litbook

Проза


Записки церковного сторожа. Предисловие Ирины Калус0

Стоять на страже — непростое занятие, на которое решается не каждый, и страж по определению обязан понимать больше блуждающих странников. На вооружении у него — остро отточенная мысль, горящее сердце и устремлённый ввысь дух. Страж — это наблюдатель, мыслитель и в то же время простой смертный, разгребающий лопатой снег, чтобы расчистить путь — себе и другим. Мы движемся вместе с ним по этой скользкой опасной дороге — страж доверяет нам свою душу: её сомнения, поиски, страхи, непонимания, но вдобавок к этому — искры прозрения, непреложное знание о самом важном и видение пути.

Такой страж, не превратившийся в цербера или блюстителя нравов, всегда нужен. С ним чувствуешь себя по-настоящему безопасно и надёжно, вот только не всегда есть силы разыскать его — особенно, если он действительно необходим.

В этом рассказе (а с точки зрения жанра — это именно рассказ) мы, возможно впервые, встретим и по-настоящему близко разглядим того, кто стоит на страже. Кто же он — что защищает и от кого охраняет? Где он? У церковной ограды или внутри нас? Возможно, ответы на эти вопросы найдёт сам читатель в «Записках церковного сторожа» Алексея Котова.

 

Ирина КАЛУС

 

Записки церковного сторожа

 

01. Страж. Утро.

 

Кто — я?..

Я — все и ничего.

Я разделен на «все»

и «ничего» спервоначала,

я тот, кто уплывал

и тот, кто на причале

встречал себя же самого…

 

…Полпятого в январе не утро, а торжествующая ночь. В моих руках лопата и замок, и поэтому мне приходится толкать высокую, заиндевелую дверь храма плечом. Дверь издает тяжелый листовой грохот, медленно открывается, и угасающий, угрюмый железный звук сливается с беззвучной метелью. Звук бесследно растворяется в первозданном хаосе черно-белого, меня обнимает ночь и кружащийся снег.

«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного!»

Я еще не надел перчатки и замок в руках мгновенно теряет теплоту. Такое ощущение, что я держу кусок льда. Теплая молитва гаснет, как свеча на ветру. Продеваю дужки замка в дверные проушины. Ключ — вот дьявольщина! — не поворачивается. Холод железа жжет пальцы и просачивается до костей. Рывками дергаю ключ: ну, ну же!.. В спину хлещет метель. Возле самого кончика носа, как стена, черная дверь. Я чувствую ее ледяной, железный запах. Ключ неохотно поддается, но только наполовину. Господи, не успел выйти, а уже проблемы. Я трясу замок. Давай, а то убью!.. Ключ, наконец-то, поворачивается до упора.

Оглядываюсь… Ну и намело! Два десятка порожков уходят вниз, к земле, и их почти не видно под сплошным, похожим на скомканное одеяло, сугробом.

Сильно тошнит… Вчера вечером мне не нужно было пить аспирин, но снова поднялась температура. Рот заполняет слюна, я торопливо глотаю ее, но спазм снова сжимает желудок. В храме тошноты не было. Наверное, проблема не только в том, что я плохо переношу аспирин, даже не в простуде, а еще и в холоде.

«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного…»

Молитва словно долетает до меня оттуда, из-за двери теплого храма, к которому я стою спиной. А здесь, на порожках, только отчуждение, ночь и холод… Метель швыряет в лицо очередную горсть колючих, холодных снежинок.

Как же мне плохо!.. Тошнота отступает, но ее тут же сменяет кашель. Я сгибаюсь, опираясь на лопату. Движение отдается ломотой в спине, ребрах и шее… Кажется, что кашель начинается в самой глубине тела, и не в легких, а в судорожно сжатом желудке. Господи, словно перемололи всего, вывернули наизнанку и выплеснули наружу все теплое и живое. Сейчас бы стакан кофе, сигарету, а потом нырнуть под толстое одеяло и ни о чем не думать. Ни о чем! Чтобы слабость вдруг стала сладкой истомой, а не ноющей болью… Чтобы я смог отшатнуться и послать куда подальше эту темную метель… «И чтобы лампа на столе загорелась…»

Я, наконец, справляюсь с кашлем и думаю, откуда вдруг взялась «лампа на столе». Кажется, это из «Мастера и Маргариты»… Из просьбы Маргариты к Воланду.

Принимаюсь за работу. Первым делом освобождаю от снега крохотный пятачок на площадке возле двери. Потом провожу лопатой черту — рву снежное «одеяло» надвое. Начало положено. Я как старый, заржавевший робот с потухшими лампочками-глазами — каждое усилие дается с трудом, а машинная программа, не та, что в опустевшей голове, а та, что на уровне живота, выдает только одно: надо, надо, надо!.. Надо чистить снег.

Полностью закончив с верхней площадкой перед дверью, я принимаюсь за порожки. Стоя на верхнем, очищаю тот, что ниже. Сначала сгребаю снег налево, потом — направо. Три метра туда, три — сюда. Но снега слишком много и мне приходится делать не один заход, а два или даже три, подчищая остатки. И только потом я спускаюсь на ступеньку ниже.

Надо, надо, надо!.. «Надо» — это смысл всего сущего и единственная ниточка, которая связывает меня с реальностью. Я вижу снег и понимаю только то, что его нужно чистить. Больше ни о чем не нужно думать и вспоминать. Даже о лампе в зеленом абажуре.

Изнутри, пытаясь заполнить собой пустоту, снова выплывает почти неслышимое: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного…»

Слова молитвы врублены в память, как в холодный, оледеневший гранит. Но я не прошу Бога. Просят тогда, когда чего-то хотят. А чего хочу я? Кофе и сигарету. Теплоты и покоя. И я знаю, что все можно перетерпеть: холод, снег, болезнь и даже первозданный, снежный хаос. Такое уже было. Нужно просто сжать зубы и работать. Это все!.. И, наверное, поэтому так тихо, едва слышимым шепотом у самых губ, звучит молитва.

Вы-жи-ва-ние… К моему теперешнему положению и состоянию подходит именно это слово — выживание. Оно кажется мне неприятным, потому что похоже на «выжимание». Сильные руки могут легко выжать мокрую губку, бросить ее на кухонный стол, и она впитает в себя ту влагу, на которую упадет. Я сейчас и сам такой — губка, наполненная чем-то неопределенным: случайными мыслями, вынужденными движениями, терпением…

Снова тошнит. На секунду останавливаюсь и понимаю, что вспотел. Что-то слишком уж быстро. Наверное, опять поднимается температура. Влажное лицо до боли остро чувствует холод и уколы снежинок.

«Разозлись!..» Нет, это не мысль и не команда самому себе, а, скорее, очередная жалкая попытка заполнить болезненную пустоту внутри.

Лопата врезается в снег. Сгребаю вяло ненавидимое, белое и рыхлое налево, потом направо… Снова налево и направо. Пятый порожек, шестой… Девятый. Злость гаснет без следа. Для нее нет причины, потому что невозможно ненавидеть снег. Вокруг меня безразличное белое море, местами заляпанное, а местами перерезанное, как проводами, тенями черного. Этот мир слишком огромен для выдавленной через силу злости.

«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного…»

Тихие слова звучат как эхо… Но эхо чего? Нет, не природа, а человеческая сущность не терпит пустоты. И обращенные к Богу слова — единственное, что дается мне без усилия. Но я не молюсь. Во мне нет веры, нет ни капли. Я просто тупо и бездумно повторяю слова погасшей еще там, у двери храма, молитвы. На что я надеюсь? На то, что я знаю, а я знаю лишь то, что все можно перетерпеть. Мне только не на что опереться… Хотя бы на миг. И что-то сжатое холодом внутри меня раз за разом пытается опереться на молитву, которой я разучился верить. Она сильнее, чем придуманная ненависть к снегу, но такая же крошечная, как пар от дыхания изо рта.

«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного…»

Когда что-то пишешь в «ворде», можно легко скопировать фразу — выделил и скопировал. А потом, нажимая на кнопку «мышки», ее можно повторить хоть тысячу раз. Сейчас я делаю примерно то же самое — бездумно копирую фразу. Возможно, в церковном тепле и перед иконой это имело какой-то смысл, но сейчас?..

Лопата скребет снег… Налево и направо. Это мой мир, он узкий, не более шести метров, ребристый и ведет в низ. А внизу такие огромные сугробы, что кажется, мне придется рыть в них нору.

Вдруг всплывает нелепая мысль: я умру сейчас, да?.. Улыбаюсь одними губами: с чего это вдруг? Темнота внутри заметно оживает. Она говорит: ты умрешь, потому что в тебе нет страха смерти, а значит, ты беззащитен. Сейчас ты можешь взлететь в небо или шагнуть в бездну и совсем не удивишься и не испугаешься этому. В тебе нет ничего, кроме меня, — темной пустоты, — понимаешь? Ты уже часть меня здесь, а может быть, уже там, за забором, в мешанине из гаражей между холодных стен, похожих на могильные плиты.

Вздрагиваю… Чушь, бред! Снег ссыпается с лопаты, и нижний порожек сравнивается с верхним. А, черт!.. Уснул в хомуте, да? Греби снег, греби! Все пройдет. И это утро, похожее на ночь, и хмурый день, похожий на вечер, и длинная-длинная ночь, спасти от которой может только сон.

Приходит ощущение жажды… Нет, пить не хочется — сейчас меня просто стошнило бы от воды — но жажда так же реальна, как и пустота. Это жажда слов. Человек не может ни о чем не думать. Слова — как скрепы, они привязывают человека к жизни, и если он чувствует непреодолимую тоску и боль, именно благодаря словам человек понимает, что еще жив.

