему-то — это прекрасно. Не так уж много их в нашей жизни, радостей. Все-таки, все люди очень одиноки. Как ни жмутся они друг к другу, спасаясь от этого одиночества, а все равно одиноки. Почти всегда и почти везде.
Так что, зря он ее обидел — да еще при незнакомом человеке, при мне. Как, помнится, писал русский мыслитель Розанов, «тот, кто не любит человека в радости его — не любит его вообще».
***
Книгу Розанова «Русский Нил» дал мне в это путешествие мой приятель, провинциальный литератор. «Василь Васильич, — сказал он, — тоже плыл по Волге. Читай — и сравнивай: много ли изменилось за сто лет?»
А что могло измениться? Тот же Розанов замечает, что в маленьких поволжских городках быт в девятнадцатом веке уже чуть-чуть не тот, что в веке семнадцатом. Но именно чуть-чуть... Это почти за триста лет!
А в двадцать первом — есть изменения? Если говорить о технике, о новостройках — изменения, конечно, разительные. А если о быте, о привычках, о поведении людей — то вряд ли что-то изменилось кардинально.
Может, в этой устойчивости быта и заложена основа крепости нашего народа?
***
Неожиданная, но актуальная мысль из «Русского Нила»:
«Очевидно, Приволжье, Приуралье, Черноморье, Кавказ, Балтика — вот естественные края и земли, вот великие землячества, из которых состоит великая Русь».
Тот, кто сегодня решил укрупнять российские регионы, тоже, наверное, читал Розанова. Полезное чтение, особенно для лидеров и вождей.
***
Советская Мекка — Ульяновск... к сожалению, сильно пообветшавшая. Да и паломников поубавилось. Но здесь все до сих пор пронизано именем Ленина и его родных... местные жители этого не замечают, а вот человеку, впервые попавшему в этот город, становится немного не по себе. Нельзя кушать один и тот же борщ три раза в день.
Когда экскурсовод стал называть и другие фамилии — Карамзин, Керенский — мне стало как-то легче. И тут же подумалось: да, немало великих людей родила эта земля...
А невеликие? Их бы тоже не надо забывать.
***
Впрочем, имена невеликих людей тоже иногда выбивают на камнях. На тех, что на кладбищах.
***
Очередной музей, бюст «вождя революции»... Память? Анахронизм? Игра в оппозицию?
Сразу вспомнился один казенный сарай, сквозь дырявую крышу которого на многочисленные гипсовые головы разных вождей падали капли осеннего дождя. Сколько эти головы видели и слышали разных слов: и обличений, и обещаний, и клятв...
И вот итог — дырявый сарай. Несправедливо как-то... или справедливо?
***
Отличительная черта всех вождей — общение с людьми через посредников. Мой коллега рассказывал: бронированный вагон Ким Ир Сена остановился на запасном пути, постоял немного, — а незадолго до отправки из него вышел заспанный корейский генерал. Подойдя к группе офицеров, осуществлявшей охрану с нашей стороны, генерал бесстрастно-четким голосом сказал по-русски, с едва заметным акцентом:
— Великий вождь, стальной полководец, маршал, товарищ Ким Ир Сен благодарит вас.
Затем повернулся на каблуках и удалился.
Они подражают богу, говорившему с людьми через пророков.
***
Всякая власть от Бога, говорят знатоки Библии. Но Бог справедлив, милостив и добр. А власть? Может быть, она всего лишь должна обеспечить людям возможность быть добрыми и справедливыми? Добрыми и справедливыми, как сам Бог...
***
В баре душновато, и я выхожу с фужером в руке на палубу. Пасмурно, плотные белые облака закрывают солнце... но как, оказывается, просто увидеть все в другом освещении. Стоит только взглянуть на мир через стекло бокала со светлым виноградным вином — и все кругом становится солнечным.
В светлое пространство бокала медленно вплывает изображение огромного города — того самого, куда в войну переехало правительство и куда, говорят, даже перевезли мумию вождя. Ну, нет покоя Владимиру Ильичу — ни при жизни, ни после жизни!