Я думаю слова: «Все пройдет».

Напираю на лопату. Давай, давай!..

Я понимаю только слова: «Все пройдет и это тоже…»

Темнота смеется. Все пройдет, Алеша, все… Как там в кинокомедии? «Все пройдет, и я тоже пойду». Смешно, да?..

Нет! Я поднимаю лопату и переваливаю гору снега за каменные перила. Смешно другое — спорить ни о чем с придуманной пустотой и медленно сходить с ума.

Лопата снова врезается в снег. Пустота спрашивает: а почему ни о чем, Алеша? Ведь ты уже боишься, а страх — соль пустоты. Понимаешь, глупенький, я сама по себе не имею вкуса, как не имеет его яд, а значит, я могу заполнить собой все, и ты даже не почувствуешь этого. Неужели ты думаешь, что этому может помешать твоя жалкая молитва?..

 

Обрываю мысль. Я рисую слова на темной пустоте: Господи… Иисусе Христе… и читаю их. Я словно разрываю пальцами черную бумагу, и в ее разрывах светятся буквы: …Сыне Божий… помилуй… меня… грешного.

Легче… Становится чуть легче, но мне нельзя останавливаться. Нужно работать дальше.

Через двадцать минут порожки очищены. Я сую в рот сигарету и торопливыми, жадными затяжками пытаюсь заглушить никотиновую тоску. Разгоряченное лицо уже не чувствует холода, а желудок не сводят спазмы. Я смотрю на падающий снег. Он стал реже, а ветер чуть тише. Ночь все-таки уходит.

Табачный дым раздражает легкие до кашля. Кашель тяжелый и булькающий, как кипящая смола. Плохо, плохо!.. Мотаю головой. Ладно, успокойся, ты же сам говорил, что все пройдет. Наконец, справляюсь с кашлем, выпрямляюсь и вытираю рот.

Человек так устроен — он верит в то, что, как ему кажется, обязательно будет. Когда будет?.. Потом, позже. А сейчас я стою один в черно-белом и неживом вакууме.

Оглядываюсь по сторонам и думаю о том, что если в пустоте найти точку опоры, она перестает быть пустотой. Дому нужен фундамент, а человеку — земля под ногами. Но когда ты остаешься один, ты можешь найти опору только в словах. А что такое слова?.. Они — либо бессильный снег, который легко поддается лопате, либо они вдруг превращаются в острые, рвущие плоть гвозди.

Темнота внутри смеется, она пытается что-то сказать, и я обрываю ее болезненным криком:

«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного!»

Я уже не рисую слова на тьме, потому что понимаю, что моя молитва, это только страх… Низкий и звериный страх. Желание выжить и вера на животном уровне.

Гашу окурок в снегу, кладу его в полиэтиленовый пакет, а сам пакет сую в карман куртки. Ладно, хватит заниматься самокопанием. Кто я?.. Церковный сторож, а не психолог и уж тем более не психопат. Ты только сторож, Алеша, пусть и простуженный до самого желудка. Ну, температура… Ну, переел вчера аспирина, потому и тошнит… Ну, выпал снег. Что еще?.. А ничего кроме физической слабости и бардака в голове. Но любой бардак это только отсутствие здравого смысла. Кстати, а особенно глупо то, как ты поймал простуду. Помнишь?.. Ты забыл закрыть форточку, сидел за компьютером и сочинительствовал. Когда жена вошла в комнату, она закричала, что я сошел с ума, и бросилась к окну. Кстати, а что я писал?..

Вопрос остается без ответа — физические усилия останавливают движение мысли. Теперь нужно проложить дорожку справа от храма. Там почти никто не ходит, но там — котельная. Иногда, особенно в сильные морозы, котел гаснет — перемерзает газовый стояк на улице. До котельной метров пятнадцать и еще столько же до газового стояка огороженного решеткой. Тут снег плотнее и тяжелее. Когда я пробиваюсь через очередную застывшую «волну», ее высота достигает колен.

Давай, давай!..

«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного!..»

И тут же: главное, не думай больше ни о чем, баран. Не думай, чисти снег и молчи.

Смешно, честное слово!.. Во мне все перемешано: молчание и крик; ненависть к пропитанной потом, прилипшей к спине майке и жажда найти хоть какой-то смысл в ускользающих словах; отторжение ночи и понимание, что я, помимо своей воли, верю только в эту ночь, потому что вокруг, и во мне самом, больше ничего нет. Я верю в ночь почти тем же животным чутьем, что и в слова молитвы. А все остальное убила во мне горячечная болезнь.

Да, это только выживание, и все. Если долго держать руки на морозе и войти в теплый дом, руки не будут чувствовать тепла. Наверное, я сейчас такой же… Я не верю, что меня может согреть молитва. Меня согревает холодный, неподвижный снег, в который я раз за разом с силой вгоняю лопату.

«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного!..»

После того как дорожка к котельной расчищена, я сбиваюсь с пути и сильно забираю в сторону. Газовый стояк левее. Стоп!.. Вытираю со лба пот и оглядываюсь по сторонам. Я не столько думаю о том, как выпрямить тропинку к стояку, сколько пытаюсь вспомнить: а что же все-таки я писал позавчера?..

Усмехаюсь: может, хватит, а? Лопата погружается в снег. Да я и в самом деле не помню, что писал… Кажется, начал какой-то рассказ. Но какой? Невозможно сосредоточится. Для этого нужно остановиться, воткнуть лопату в снег, но нельзя… Я уже не помню, почему мне нельзя останавливаться, но знаю это совершенно точно.

Ветер справа, а значит и снег нужно бросать в ту же сторону. То есть навстречу ветру. Тогда будет хоть какая-то защита от метели и дорожку занесет не так быстро. Направо… Право и лево. Добро и зло. Где они сейчас, когда внутри нет ничего кроме пустоты?

Чтобы бросать снег направо, мне приходится разворачиваться всем телом, а это не очень удобно. Кроме того, в лицо бьет ветер. Лопата с силой натыкается на вмерзший в лед кирпич. Мне кажется, что я слышу треск пластика. «Ах, ты ж!..» Поднимаю и осматриваю лопату. Цела. Нет ни радости, ни злости. «Цела» — это только констатация факта. Примерно такая же, как «ночь», «болезнь» и «снег».

Я все-таки пинаю кирпич ногой. Сволочь, притаился тут!.. Кирпич намертво вмерз в окаменевшую лужу. А я стою на льду. Я хорошо знаю эту лужу. Она возникает сразу после дождя или оттепели и топит все от котельной до стояка.

На всякий случай я пробую рукой пластмассовое полотно лопаты. Оно упруго, без треска, пружинит. «Повезло…» Кстати, недавно узнал, что часть лопаты, которая соединяет полотно и черенок, называется тулейка. Смешное слово! Тулейка. Детское какое-то…

Я оглядываюсь и смотрю на две пятиэтажки напротив главного входа в храм. В их окнах нет света и строчки из точек, а сами пятиэтажки торчат, как два тупых зуба в черно-белой пасти. Сегодня суббота, и люди встанут поздно. Часа через три, не раньше… Я отгорожен от них временем, которое крепче любой двери. Именно так… Иногда время сильнее любого физического препятствия и даже пространства. Оно — замок со вставленным внутрь ключом, но этот ключ поворачивается слишком медленно и его движение не зависит от твоего усилия.

Отворачиваюсь от пятиэтажек и прикидываю расстояние до самодельных железных решеток, ограждающих стояк. До них еще метров шесть… Последняя снежная волна поднимается едва ли не до половины решетки.

«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного!»

Снимаю перчатки и растираю лицо снегом. Рассказ… Какой же я писал рассказ?

Усмехаюсь… Да, я животное, Господи. Я простое и откровенное животное, которое умеет думать, но которое не умеет прекращать этот вдруг ставший страшным и лживым процесс. Мне хочется по-настоящему только одного: теплоты и покоя. И больше ничего, понимаешь, Господи? Прости меня, пожалуйста. Что я могу и что я умею сейчас? Только бездумно чистить снег. И я совсем не думаю о том, что я — писатель! — расчищаю для людей дорогу к храму. К газовому стояку я расчищаю, а не к храму… И в моей работе нет ни красоты, ни смысла. Она — только набор вынужденных движений. Она — только «надо», и ничего больше. Рано или поздно лед, на котором я сейчас стою, снова превратится в теплую лужу, а вода уйдет в землю. Все проходит без следа, Господи… Или все-таки нет?.. Потому что если «да», то снова наступает пустота и одиночество, и никогда-никогда-никогда не кончается ночь.

Лопата врезается в снег. Снег успел слежаться и похож по плотности на опилки. Я с трудом поднимаю отяжелевшую лопату, чтобы перевалить ее через бурт, насыпанный рядом с тропинкой.

«Давай, давай!..»

«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного!..»

Снег, проклятый снег!.. Впрочем, лопата значительно легче скользит по льду и глубже погружается в сугроб. Потому она и такая тяжелая…

Поднимая в очередной раз лопату с грудой снега, я поскальзываюсь на льду. За долю секунды я успеваю понять, что, во-первых, падаю на спину, а во-вторых, после вмерзшего в лед кирпича я сделал всего три небольших шага, и это расстояние примерно равно моему росту. А кирпич — не подушка, на которую приятно упасть затылком. Время замирает… Нет! Оно умирает, и я вишу в пустоте.