***
Наши города, как разведчики, любят жить под чужими фамилиями. Рыбинск — он же Щербаков, он же Андропов, он же опять Рыбинск... успокоились, наконец. Самаре повезло больше — она, ни дать ни взять, приличная девушка, только единожды выходившая замуж и менявшая в связи с этим фамилию — на Куйбышев.
А вот мой Ярославль избежал этой участи. Наверное, потому, что переименовывать его — так же нелепо, как и Москву. За нами — тысячелетие!
***
Вот уже и Самара позади... какая тут плотность красавиц на гектар территории!.. все разумные пределы превышает... что же это такое? Откуда? Почему именно здесь?
Молодой армянин с женой, совершающий на нашем белом теплоходе свадебное путешествие, как-то сразу притих — а его молодая супруга и совсем умолкла. Хорошо, что мы ушли из этого города уже через два часа. Волжский ветерок сдул шальные мысли, как пушинки с одуванчиков — и мы угомонились.
Но легкая грусть о чем-то несбывшемся осталась надолго.
***
В такие редкие минуты грустить лучше с музыкальным сопровождением. У меня есть выбор: погрустить за деньги — в баре, под назойливые песни примадонны и ее родственников, либо бесплатно — в кают-компании, где стоит черный концертный рояль. И как ни нашептывает мне какой-то бесенок на ухо, что лучшее место для грусти — это бар, я все-таки иду туда, где рояль. Тем более, что из кают-компании несутся звуки какой-то классической пьесы. Я неслышно вхожу, сажусь в затертое кресло и прикрываю глаза.
Музыка кажется мне странно знакомой... Шопен?
***
Шопен, Шопен... а люблю ли я Шопена? Может, просто по инерции разделяю расхожие представления о том, что хорошо и что плохо?
Этот самый Шопен однажды помешал моему приятелю завязать роман с девушкой, молоденькой комсомольской богиней среднего уровня. Женька нравился всем девушкам, а богине в особенности — и вот однажды утром он, ее подчиненный по службе, зашел к ней в кабинет. Там в это время звучала «Аппассионата» Бетховена. Желая поразить парня своим утонченным музыкальным вкусом, девушка, выждав паузу, томно произнесла:
— Люблю Шопена...
Последние два слога этой фамилии звучали у нее при этом, как в слове «пена».
Неадекватно оценив ситуацию, Женька решил слегка поправить юную начальницу.
— Наташа, — мягким баритоном сказал он. — Это скорее Бетховен, чем Шопен.
При этом он невольно передразнил комсомольскую богиню, воспроизведя ее произношение фамилии великого композитора.
Она грустно, как на законченного идиота, посмотрела на него и без тени смущения повторила:
— А я люблю, — здесь она вновь сделала многозначительную паузу, — Шопена...
Но развития эта музыкальная дискуссия не получила. Не оценив по достоинству этого необычного объяснения в любви, мой приятель в итоге не оказался героем еще одного романа. Может быть, даже романа со счастливым концом...
***
— Любите музыку? — спрашивает меня человек, сидящий за роялем.
— Да. Очень.
— Что вам сыграть?
Я некоторое время размышляю.
— «Аппассионату»... если это, конечно, вам под силу... вещь сложная. А в общем, что хотите...
Человек, улыбнувшись, начинает играть Бетховена.
Я вновь прикрываю глаза и вдруг, по странной внутренней причуде, смотрю на самого себя со стороны: немолодой человек, сидящий в затертом кресле, слушает, как рядом с ним исполняют «Аппассионату»... ни дать ни взять — вождь мировой революции с известной фотографии. Только я — совсем не кремлевский мечтатель, а наоборот — крохотный осколок советской империи, плывущий на белом теплоходе неведомо куда и зачем...
От чего я бегу? От кого? На какие вопросы я пытаюсь найти ответы? Что я пытаюсь вспомнить?
***
«Неужели не вспомнишь, не заплачешь мне вслед... » Эти слова принадлежали не парню с гитарой, сошедшему много лет тому назад на берег в Романово-Борисоглебске — он только повторял их. Задолго до него эту песню пел его дед, белогвардейский офицер. Должно быть, те поручики и полковники, верой и правдой служившие царю и Отечеству, испытывали после Октябрьской революции те же чувства, что ныне испытываю я: их мир тоже распался, а новый они не могли ни понять, ни принять. Моя поездка на теплоходе по Волге — в чем-то сродни их эмиграции.