 

 

01. Мысли. Схватка с ветряными мельницами

 

Я хотел бы поговорить только о литературе. Не стоит замахиваться пусть даже наполненной до краев кружкой на океан или, измеряя сантиметром тень облаков на земле, судить о том, как скоро будет дождь. Человек может понять только то, что он любит. Я люблю литературу. Вместе с тем отлично известно, что бескорыстная любовь неуправляема и довольно часто она принимает откровенно чудаковатые формы. Особенно когда наступает творческий кризис. Сейчас, в данную минуту, я не могу существовать в поле литературы, но, находясь за ним (не хочется говорить высокомерное над ним), мне кажется (мерещится, мнится?), что я все-таки смогу взглянуть на это поле сверху.

Я хочу начать с того, что плохо понимаю слово «духовность». Нет, я не собираюсь спорить с православным Символом Веры или утверждать, что не существует духовного мира человека. Все гораздо проще, я говорю о том, что… впрочем, нет… если быть честным до конца, то речь идет не столько о непонимании самых разных общечеловеческих определений духовности, сколько о том, что эти определения попросту не умещаются внутри меня. А попытки втиснуть их с помощью некоей логики похожи на вторжение чего-то откровенно враждебного.

Мне не нравится, что духовное, превратившись в существительное духовность, вдруг обрело материальную, поддающуюся изучению и определению плоть. Мне не нравится всеядность и автономность определений духовности. Они закончены, изящны и научны по форме, но обессмысленны по содержанию.

Я — только писатель. И я не могу создать текст со словом духовность. Потому что оно — не литературное слово, а философская, научная категория. Попробуйте найти слово духовность в «Войне и мире» Льва Толстого, «Мастере и Маргарите» Булгакова, «Бесах» Достоевского, «Мертвых душах» Гоголя, в «Вишневом саде» Чехова или в словаре Даля, составленном в середине ХIХ века. Там его нет. У Владимира Ивановича Даля вы найдете «Дух», и никаких производных существительных от него.

Словари довольно странно относятся к слову духовность. Вот словарь Ушакова: «Духовность, духовности, мн. нет, ж. (книжн. устар.). отрешенность от низменных, грубо чувственных интересов, стремление к внутреннему совершенствованию, высоте духа (в 1 знач.)».

Здесь стоило бы удивиться: как это «книжн. устар.»? Когда же духовность успела устареть, если у Даля этого слова нет?

А-а-а!.. Вот почему: четыре тома «Толкового словаря русского языка» Дмитрия Николаевича Ушакова вышли в 1935–1940 годах. Вне сомнения, что духовность устарела сразу после Октябрьской революции 1917 года. Хотя в пояснении к прилагательному «духовный» у Ушакова есть такая фраза: «кто дал контрреволюционной буржуазии духовное оружие против большевизма в виде тезиса о невозможности построения социализма в нашей стране? (троцкизм). Сталин».

«Духовное оружие» тут звучит едва ли не как синоним духовности. Тут любопытно еще и то, что, сочтя возможным строительство социализма в одной стране, Иосиф Виссарионович поставил во главу идеологического угла именно «стремление к внутреннему совершенству и высоте духа» народа. Всего народа. Те, кто не хотел понять этот новый дух — вычитались из народа за ненадобностью. Ведь если в определении духовности Ушакова она, пусть как «книж. устар.», все-таки говорит о человеке как личности, то Сталина интересовал только весь народ целиком как масса. Можно предположить, что именно так идеология рождает своего младшего брата — идеологическое искусство. И даже «отрешенность от низменных, грубо чувственных интересов» легко уместилась в плане строительства сталинского социализма. Замените «низменных» на «материальных» и получится работа в колхозе за гроши.

Возьмем следующий словарь — Ожегова: «Духовность -и, ж.р., свойство души, состоящее в преобладании духовных, нравственных и интеллектуальных интересов над материальными».

Здесь вдруг вместо «отрешенности» (видимо автор счел ее слишком пассивной) появляются «нравственные и интеллектуальные интересы». Если учесть, что С.И. Ожегов, бывший одним из основных авторов «Толкового словаря русского языка» Д. Н. Ушакова, выпустил свой первый словарь в 1949 году, то откуда там — снова при Сталине! — могли взяться такие «интересы»?

Снова покопаемся в справках. При жизни С.И. Ожегова вышли шесть изданий словаря, дополненных и исправленных. А последний (ставший четырехтомником) — уже в 90-х годах под редакцией Л.И. Скворцова.

Я никогда не держал в руках словарь Ожегова 1949 года, но смею предположить, что изначально в определении духовности «нравственных и интеллектуальных интересов» там все-таки не было. Они наверняка появились позже, во время «хрущевской оттепели». Тогда все встает на свои места, учитывая отношение Н.С. Хрущева к Православной Церкви, когда вместе с храмами разрушались и слова. Но хрущевский «чистый ленинизм» оказался всего лишь бульдозером в «белых одеждах» с минимумом духовного горючего в идеологических баках. Ленинизм — кровавая практика революции — в конце концов не мог не заглохнуть, а на прощание одолжил свои «одежды» (а может быть, саван) и искореженные слова диссидентству, выросшему из «шестидесятничества». Именно так активные «интересы» заменили пассивную «отрешенность».

Можно взглянуть в БСЭ. Никаких определений духовности там нет. Но неведомо какими путями в энциклопедию пробралась вот эта статья:

«МИННЕ ЖОРЖ

Минн (Minne) Жорж (30.8.1866, Гент, — 18.2.1941, Синт-Мартенс-Латем, близ Гента), скульптор… виднейший представитель символизма и “модерна” в бельгийском искусстве. М. обращался к традициям средневековой скульптуры; подчёркивая напряжённую духовность своих образов, придавая изломанность формам, предвосхитил появление бельгийского экспрессионизма…»

Опаньки, экспрессионизм, духовность и «изломанность форм»!.. Последнее звучит примерно как пластичность вывертывания наизнанку.

Третье (последнее) издание БСЭ выходило в свет с 1969 по 1978 год. А-а-а, эпоха застоя, пустеющие магазины и «наш дорогой Леонид Ильич Брежнев»!.. До духовности ли было тогда? Падающий и постоянно нуждающийся в повышении «духовный уровень комсомольцев» не в счет. Чем, а главное, зачем его можно было измерить?

Помню, сидел в институтской библиотеке и конспектировал работы В.И. Ленина: смотришь на номера страниц, записанные на лекции, и переписываешь в конспект цитаты из ленинского тома. Нужные студентам страницы тома за много лет истрепались до состояния промокашки. Когда работа над конспектом была закончена, я решил полистать и посмотреть, что еще писал Ленин. И вдруг увидел, что большинство страниц просто не были разрезаны. Их никто никогда не читал.

Чуть позже М.С. Горбачев все-таки попытался вытащить на свет Божий духовность в виде «социализма с человеческим лицом». Но проиграл диссидентской, куда более опытной духовности, набравшейся опыта и слов с новым смыслом на фронте борьбы с «тоталитаризмом». Я хорошо помню, как духовно-кухонные интересы переросли в идеологию не менее страшную, чем сталинская. Главное было погромче кричать в телевизоре и газетах. Вы смеете возражать?.. Да мы бежали перед немцами в сорок первом по сто километров в день!.. Да мы угробили сто пятьдесят миллионов крестьян в Сибири! Вам мало?.. Ну, тогда мы «могем исчо». Во имя побеждающей новой духовности, мы придумаем новые цифры и факты, мы перевернем все с ног на голову, но мы заставим вас верить и «голосовать сердцем».

Не знаю, как «за бугром», но наш российский лакей, укравший барские сапоги, способен на нечто совестливое разве что у Федора Достоевского. Когда Советская власть на прощание вильнула хвостиком и дело дошло до дележа государственных закромов, духовность, казалось бы, всегда преобладающая над материальным, вдруг нырнула в грязную политику и — черт бы ее побрал! — наилегчайшим образом превратилась в силу, наглость и прожженный материальный интерес. С рухнувшей и обвиненной во всех смертных грехах страной можно было делать все что угодно… Главное было сделано раньше. Приговор новой духовности: «эта страна не имеет права на жизнь» пересмотру уже не подлежал. В России рождалась новая элита на старых дрожжах. Она расставляла все на свои места: слова имели право быть только словами, а деньги — большими, решающими всё капиталами.

 

Я встаю из-за стола и отхожу к окну. Закуриваю и смотрю на облачко дыма… Наверное, из меня получится плохой теоретический исследователь. Я всегда подозревал, что теоретик, заранее зная конечную цель своей теории, пытается выстроить логическую цепочку доказательств некоей системы. То есть клетки из слов. Смешно, честное слово!.. Но именно клетки. Сиди в ней и чирикай, философ.

Где-то слышал, что даже самое простое слово может иметь целый куст понятий. Но для меня эти понятия только оттенки слова, и я всегда пользуюсь ими интуитивно. Художник не может рассуждать о смысле отдельно взятого голубого или красного цвета. Художник всегда враг системы логических доказательств.

Но я — не философ! — все-таки спрошу: а как давно началась эта каша с духовностью? На мой простецкий взгляд — сразу за райскими воротами. Она продолжается до сих пор и этому поистине дьявольскому вареву никогда не будет конца.

Упрощенно эту мысль можно понять из двух текстов.

Вот первый:

«Страшная резня ознаменовала первые часы и дни после взятия Иерусалима. Сарацин кололи на улицах, в домах, в храмах, сбрасывали со стен и башен, не щадя ни женщин, ни детей. Город наполнился стонами и воплями жертв; мстители носились по улицам, попирая трупы ногами, обагренными кровью, и выискивали, где могли укрыться ищущие спасения. По словам историка, число жертв, заколотых мечом, намного превзошло число победителей.

Краткий перерыв в убийствах обозначило благочестие… Готфрид Бульонский первым из князей подал пример благочестия. Безоружный и босой, направился он в церковь Гроба Господня; за ним, скинув окровавленные одежды, последовали другие, наполняя храм рыданиями и покаянными молитвами, обнаруживая столь сильную и горячую набожность, что трудно было поверить, будто именно эти люди несколько часов назад топили город в крови стариков и младенцев».

Жозеф-Франсуа Мишо, «История крестовых походов».

 

Вот второй текст:

 

«ДУХОВНОСТЬ — высшие стороны внутреннего мира, которые проявляются в человечности, сердечности, доброте, искренности, теплоте, открытости для других людей. Духовность основывается на широте взглядов, эрудиции, культуре, общем развитии личности. Потеря духовности равнозначна потере человечности. Длительный кризис духовности у отдельной личности ведет к ее деградации. Духовность несовместима с черствостью, эгоизмом, ориентацией на материальные выгоды…» http://psihotesti.ru/gloss/tag/duhovnost/

 

Короче говоря, я могу понять испуганное человечество. Религиозность, лишенная человечности, сердечности, доброты и т.д. может быть ужасна. И за примерами не стоит ходить так далеко, в средневековье. Включите телевизор, и сегодняшние примеры из Сирии окажутся у вас перед глазами.

Да, религиозное варварство существует. И хотя бы потому что «дьявол — обезьяна Господа Бога». Подхватить идею и довести ее до идиотизма — старый как мир способ ведения борьбы.

Но христианство — не идея, и уж тем более не идеологическое поле, куда его так усиленно пытаются сейчас втиснуть. Идеология «как совокупность норм, принципов и правил» материальна уже потому, что эти нормы и правила «устанавливают и регулируют отношения внутри сферы общественного производств и потребления».

Но именно так — идеологически — думали и поступали товарищ Сталин во времена коллективизации 30-х годов двадцатого века и другой «товарищ» — папа Урбан II на Клермонском соборе в Оверни в ноябре 1095 года. Первому была нужна «страна победившего социализма» и скорейшая индустриализация, а второму — укрепление христианства перед лицом общего врага и «Царство Христа на земле» в Иерусалиме. Нужна была вера. А когда верят, то голосуют сердцем с результатом 99%. Как говорили в Оверни, «этого хочет Бог», а в Москве — «так сказал товарищ Сталин».

И они получили веру. Веру, основанную на ими же созданной новой, автономной и острой, как копье римского легионера, духовности. Что было дальше, хорошо известно: страна «победившего социализма» простояла чуть больше семидесяти лет, а крестовые походы потеряли свою силу примерно через сто двадцать, хотя формально продолжались вдвое больше.

Идеология — смертна. Ставшая духовностью, то есть плотью, поддающейся изучению, а значит и изменению, она рано или поздно побеждается другой идеологией.

Какой?.. Той, которую создал кто-то поумнее человеческого гения.

Это война? Нет, это игра. И игра не только потому, что нет никакой принципиальной разницы между определением духовности как «отрешенности» и «преобладания» или как «человечности, сердечности и доброты». Когда изобретенная очередная духовность рушится в политику и идеологию, выигрывает не тот, кто хорошо играет, а тот, кто создает правила игры. Важно только одно: чтобы духовность была «собственным стремлением человека» (С. Соловейчик). А некоего бога, полубога товарища Сталина, демократию и права человека можно присобачить и потом, поверху вбитых в человеческие головы стремлений.

Игра! Есть старая поговорка: хочешь рассмешить Господа Бога — расскажи ему о своих планах. Здесь можно добавить: а если хочешь рассмешить Бога еще больше — расскажи Ему о своих стремлениях.

Игра в самосовершенствование, нравственность и доброту внутри человека, лишенного истинного Бога, всегда делала и будет делать человека идеальной политической и социальной игрушкой в «сфере общественного производства и потребления». Ты, главное, жуй!.. Потребляй. Кто больше сожрет — тот и выиграл, а значит, и более счастлив.

Однажды я писал легкий и смешной рассказ и вдруг споткнулся на неизвестно откуда пришедшей фразе: «Бог прекращает игру».

Наверное, сначала я растерялся… А когда попытался вставить неожиданную фразу в рассказ, текст вдруг приобрел совершенно иные нотки. Чуть позже на смену растерянности пришло удивление, когда я вдруг обнаружил, что «Бог прекращает игру» можно вставить рядом с едва ли не любым предложением во второй части моего рассказа. В сущности, эта фраза была вне текста, и я как никогда вдруг ясно понял, что Бог прекращает любую игру, в том числе и авторскую.

Улыбнусь: ах, ты, бедный, потерянный писатель!.. Я вдруг нашел фразу, которая оказалась значительно больше меня самого. Да, тогда я уже знал, что смешное и трагическое — неразделимы. Хочешь написать что-то смешное? Чтобы твой текст не выродился в пошлость, постарайся найти в нем крохотную нотку трагедии. Хочешь написать трагедию? Чтобы твой текст не стал похож на зубную боль, постарайся найти в нем микроскопическое зернышко смешного. В сущности, это очень часто похоже игру… Но фраза «Бог прекращает игру» — Бог! — прекратил и ее.

Помню, я сидел растерянный и не знал, что делать… И я так и не закончил тот рассказ.

 

Я стою у окна и смотрю на падающий снег. Закуриваю вторую сигарету и тру лоб тыльной стороной ладони. Тогда… Попытайся вспомнить! Тогда, когда ты поскользнулся возле котельной и вдруг понял, что упадешь на спину, что ты вскрикнул? Неужели что-нибудь о своем стремлении быть более нравственным или нечто героическое типа «и все-таки она вертится»? Разумеется, нет. Хотя Земля действительно вертелась. Она уходила мне за спину, но маловероятно, что в тот момент меня интересовали астрономические познания. Допустим, если человек падает возле книжного шкафа, ему разумнее (разумнее на уровне инстинкта самосохранения) ухватиться не за книгу, а за сам шкаф. За что-то несоизмеримо более устойчивое, чем сам человек.

Так что же я вскрикнул и за что пытался уцепиться?..

Лоб под ладонью становится горячим. Я вдруг вспоминаю определение интеграла: «упрощённо интеграл можно представить себе как аналог суммы для бесконечного числа бесконечно малых слагаемых». Почему я вдруг вспомнил об интеграле?.. Потому что там, у котельной, я вскрикнул что-то бесконечно малое. Именно малое, а не весь «аналог суммы», ведь у меня не было времени на всю сумму.

Удивительно, но длинные философские рассуждения и определения боятся времени, потому что дефицит времени может изуродовать их смысл. А это уже нехорошо. Уважаемое рассуждение-определение, изволь быть честным всегда! И как бы ни делило тебя время, то есть, как бы оно ни укорачивало возможность твоего понимания, — скажем, был ли я хозяином своего времени, когда падал? — ты не имеешь права терять своего первоначального смысла.

Например, природа так и поступает… По крайней мере, по отношению к живому. Что ж, в сущности, это легко доказать. Возьмем лягушку. Самую простую и (ради гуманизма!) не живую лягушку. Отрежем от нее кусочек. Как будет называться этот кусочек? Допустим, лапка. Но чья это лапка? Лягушки. То есть природа кусочка не изменилась. Отрежем от несчастной лапки гораздо меньший кусочек. Как будет называться он? Думаю, в силу своей крошечности и уже неопределенности формы его можно будет назвать биологическим материалом. Но чей это материал? Упрямая природа подсказывает: лягушки. Отрежем еще, совсем-совсем крохотную часть — одну живую клетку. Как она будет назваться?.. Так и будет — клетка. Клетка лягушки.

Лягушку можно резать и дальше, до ниточек ДНК, но и это будет ДНК лягушки. До атомов кромсать не будем. И не потому, что атомов лягушки не существует, а потому что мы все-таки говорим о мире, состоящим из слов, а не из букв.

Теперь напишем определение: лягушка это существо, состоящее из мертвой лягушачьей материи.

Это неверно, потому что лягушка все-таки состоит из живой материи? Спорно, спорно, спорно!.. Отрежьте у живой лягушки лапку и вряд ли они обе останутся живыми — лягушка и уж тем более ее лапка. Но суть совсем не в этом. Давайте немного побалуемся со временем. То есть, сократим определение лягушки до пары слов. Итак, «лягушка это…» Стоп! Теперь подумаем, есть ли смысл в таком определении? Разумеется, нет. Сама по себе «лягушка» это только словесный атом. Чуть удлиним определение: «лягушка это существо…» Уже заметно светлее. Я признал за лягушкой право быть существом. То есть, я признал ее право на существование и, наверное, даже то, что мучить лягушек аморально.

Снова стоп! А стоит ли продолжать определение? Пока, по крайней мере, в этом укороченном определении, лягушка еще жива, она не состоит из мертвой материи, а бодро прыгает по болотцу. А вот если я продолжу — будет состоять именно из неживой. Общеизвестный факт: чтобы понять что-то с научной точки зрения, человеку нужно расчленить это «что-то» на составные части. Как говорил Галилей, «зажать природу в испанские сапоги». С живым это получается, только если идти вперед к свету знаний, но вот назад уже не вернешься, потому что из кусков лягушки не соберешь живую квакающую тварь. Нет, я хочу сказать не о несовершенстве методов человеческого познания, это давно и хорошо известно всем. Я хочу сказать о времени, которое кардинально меняет философские определения, если время стремится к нулю.

Конечно же, утверждение, что «лягушка это существо, состоящее из мертвой лягушачьей материи» только шутка. Но сожмите время, и мы получим из этой шутки гуманистический принцип, применимый не только к лягушке, а к любому живому существу вообще.

Да, время просто удивительная штука!.. Например, минута, час, сутки, год — наша личная, человеческая собственность. Чего не скажешь, допустим, о столетии или мгновении длиной в десятую долю секунды.