Только они уезжали в чужие страны и навсегда, а я скоро вернусь. И за моей спиной нет гражданской войны.
***
Музыкант заканчивает игру, я встаю и благодарю его. Прощаясь, он с улыбкой произносит:
— Очень важно, чтобы между первой колыбельной песней и похоронным маршем мы смогли услышать музыку мира. Чтобы понять его... не обязательно разумом, а хотя бы с помощью эмоций...
***
Бесенок все-таки одолевает: покинув кают-компанию, я спускаюсь в бар. За стойкой вместе со мной оказывается японец, уже выкушавший один «дринк» и вошедший поэтому в состояние легкой эйфории. На плохопонятном русском он громко восхищается огромными пространствами России.
— На острова намекает... — кивает мне другой мой сосед, с украинской фамилией, выпивший раз в восемь больше. — Вот уж хрен, не дождутся!
Вполголоса исполнив песню времен Халхин-Гола, о самураях, летевших наземь под напором стали и огня, он просит бармена налить всем по маленькой и провозглашает знаменитый тост:
— За единую и неделимую!
Японец выпивает с удовольствием — и с места в карьер начинает рассказывать нам о своей далекой родине. Мы слушаем и поддакиваем: нам все понятно. Свою родину любят все... или почти все. Правда, одни испытывают эти чувства, находясь вдали от родины, а другие — находясь внутри нее. Последнее сложнее.
Японо-украинские отношения продолжают укрепляться, а я выхожу на палубу. Ночное пространство озарено огнями большого города — это последний причал моего путешествия, Саратов.
Что я знаю о Саратове? Парней так много холостых на улицах Саратова... а что еще? Ах да, именно здесь был губернатором Столыпин, который чуть-чуть не сделал Россию нормальным европейским государством... а что еще? Ну, как я мог забыть! Саратов — это Чернышевский, это «Что делать?», это Вера Павловна с ее утопическими снами... не пора ли и мне в койку?
***
Мой шеф, одетый в генеральскую форму, но с лицом Ивана Петровича, моего соседа по даче, и почему-то в чеховском пенсне, торжественно говорит мне:
— Вам предстоит выполнить очень серьезное задание, полковник: ровно через час на сцене нашего театра вы сыграете Гамлета.
— Но я же не знаю слов, товарищ генерал!
— Ничего. Суфлер подскажет.
— Но как я буду двигаться по сцене?
— По обстановке, исходя из ситуации и текста. Вас что, не обучали действовать в нестандартных ситуациях?
— Так точно, обучали...
— Главное, не забудьте произнести ключевые слова: «Быть или не быть?» Когда последует ответ, задайте залу второй вопрос: «Что делать?» Ясно?
— Так точно, ясно. Но зачем все это, товарищ генерал?
— Нам нужны ответы. Честные ответы, полковник!
И вот я уже облачаюсь в обтягивающий меня костюм Гамлета. Немного выпирает оперативная кобура, но это ничего, приспособимся. Вот и сцена, неразборчивые лица зрителей. Легко доведя действие до необходимого монолога, я бросаю в зал:
— Так быть нам, иль не быть?
— Любо!.. любо!..— гудит в ответ публика.
Так... значит, зрительская масса этнически неоднородна, полно украинцев. Ладно, мы и на мове розмовлять умеем.
— Шо ж нам робыть, громадяне?
Но в ответ — молчание. Я стою на сцене, в моей руке шпага, а под мышкой кобура, у меня есть приказ и я должен делать то, что должен.
— Что делать?
Наконец, откуда-то с балкона летит одинокое:
— Сам думай! Ты грамотный, целый полковник!..
Я пытаюсь собраться с мыслями, смотрю по сторонам — а из суфлерской будки на меня глядит Иван Петрович в одежде, которую я ему подарил.
— Казаков у меня нет, — говорит он, сокрушенно разводя руками.
И тут я просыпаюсь...