 

Так что же я вскрикнул там, у котельной, когда понял, что падаю на спину?.. Я вскрикнул не ложь. Мир детерминирован, и человек погружен в океан причинно-следственных связей. Утро, снег и лед под ногами — это сложная система. А когда я понял, что могу погибнуть в этой системе, я… не знаю, как точно сказать… я попытался выскочить из нее… Нет! Подняться над ней. Как там, в теореме Геделя? Нельзя доказать, что система непротиворечива, не выходя за рамки этой системы, если эта система действительно непротиворечива. Не знаю, насколько правильно я понял теорему великого математика, но, пытаясь написать очередной смешной рассказ, я перевел ее на общепонятный язык примерно так: человек, который находится в запертом доме, не сумеет доказать себе, что он не сможет выбраться из этого дома, пока он не осмотрит этот дом снаружи. И в самом деле, немножко забавно, да? Но, тем не менее, на мой взгляд, эта «переведенная» теорема Геделя все-таки имеет смысл. Суть в том, что для того, чтобы выбраться из запертого дома человеку нужно действительно осмотреть дом снаружи. Ведь только таким образом он сможет увидеть окна, замки на дверях и, возможно, какую-то лазейку или слабое место. Но этот «осмотр снаружи» можно представить и как попытку уйти в другую систему, в которой нет запертых дверей.

А теперь давайте представим себе, что запертый в доме человек не один. Второй — его товарищ — находится вне дома. Что он будет делать, чтобы выручить своего собрата по человечеству? Подсказывать ему. И возможно, соединенными усилиями, они выбьют одну из дверей. Это хорошо?.. Да. Правда, меня почему-то беспокоит мысль: а все ли наши собратья по человечеству так мудры, что можно без опасения слушать их советы? Но есть и еще что-то более важное. Когда человеку помогает кто-то за пределами дома, у запертого в доме уже нет необходимости самому осматривать дом снаружи. Человек так устроен, что он предпочитает возможное невозможному. И мне искренне жаль человека, слышащего сотни, а то и тысячи философских подсказок и лишенного возможности совершить невероятное.

Человек должен оставаться один на один с самим собой. Хотя бы иногда. И только тогда он поймет, что невозможна не его попытка совершить что-то невероятное, а невозможно другое — его одиночество.

«Ты же, когда молишься, войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, Который втайне; и Отец твой, видящий тайное, воздаст тебе явно…» — Евангелие от Матфея, 6:6.

«…вне Бога для твари жизни нет. Но, как удачно выразился блаж. Августин, для твари бытие и жизнь не совпадают. И потому возможно существование в смерти…» — Протоирей Георгий Флоровский.

Когда там, у котельной, я вдруг потерял опору под ногами, время действительно умерло. Но я существовал в смерти не только когда поскользнулся. Остановившееся время только высветило пустоту, о которой я знал и которую принимал с животной покорностью. Так о чем же я кричал Богу?.. О жизни. О той жизни, которую потерял в пустоте.

 

Окурок уже жжет пальцы. Я выбрасываю его в форточку (опять жена будет ругаться за горку истлевших до фильтра сигарет под окном) и возвращаюсь к компьютеру.

Во мне оживает насмешливый голос: да, цель философии — человек, но, споря с философскими определениями, не философствуешь ли ты сам, писатель? Можно легко догадаться, что ты скажешь дальше: если взять любое определение духовности, то некая «производная» (которую ты обязательно придумаешь, спекулируя дальше на математических понятиях) на бесконечно малом отрезке пути и времени укажет нам на «дух». Только на «дух», потому что он корень слова духовность.

Натянуто и наукообразно, друг мой. Попробуй взять другие, куда более реальные образы. Ну, например, как в книге Михаила Шолохова, в которой солдат Иван Звягинцев молился под немецкими бомбами. Что потом — уже стыдясь своей слабости — он сказал?.. «Не очень лепо у меня все как-то получилось». Мол, довели человека, сволочи, что он Богу молиться стал.

А вот отрывок из интервью с академиком Николаем Амосовым, которое ты недавно смотрел на «Ютубе»: «Вера в Бога заложена в человека биологически… Потребность в подчиненности, потребность в авторитете у маленького ребенка заложена тем, что он держится за юбку матери и боится ее отпустить».

Прекрасные люди — русский солдат, защищающий свою Родину, и заслуженный, умнейший академик — низводят веру до животного уровня. Она — зоологический страх и стайная потребность в авторитете. А тогда какая разница, что именно ты вскрикнул там, у котельной?.. Ты мог позвать маму, черта, Бога, — все это только следствие — но причина твоего крика все равно была одна — инстинктивное желание жить. И даже твоя молитва, которую ты бубнил про себя, была лишь натянутой в пурге веревкой — от дома до дома. Ты держался за эту веревку, потому что хотел выжить. Если бы ты был индусом, ты шептал бы про себя индусскую молитву, если бы ты был мусульманином — мусульманскую, а если бы атеистом — попытался найти какую-то другую «веревочку».

 

Но разве я спорю?.. Разве я отвергаю животный уровень веры? И разве не о нем говорил Франсуа Мишо в «Истории крестовых походов»?

Что я делал тем утром? Чистил снег. Думать и чистить снег может любой человек. О чем я думал? О том, что все пройдет. Но верил ли я в законченную и высшую разумность своих действий и мыслей? В их необходимость — да. Ведь снег необходимо чистить, а мысли нужно как-то успокоить. Эти «необходимость» и «нужность» и есть животное принятие жизни и ее вера. Такая вера не свободна, сколько раз не повторяй слово Бог, потому что она опутана тьмой, метелью, холодом и болезнью. Она и в самом деле только следствие причины. Но откуда, из какого пространства над запертым домом, раз за разом ко мне приходила реальная тоска по Богу и молитва к Нему, в реальность исполнения которой я, больной и опустошенный донельзя, и верил и не верил — крохотным краешком оскудевшей души и которую все-таки кричал вслед уходящему Богу?..

 

Алеша, Алеша!.. Инстинкт и привычка это как татуировка на коже.

 

Только лишь?.. Я не собираюсь отрицать ни инстинкта, ни привычки, но инстинкт и привычка — однозначны и однородны. В них нет противоречий. Человек инстинктивно отдергивает руку от огня и привычно ловко попадает ключом в хорошо знакомую замочную скважину в двери своего дома. При этом он не делает ни единого лишнего движения. Там, у котельной, я чистил снег, и все было одинаково холодным: работа, мысли, верие-неверие. Но почему потом, вскрикнув в, казалось бы, необитаемую пустоту и обрушившись не на спину, а на колени, во мне вдруг все перевернулось? Мертвая, холодная лягушачья материя души вдруг стала живой, горячей и пульсирующей. Это была как ослепительная вспышка света, переворачивающая абсолютно все, включая окоченевшее от холода верие-неверие. Нет, слова не изменили свой смысл, они просто умерли и вдруг воскресли. Уже стоя на коленях, я верил и не верил в то, что меня спас Бог. Верил, потому что был безмерно благодарен Ему и мне не нужен был мир без Него, и не верил, потому что не хотел оскорбить Бога тем, что я — сама опустошенность и болезнь — вдруг оказался так близко к Нему. В ту пронзительно благодарную, полную любви секунду я был готов умереть за Него и был готов зарыдать от горя, понимая, что моя жертва — безмерно ничтожная и абсолютно лишняя — не нужна Ему. А что было у меня тогда кроме своей жизни?.. Ну, разве что лопата, да и ту я уронил в снег.

Что я понял тогда? Что спасает не движение Божьего пальца и «ладно, ползи дальше, букашка», а Божья любовь. И я почувствовал ее… Я задохнулся ей, как задыхается воздухом всплывший на поверхность воды человек. И — как нищий, у которого ничего нет кроме жизни — был готов заплатить за этот единственный вздох этой своей жизнью.

Нелепость?.. Да. Но это безумие веры, о котором еще две тысячи лет назад говорил грекам апостол Павел. И я не говорю о чуде, я только спрашиваю: разве могут «инстинкт и привычка» породить такое?.. Сыграть — да. Но нельзя за одно неожиданное мгновение сыграть то, что приходит не от тебя. Как нельзя быть готовым с радостью отдать за секундное озарение все и вся, если перед тобой только пустота и ничто.

Сознательный выбор — выбор неигровой — делается человеком значительно раньше, еще в пустоте и хаосе, и очень часто сам человек не отдает себе отчета, какой же выбор он сделал. Да, существует и такая штука, как самообман, но это уже совсем другая история. Сейчас я хочу сказать другое: человек разорван своим верием и неверием. И я готов — пусть и очень осторожно — принять слово духовность только в одном случае: как понимание человеком своей духовной разорванности, а не как нечто религиозно-благое или общечеловеческое под нравственным соусом.

Человек — дышит. Но его духовный вдох — верие — не всегда истинная вера, а выдох — отрицание — не всегда неверие…

 

 

02. Страж. Утро

 

…Уже полседьмого. Я заканчиваю расчищать от снега узкую, длинную площадь между трапезной и церковью.

Я чувствую… Нет, не так! Я готов понимать и принимать в себя только радость. Она очень похожа на счастье телесного выздоровления и детское, беспричинное веселье. От ночной болезни остался только жар, но это уже не горячечный недуг, а физиологическое торжество ожившего организма.

Смеюсь… «Господи, как же хорошо!»

Лопата режет снег. Площадь, вообще-то, чистить легко — ткнул под углом полотно лопаты в снег — и пошел... Направо и налево. Снега еще довольно много, но он кажется мне легким, как пена. С сущности, я уже не работаю, а играю, как играет ребенок в песочнице.

Направо и налево… Одна освобожденная от снега полоса ложится рядом с другой. Монотонные движения кажутся мне забавными, и я нахожу в них какой-то смысл. Он — само движение, я побеждаю снег, и его становится все меньше, меньше, меньше. Снег отступает к буграм на границах площади. Бугры растут, а за ними прячутся обессилевшие, мрачные тени.

Направо и налево… Я улыбаюсь и смотрю на пятящийся снег. Удивительное состояние!.. Оно похоже на ослепительно светлую точку как собранные линзой солнечные лучи. Мне ничего не нужно и я ничего не хочу. В голове нет ни единой мысли. Нет никакого другого «я» вне моего действительного и реального «я», и я не хочу ни о чем думать. Это состояние сравнимо с чистым и белым листом бумаги на столе, когда ты вдруг понимаешь, что любое слово бессильно перед чистотой, или когда ты долго-долго-долго ничего не ешь, просыпаешься рано утром и, чему-то улыбаясь, смотришь в потолок. В тебя ничего нет лишнего, а только удивительный и светлый душевный покой.

Пустота и чистота — не синонимы… Это разные, диаметрально противоположенные человеческие состояния. В пустоте ничего нет кроме ее самой, запаха пыли и тоскливого ожидания. Чистота — еще не выявленный, огромный и прекрасный мир. Он — здесь рядом и он пахнет солнцем, свежим снегом…

 

Мимо проходит женщина в яркой красной куртке. Она идет от островка «хрущевок» и старых бараков, спрятавшихся за храмом, к автобусной остановке на углу длинной, изогнувшейся двумя выпяченными углами девятиэтажки. Остановка там, за всегда оживленной автомобильной дорогой, которая отсекает от микрорайона островок «хрущевок» и церковь.

Женщина внимательно смотрит на меня, улыбается, и я вижу в ее глазах что-то ищущее, но не во мне, а в себе самой… Она словно хочет что-то спросить, но не находит слов.

Когда остается всего пять шагов, женщина вдруг громко смеется:

— Здравствуйте! — громко говорит она.

И облегчение в глазах — нашла, значит.

Я отвечаю и улыбаюсь в ответ.

— Я гляжу, у нас тут только один мужик остался? — шутливо спрашивает женщина.

Вчера была пятница… Шутка довольно прозрачная. Я прихожу на работу к семи вечера и не так часто встречаю в пятницу по дороге трезвых мужчин.

Надо что-то ответить — наверное, в моих глазах тоже появляется что-то ищущее — и я говорю первое, что приходит на ум:

— Все пройдет.

— Пройдет ли?.. — улыбка на лице женщины начинает гаснуть, но она, вдруг мотнув головой и оглядываясь по сторонам, спрашивает: — Как снег?.. Тяжелый, наверное?

— Чем светлее — тем легче.

— Устали?

Я вижу в ее глазах сочувствие.

Жму плечами.

— У меня дед говорил, если человек устал — это полбеды. Плохо, когда лошадь устает — ей человек отдохнуть не даст.

— Это точно…

Женщина поворачивается к церкви и крестится. Я думаю о том, что женщина ничего не попросит у Бога. Она просто здоровается с Ним.

На прощанье женщина говорит мне:

— Спасибо, что расчистили дорогу.

Я снова киваю. Она уходит… А я думаю, насколько логично здороваться с Богом, то есть желать Ему здоровья. Не логично. Ну, ни капельки!.. Вот только Бог все простит и улыбнется в ответ. Я улыбаюсь сам… Да-да… Это пожелание здоровья только радость от встречи — с Тобой, Господи. Ну, а что еще, на самом-то деле, может пожелать человек Богу?

«Отче наш Сущий на небесах, да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя на земле, как на небесах…» В нас, Господи, да будет воля Твоя в нас. А если сам человек — воля Божья, то о каком рабстве может идти речь? Ведь «вы — боги». Светлее не скажешь и больше уже не дашь. Недаром сатана и потянулся к этим словам…

 

Мысль обрывается. Через десять минут я заканчиваю работу на площади. Решаю отдохнуть, вгоняю лопату в снег и отхожу ближе к киоску. Достаю сигареты… Несколько раз кашляю после первой жадной затяжки, но кашель тут же стихает.

Хорошо, что сейчас никого нет рядом. Обычно сердобольные прихожанки, увидев меня после вечерней службы с сигаретой где-нибудь за трапезной или за церковной территорией, говорят о «сатанинском служении». Смотрю на сигарету… Сейчас я почти готов согласиться с таким суровым суждением. Хотя, конечно, никакое это не «служение», а просто чертова привычка. И я бы уже давно справился с ней, если бы не писательство. Когда сидишь за компьютером и пишешь, сигарета, как живая, сама прыгает в рот. «Вдохновение это торжество автора над текстом». Ага, жди!.. Просто забываешь обо всем на свете, а в это время что-то или кто-то торжествует над тобой.

С удовольствием вдыхаю табачный дым. Тяну шею вверх и прогибаю уставшую спину. Легкая тяжесть в пояснице исчезает без следа. Я чувствую силу разгоряченных мускулов и желание двигаться.

«Спасибо Тебе, Господи!..»

А насколько логично говорить Богу не только «здравствуйте», но и «спасибо», то есть «спаси Бог»?.. Может быть, лучше «благодарю»?

Что-то внутри меня усмехается: снова выдумывать начал?.. Соображаешь, философ, да?

Я морщусь… Холодная, насмешливая мысль приходит не одна. Там, за ней, уже существует некий сопротивляющийся эмоциональный фон. Он — слаб, он — почти ничто, но он есть.

Устал все-таки… Смотрю на церковь. У нее очень высокий фундамент — метра два с половиной. А потому и порожки такие высокие и длинные. Но церковь не может быть низкой, вросшей в землю. Да, «Бог не в бревнах, Бог — в ребрах», но человеку нужна светлая и просторная комната, войдя в которую, он бы мог закрыть за собой дверь. Человеку нужна комната с высоким потолком.

Перевожу взгляд на дорогу… Территория возле храма — проходная. Наша церковь построена на пустыре между «островком» старых пятиэтажек и основным массивом района. Старая дорога разрезает территорию на две неравные части: справа церковь, слева — трапезная, киоск и большой кусок еще неосвоенной земли. Церковь не смогла победить старую дорогу. Дорога была до строительства, есть и сейчас.

Вспоминается фраза из фильма Тенгиза Абуладзе «Покаяние»: «Если дорога не ведет к храму, то зачем эта дорога?» Красиво сказано!.. Но наш храм стоит возле старой дороги, и для того чтобы войти в него, нужно свернуть с привычного пути. Нужно свернуть к храму своей волей. А еще надо подняться по порожкам. Потому что нет такой дороги ведущей к храму, по которой можно было бы идти с закрытыми глазами и, в конце концов, уткнуться в двери храма лбом.

Я смотрю на порожки. Метель давно кончилась, но их снова припорошило снегом. На сантиметр, не больше… Убрать такой снег можно за пять минут. Это не утреннее толстенное «одеяло». А потом кончится моя работа. Придет дежурная, и я пойду домой.

Улыбаюсь… Чему? Я не знаю.

Снова: «Спасибо Тебе, Господи!»

Если Ты спросишь меня, за что я благодарю Тебя, то… Я и этого не знаю. Даже «за все» будет слишком мелким и ничтожным. Человеческий мир делится на человеческое «я» и все остальное. Но это «остальное», каким бы мудрыми оно ни казалось, не вмещает Тебя. Ведь Ты всегда выше этого «всего» и дома, в котором заперт человек. И только Ты можешь собрать тысячи свобод в единый яркий лучик света.

 

Заканчиваю со снегом. Из-за киоска появляется батюшка:

— Плохо чистил, Алексей! — он смеется, щуря черные, с хитринкой, глаза.

Я протягиваю лопату:

— Одолжить?

— Не-е-е, Леша… Кто на что учился, тот тем и заниматься должен, — улыбка священника становится еще шире. — Ну, как ночевал?

Молчу… Только улыбаюсь и молчу. Разве обо всем расскажешь, да и надо ли?

— Притомился?

Киваю:

— Скорее, поизносился чуть-чуть, — я тру шею. — Кофе бы…

— Иди в трапезную, попей.

— Дома вкуснее.

— Ага… Ляжешь на диван и на телек глазеть будешь.

— После трудов праведных, батюшка, лично я согласен и на диван, и на телек.

 

 

02. Мысли. Поединок с ветряными мельницами

 

Я хочу поговорить только о литературе… Но сказал ли я о ней хоть слово? Ни одного. Теперь я хочу задать два вопроса:

Первый вопрос: духовна ли вся литература?

Мой ответ: нет.

Вопрос второй: значит, вся литература бездуховна?

Мой ответ: нет.

Тут, возможно, у кого-то появится третий вопрос: а насколько корректно задавать вопросы обо всей литературе и тем самым ставить, например, Льва Толстого и Михаила Булгакова рядом с бездарными графоманами?

Увы, вопрос некорректен. Беда не в том, что Лев Толстой и Михаил Булгаков вдруг встанут в один ряд с бездарностями, а в том, что им нельзя — категорически нельзя! — стоять рядом друг с другом. Если человек, прочитавший «Войну и мир», понявший и принявший точку зрения автора, так же «поймет и примет» «Мастера и Маргариту» Михаила Булгакова — он утонет в пустоте. И проблема тут не в том, что Толстой гениальный писатель, пришедший к убеждению, что «Христос не воскресал», а Булгаков написал откровенно сатанинские «исторические главы» в «Мастере и Маргарите», проблема в том, что книги Льва Толстого и Михаила Булгакова это совершенно разное понимание духовного мира человека. И ничто в мире так не способно разъединять людей, как книги, которые мы читаем.