***
Тихое летнее утро. Мои ночные кошмары бесследно растворились в нем, словно кусочки сахара в стакане с чаем. С верхней палубы хорошо видны те самые саратовские степи, где когда-то приземлился Гагарин.
Гагарин... Мне казалось, что на огромном, голубом небесном экране вечно будет сиять его улыбка — улыбка моей страны, уверенной в своем будущем.
Той самой страны, которую мы...
***
Значит, надо просто — быть? Просто — думать? Как это, однако, непросто... За вагонным окошком проплывают леса, поля, станции — а я, решивший возвратиться в Ярославль наземным видом транспорта, по-прежнему погружен в себя. Все вопросы, которые я задавал сам себе, остались вопросами, азбучные истины не пошатнулись, лишь повернулись другим боком, а до честных ответов еще надо додуматься.
Но все-таки я осуществил свой план, выполнил приказ, отданный самому себе. Мое путешествие позади.
***
И вот он снова рядом, родной причал... Высокая, светловолосая девочка-подросток стоит совсем недалеко от меня на волжском берегу и старательно машет рукой мальчишке, который все ближе и ближе подплывает к берегу на своей белой лодке с синей полосой на бортах. Он налегает на весла — и лодка скользит по воде, тихой и спокойной, на которой не видно даже ряби. Потом нос лодки тычется в берег, мальчишка подтягивает ее на песок, цепляет веревку за корягу и вытаскивает из-под лавки кукан с небольшими, яркими щучками.
Он подходит к девочке — и начинает что-то оживленно рассказывать ей, размахивая руками. А она тихо смеется, глядя на него — счастливая, видимо, просто оттого, что живет на белом свете, что любит, очевидно, этого мальчика... и еще оттого, что сегодня такой солнечный, теплый, безветренный день.
— Догоняй! — кричит она ему и, разбежавшись, бросается в голубоватую ласковую воду. Плывет по-женски грациозно, уверенно.
«Плывет... Куда ж нам плыть?» — невольно повторяю я пушкинские слова.
Но девочка никого не спрашивает, плывет себе. Я смотрю на нее, завороженный — и лишь когда она доплывает до середины реки, начинаю беспокоиться: знает ли она, что такое точка возврата — та точка, с которой уже невозможно вернуться назад, откуда надо плыть только вперед?
Мальчик тоже забеспокоился: отвязал лодку, стащил ее в воду и, быстро догнав девочку, медленно поплыл рядом.
И тут я окончательно успокоился. Доплывет. Никаких сомнений!
***
— Ну, что ж, — сказала знакомая литературная дама, посмотрев по диагонали все написанное. — Образ юной девочки, олицетворяющей Россию, эксплуатируется уже лет двести, не меньше. Сюжеты часто примитивны и тоже многократно встречались ранее в разных версиях. В общем, имей мужество, — тут она выразительно посмотрела на меня, — мужество бросить все это, в подражание классикам, в печку — и продолжай быть просто читателем.
— Но говорят же, что рукописи не горят...
— Это великие не горят. А такие... — она взяла со стола оставленную кем-то бумажную салфетку с торопливо записанным номером телефона и именем, щелкнула зажигалкой и подожгла листок. — Видишь, как все просто? Никаких следов. Пепел! Его, по старой русской традиции, можно очень даже художественно развеять по ветру...
Она достала из коробки тоненькую, как проволока, сигарету, отхлебнула кофейку из чашки со следами губной помады и, прерывая затянувшуюся паузу каким-то уже менее жестким голосом, изрекла:
— Впрочем, поступай, как знаешь. Любая жизнь неповторима... в том смысле, что она уже не повторится никогда и бесследно исчезнет. И твоя тоже...
— Так что ж, прав был мой деревенский философ, когда спросил меня: зачем все было-то?
— Да ты его, скорей всего, выдумал, философа своего... да и сам воп-рос — тоже.
— Вопрос-то можно выдумать... но разве можно выдумать жизнь? Она просто была, моя жизнь — и, надеюсь, еще продолжится. И со смыслом...
— Надейся, надейся...
Последние слова она произнесла с такой иронией, что я решил прекратить сопротивление. Ведь убедить женщину в чем-то — это все равно, что просить небо пролиться дождичком завтра ровно в двенадцать-тридцать, и только на твой огород. Шансов — ноль.