Книги и их авторы часто спорят друг с другом? Общеизвестно и несомненно. Но может ли такой спор быть духовным и возможен ли духовный спор вообще? Сильно сомневаюсь. Духовность, даже не с религиозной точки зрения, все-таки подразумевает некую внутреннюю целостность, в противном случае она просто иначе называлась бы. Например, спиритизмом или шаманством.

Решение вопроса, насколько духовна литература и духовна ли она вообще, на мой взгляд, немыслим без веры. Я уже говорил о порожках, ведущих к дверям храма, и не нахожу лучшего сравнения для литературы. Но если дорога к храму — еще не сам храм, то и порожки, поднимающие человека к его дверям, тоже не храм. Даже если верен путь, литература — какой бы прекрасной и гуманной она ни была — всегда останется за порогом церкви. Богу нужен человек, а не то, что он думает, или то, что он прочитал.

Ведь Бог прекращает игру.

Когда-то давно, когда моей дочке Женечке было всего три годика, после просмотра очередного мультфильма она спросила: «Папа, а почему зло такое глупое?.. Разве оно не знает, что добро всегда побеждает?»

Я до сил пор чувствую свое бессилие… Как я мог объяснить крохе, что для того, чтобы добро победило, должен измениться сам добрый человек, каким бы добрым он ни был? Нет, не во имя победы над злом, которое умеет стремительно менять маски, а для того, чтобы осмотреть снаружи «дом», в котором он заперт. Конечно же, литература — великий подсказчик — но все-таки есть то, что человек должен понять сам. Иначе его жизнь превратится не просто в игру, а в игру в худшем понимании этого слова — духовный балаган.

В сущности, вопрос насколько духовна литература, не имеет ответа, потому что этот ответ — улыбнусь, а он все-таки есть! — находится внутри читателя. Иначе говоря, я не верю в то, что литература, какой бы прекрасной она ни казалась, имеет право менять человеческую суть. Помочь, подержать, показать человеку дорогу — да. А вот изменять человеческую сущность — это уже власть, равная власти человека над самим собой, и именно такая власть, а не политический «тоталитаризм», способна превратить человека в раба.

Но тогда утверждение, что «духовность это собственное стремление человека», не так уж и страшно? Да, не так. Лишь бы оно не было только собственным устремлением или так называемым гуманистическим. В замечательном фильме Андрея Тарковского «Солярис» звучит фраза: «Человеку нужен человек». Я бы дополнил эту фразу: «Человеку нужен человек, но человеку человека мало».

Всегда мало.

 

Не так давно наткнулся вот на эти строки:

«…Бездуховность, как уже неоднократно подчеркивалось, — антипод духовности. В ней личность отгорожена от мира, закрыта от него. Имеется в виду, конечно, не физическая изолированность, а нечто иное — внутреннее неприятие, отторжение мира, иначе говоря, субъективное отпадение от мира. Но раз мир для человека репрезентирован в первую очередь другим человеком, это означает, что бездуховность есть отпадение, отгороженность от другого, есть отношение к другому не как к самоценному и равному существу, а как к вещи. Бездуховность, таким образом, несовместима с гуманизмом. Личность, которой свойственна бездуховность, не развивает, не пестует в себе те начала, которые делают ее принадлежащей к роду человеческому. В такой личности происходит отпадение от родовой сущности человека, добровольное превращение себя в вещь наряду с другими вещами. Можно сказать, что бездуховная личность есть случай деградации родовой человеческой сущности… Рудольф Львович Лившиц. Доктор философских наук, профессор». http://www.lawinrussia.ru/node/179919

 

Господи, но это же про меня!.. Разве выйдя из храма чистить снег, я не отпал от церкви и всего человечества не только физически, но и внутренне? Что и сколько стоила моя молитва и та тончайшая ниточка, которая не рвалась во мне каким-то чудом? Была ли это вера или только привычка веры?.. Кто ответит? Я сам не буду. А та отгороженность от других людей, пусть только в силу сложившихся обстоятельств? Чему бы я обрадовался больше: другому человеку или стакану горячего кофе? Разве другой человек помог бы мне чистить снег? Вряд ли. А вот стакан кофе согрел бы меня. Кроме того, насколько я помню, я и не думал развивать и пестовать в себе «те начала, которые делают меня принадлежащим к роду человеческому». Был бы здоров и сочиняя дома в тепле, за столом, очередной рассказ, может быть, и подумал бы о чем-нибудь таком… Но если жжет температура, в лицо бьет пурга, а желудок сводят спазмы — особо не разгуляешься. И, честно говоря, до гуманизма ли мне было тогда?

 

Помню лет десять назад, а может и больше, ранним майским утром в храм вошли две очень молоденькие девушки, лет шестнадцати. Одна, видно, пришла не впервые и хорошо знала, к какой иконе подойти, какую свечку поставить и какую молитовку прошептать. А вот вторая растерялась, в храме, наверное, давно не была, а может быть, и вообще впервые пришла. И пока первая подружка деловито обходила иконы одну за другой, вторая, прижав к груди руки, робко подошла к первой попавшейся. До сих пор не могу забыть ее глаза!.. Удивительно чистые, огромные, а в них то ли тоска по Богу, то ли просьба, в которой нет мольбы о чем-то для себя самой. Виноватилась перед Богом?.. Да, наверное, но так виноватилась, словно в колени маме лицом уткнулась. Чтобы только она и мама знали… Нет, не о грехе! Там другое что-то… Ведь растет человек, глядишь, и какие-то смутные желания у него появляются. Бог человеку чистоту дает. Великую чистоту!.. Как к ней прикоснуться не испугавшись?

Ах, ну что за глаза были у той девчонки! Только дураки говорят, что Бога нет, а другие, поглупее, вроде меня, доказательства Его бытия ищут. Да вот же оно, это доказательство, и яснее его быть не может! Если бы Бог был только на небесах, молись — не молись — где Он там?.. И докричишься ли до Него? А тут вдруг вот — совсем рядом. Нет, не Бог — чистота Божья и такая, что… не знаю… нет таких слов, не придумала их еще современная русская литература.

 

Не одна человеческая книга, а прочитанные и привнесенные в человеческую душу многие книги, их смысловая разновекторность, духовный хаос, это и есть поле человеческой духовности, которое часто — а, по-моему, всегда — превращается в «запертый дом». Да, время может остановиться и человека вдруг коснется что-то удивительно светлое и неведомое, разрушающее любую ложь, любой «запертый дом», превратившийся в тюрьму. Но рано или поздно, казалось бы, безмерное и живое пространство человеческой духовности все-таки снова превращается в глухие стены.

Сам ли я стал на колени у котельной?.. Нет, я просто поскользнулся. А кто кого из нас лучше помнил и быстрее вспомнил: я Бога или Бог меня?

Уже сказал: решение вопроса о духовности литературы лежит не в самой литературе, а в читателе. А это значит то, что общего — усмехнусь: общечеловеческого! — ответа на этот вопрос нет. Он есть — был и будет — только в глазах той удивительной девочки, пришедшей в храм впервые и стоящей перед иконой с прижатыми к груди руками.

Милая, добрая, светлая девочка!.. Однажды я поймал себя на крамольной, а может быть, даже кощунственной мысли, что если бы не было Бога, я бы придумал Его только ради тебя.

Впрочем, я очень рад тому, что Бог опередил меня…

 

 

03. Страж. День

 

— Ну, хватит спать!.. Вставай.

Лень!.. Мне лень говорить, двигаться и даже открывать глаза.

Все-таки спрашиваю:

— Сколько времени?

Жена с недоумением:

— А где мой телефон?

Я слышу движение в комнате.

Наташка смеется:

— Ой, Рыжик, уйди!.. (это коту) Леша, вставай, уже полвторого.

— Всего-о-о?..

Я спал три часа. Не так уж и мало. Боже, но какая же лень!..

Снова движение в комнате. От большого движения отделяется совсем маленькое и направляется к дивану. Мой нос осторожно трогает что-то дышащее и мягкое.

— Рыжик, уйди.

Дышащее превращается в мурчащее. Открываю глаза. Кот стоит рядом с диваном, положив на край передние лапки. Рыжик тянет носом воздух, словно хочет вынюхать что-то за моей спиной. Слабо улыбаюсь: там нет ничего кроме лени, Рыжик…

Я глажу кота. Первое движение после сна кажется мне тяжелым и грубым. Но кот охотно принимает ласку и закрывает глаза.

— Сном одолжиться пришел, да? — спрашиваю я.

Кот мурчит и ничего не отвечает.

— Наташ, чайник горячий?

— Сейчас подогрею. Вставай.

Зеваю. Ложусь на спину и тяну руки к потолку.

— Ы-ы-ы!..

Пустота какая-то… Ничего не хочется. Ну, разве что… Впрочем, я не знаю.

Наташка на кухне за полуоткрытой дверью. Она гремит посудой и мне не нравится этот дребезжащий звук. Может быть, мне тишины хочется?.. Улыбаюсь: а потом глазки смежить и еще поспать?

Снова тяну руки к потолку:

— Ы-ы!..

— Это ты воешь или кот? — спрашивает Наташка.

— Я-я-я-ы!..