— Все-таки я надеюсь, пока живу, — ответил я затертой фразой и, слегка расстроенный, вышел из полутемного, пустого кафе в слякотный мартовский день. В такие дни кажется порой, что весна никогда не придет, что мы обречены на вечную промозглую погоду, грязноватые лужи на узких тротуарах и мрачные лица прохожих.
Я прошел по инерции несколько шагов — и остановился. Куда ж мне идти?
***
— Нет, Николаич, — глубокомысленно замечает мой сосед, — про Волгу и про чекистов было интересней... а дама эта твоя — на хрена она? Только сбила с толку. Плыл бы дальше — там, после Саратова, поволжские немцы живут. Сейчас, правда, они уж все поуезжали в фатерляндию свою. ... Но и там, слыхать, им не сахар. Их там русскими зовут. Ну, давай еще по одной!.. да ты закусывай знай... огурчики-то, брат, на смородинном листе сделаны, не хухры-мухры.
— Что хороши — то хороши, — одобряю я. — Говоришь, понравилось? А ведь ответа-то на твой вопрос у меня так и не нашлось... Вон сколько понаписал, а ответа нет.
— Велико дело, — говорит Петрович, — от Рыбинска до Саратова проехать... тут и выспаться-то не успеешь. Вот тебе мой сказ: двигай дале! Только хватит тебе слезы лить про Советский-то Союз... что уж теперь!.. слезами горю не поможешь. Раньше надо было про то думать. А вот скажи, раз ты полковник: я тут недавно про Крючкова вашего та-акое читал... правда, аль нет?
— Гриф «секретно» через четверть века снимут, — отвечаю я глубокомысленно, — тогда вот и узнаешь все. И про Крючкова, и про меня, и про себя... Думаешь, зачем мы вот тут с тобой сейчас сидим? Просто так? Не-ет, брат, просто так ничего на этом свете не бывает... ну, ты меня понимаешь, конечно...
Петрович неуверенно кивает головой, наполняет стопки портвейном, залпом выпивает свою и с хрипом говорит:
— Хрен доживешь!
Недовольно каркая, над нами пролетает ворона. А в мою голову вдруг залетает мысль: все когда-то становится явным. Но вот на вопрос «Зачем все было-то?» ответа мы вряд ли дождемся. Информация о смысле жизни засекречена навек — и не нами, гриф секретности с нее не снимут никогда. И надо ли снимать? Вдруг этот смысл — полная бессмыслица?
***
Волга, конечно, впадает в Каспийское море. Правда, я так и не убедился в том воочию... видимо, это путешествие и впрямь не последнее — должен же я все проверить!
А вот со сломанным тополем все вышло удачнее: я купил в магазине маленький саженец дуба, заехал в родной двор — и высадил дубок рядом с тем местом, где некогда стоял мой неприветливый тополь.
— Этот покрепче будет, — бурчал я, окапывая саженец, — лет сто простоит, а то и все двести. Только поливать его надо будет на первых порах...
Словно услышав эти мои слова, ко мне подошла маленькая девочка. Это была она, та самая, что сидела на пеньке и лепила в песочнице пирожки, только слегка подросшая. В руке она держала игрушечное ведерко.
— Можно, я полью? — сказала она.
Я подумал, посмотрел на нее.
— Давай! Ты из своего, а я другое возьму, настоящее. Вот дело-то у нас и пойдет. Не успеем оглянуться — вымахает дуб до небес! А мы будем с тобой под ним сидеть...
— И про тополь вспоминать! — продолжила она. — Я его помню, он тоже был хороший, пока не сломался...
— Неужели помнишь? — обрадовался я. — Ну, тогда ты уже совсем большая! Поди-ка, и мальчики уже с тобой дружат?
Она подарила мне совершенно женский взгляд — и отправилась за водой.
«Подрастает, подрастает новая Фаэтон, — думал я, глядя ей вслед. — Не успеем оглянуться — озадачит весь мир своей красотой. Может быть, ее судьба будет счастливее — и не разлетится на тысячи астероидов? Дай-то Бог!»
Дай Бог всем нам...