Трико, майка и тапочки. Сигарета. Окно… Опять снег идет, чертяка! Я пью кофе и рассматриваю телепрограмму на подоконнике. Под ногами вертится Рыжик. У нашего кота есть удивительный талант существовать вплотную с человеком и с самым минимальным зазором. И Рыжик умеет поразительно ловко уворачиваться от неприятностей, связанных с таким существованием. Точнее говоря, вовремя подавать голос. И спасая хвост или лапку кота, ты — свободный человек! — имеешь право начать свободное падение в любую сторону: на стол, стул, аквариум или просто на пол. Я не зря сказал о свободе. В начале падения ее, конечно же, нет, — ты попросту валишься в самую неожиданную сторону, но зато потом!.. Ты вдруг понимаешь всю безмерность и жуть своей свободы, ведь за долю секунды тебе нужно сделать правильный выбор — куда упасть с наименьшими потерями. Кто делает этот выбор?.. Ты сам? Нет. Твои рефлексы, твои ноги и твои руки. И эта истинная свобода, к твоему ужасу, не зависит от тебя.

Я прерываю свое очередное падение, едва не сорвав штору, и громко ору:

— Рыж!

Кот рыжей молнией брызгает из-под моих ног в сторону кухни.

— Не кричи на кота, — смеется жена. — Ты есть будешь или писать пойдешь?

— Работать.

Работать значит писать. И я никогда не ем перед работой.

— Надолго? — интересуется Наташка.

Я молчу… Меня вдруг настораживает мое настроение: оно легкое и тупое, как игрушечный, пластмассовый топорик.

Иду к раковине в ванной комнате. Думаю: умоюсь, и все пройдет. Подумаешь, настроение не нравится… Ерунда. «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью». Если утром с лопатой справился, то и этот текст одолеешь. Я уже думаю о тексте… Как там?.. А-а-а!.. Поярче нужно, поярче.

Я шумно умываюсь, и перед закрытыми глазами вдруг снова начинает маячить воображаемый пластмассовый топорик с зеленой ручкой и голубым топорищем. Однажды, когда я впервые увидел эту нелепую игрушку, я не мог поверить в ее существование. Жена попыталась что-то объяснить мне, мол, не мог же Дед Мороз вместе с мешком игрушек таскать за поясом настоящий топор. Но объяснение все-таки показалось мне странным. Зачем перегружать детскую веру в Деда Мороза и зачем ребенок еще должен поверить и в пластмассовый топорик, которым нельзя срубить елку?

Я с силой тру мокрыми руками лицо, слушаю звук журчащей воды и буквально чувствую ладонями свою усмешку.

Механически говорю про себя: нехорошо, это нехорошо…

А что нехорошо-то?

На мгновение мысль перебивает жена:

— Леша, снег нужно почистить, — виноватым голосом говорит она.

Я беру полотенце. Да, нехорошо... Что-то с рассказом? Вроде бы нет… А что же тогда нехорошо?

Наташка подходит ближе. Она знает, что я встал в четыре утра и чистил-чистил-чистил снег.

— Конечно, я уберу снег, но чуть позже, — соглашаюсь я.

Жена улыбается… Мягко и просто. По-доброму.

 

Я тупо смотрю на экран монитора и злюсь на самого себя. Всего час не столь большого умственного напряжения выматывает меня до предела.

Перечитываю написанный текст и морщусь, как от боли. Бред!.. Выдавливание и размазывание иронии из ничего. Игра в слова. Так анекдоты пишут, а не рассказы…

Я откидываюсь на спинку стула и не могу оторвать глаза от текста. Я перечитываю мертвые строчки и понимаю причину своего недовольства. В том, что я написал, нет главного — легкой, радостной остроты. А мое настроение — в чем-то шутливое и невесомое — во время работы вдруг словно превратилось в дурацкий и бесполезный пластмассовый топорик.

Я кусаю губы… Говорю себе: ты это понял сразу, как только проснулся, когда усмехался неизвестно чему и твердил «нехорошо, нехорошо».

Господи, почему я не сел за работу сразу, утром, после того, как пришел домой?! Тогда бы я смог справиться с текстом… Я помню, как засмеялась жена, когда я ввалился в дверь — заснеженный, усталый, радостный и помолодевший лет на двадцать. Я ничего не боялся и был глуп, как только что проснувшийся медведь.

— Ты что, тундру от снега чистил? — спросила жена.

— Не-а, не тундру, а до тундры.

Нужно было хлебнуть кофе и сразу же сесть за компьютер. Конечно, я бы сразу ошибся и стал писать какую-нибудь ерунду, но разве дело в ошибках и словах? Не глупая детская радость создает настоящие слова, а ее причина.

Почему, почему, почему тогда я не сел за компьютер?!.

Я тру ладонью горячий от перенапряжения лоб и несколько раз, сжав ладонь, бью по нему кулаком. Дурак!.. Конечно же, я не мог не ошибиться, но тогда я мог сто раз исправить написанное. Может быть, не сразу, а потом. И из тысячи слов осталось бы только одно, но именно из него и выросло бы что-то удивительное и живое. Это даже не слово, а состояние… Его помнишь, им живешь, и оно превращается в целый мир.

Почему я не сел за работу сразу?!

Это уже крик, и у меня нет ответа. Кстати, а что я делал после того, как пришел домой? Ничего… Бродил между компьютером, телевизором, телефоном и вчерашней газетой. Я играл в шахматы, о чем-то долго говорил с Сережкой по телефону и краем глаза смотрел телевизор. Или наоборот: краем глаза читал газету, краем другого косился на телевизор и рассказывал жене что-то веселое.

Все!.. И не было никакого ощущения катастрофы. Я просто жил… Мне было хорошо, легко и радостно. Возможно, это даже было похоже на счастье… У меня было все: еще ноющая во всем теле, но уже побежденная усталость, красивая и добрая жена, разговорчивый друг, компьютер-интернет, шахматы, телевизор и все последние новости на выбор.

О какой катастрофе ты говоришь, Алеша?!.. О той, в которой была незаметно побеждена твоя настоящая радость.

Я поднимаю кулак на монитор.

«Убью, сволочь!..»

Мысль похожа на вопль сумасшедшего. Я не хочу убивать монитор, я вообще никого не хочу убивать, разве что самого себя. Но не до смерти. Чтобы только потом сказать самому себе, лежащему на полу: понял, гад, что за такое делают?!.. А теперь вставай.

Выключаю компьютер. Жена просила почистить снег возле дома. Вот и иди!.. Чуть было не добавляю «…к черту!» Недовольство собой бурлит, как кипяток.

На ходу надеваю свитер. Уже в прихожей — ботинки, шапку, перчатки.

Жена удивляется:

— А куртку?

Сжимаю зубы: к лукавому куртку!.. Мне и так горячо, как в аду.

Я беру на веранде лопату и буквально набрасываюсь на снег. От порожков веранды до калитки — метров двенадцать, и я прохожу со скоростью взбесившегося трактора. У самой калитки мне приходится сбросить обороты — мешает сама калитка, столбы забора и намерзший лед под водосточной трубой.

Останавливаюсь, чтобы отдышаться. Смотрю на белесое, неживое небо… Потом вокруг. Ничего интересного — снег, и крыши домов под снегом. В осеннем лесу так торчат из листвы толстые шляпки грибов.

Передергиваю плечами: б-р-р-р!.. Холодно почему-то. Хотя в пять или шесть утра наверняка было холоднее, но мне так не казалось.

Ералаш в голове немного успокаивается и я вдруг ловлю себя на мысли, что мне неприятно вспоминать и сравнивать себя с тем, каким я был, когда чистил утром снег возле храма. В одну реку нельзя войти дважды… А почему? Река течет, и в ней другая вода? Не только. Еще идет время и меняешься ты сам.

Смотрю себе под ноги и лениво бью лопатой по намерзшему льду под водосточной трубой. Потом снова осматриваюсь вокруг. Действительно, холодно почему-то… Работа не согрела, и особенно сильно мерзнут руки. Хотя как долго я работал сейчас, минут десять или чуть больше? Маловато для согрева. Но надо ли больше, если дорожка уже расчищена?

Медленно, волоча за собой лопату, возвращаюсь домой.

Наташка сидит на кухне. У нее испуганные и какие-то пустые глаза.

— Леша, ты же болел вчера…

Это снова про то, что я не надел куртку.

Я не даю договорить жене и отмахиваюсь:

— Хватит!

— Что значит, хватит? — Наташка делает вид, что обиделась: — Почему ты такой сегодня?

Я не был таким утром, когда пришел. Ты же видела это, Наташенька. Утром я был самым счастливым и самым добрым человеком на свете. Но я все потерял… Даже не потерял, а растратил. Как, почему и что я купил на растраченное, я не знаю.

Наверное, если бы я сразу ушел писать, Наташка стала самой несчастной в мире женщиной. Радостный и счастливый муж вдруг заперся в своей комнате, и она имела полное право спросить: «А как же я?..» Сначала женщине нужна только крохотная часть того, что ты принес домой, потом половина, а потом — все. Но я не ушел и не заперся. И я — ошибся.

Наташка слабо улыбается. Она не умеет ссориться. Я сажусь за стол. Мы молчим.

Потом я ем картошку с котлетой и салат.

— Ладно, ты не волнуйся, — говорю я жене. — Все пройдет.

Кажется, я говорил утром эти слова женщине в красной куртке. Что пройдет, куда пройдет и что останется?..

Я исподлобья смотрю на жену. Она о многом догадывается… Утром, после каждого дежурства, я приношу с собой радость, как воду в сомкнутых ладошках. Я — не жадный. Я пью ее сам, пью как животное — бездумно, ненасытно и жадно — и даю пить другим: треп в интернете, по телефону или разговоры с Наташкой еще не самое страшное. Я влюблен в игру. В любую игру: в игру в слова, в шахматы, сиюминутные мысли да хоть в белый, высокий потолок, который можно долго, молча и улыбаясь неизвестно чему, рассматривать перед сном.

Круговерть!..

А потом: «Леша, вставай, уже полвторого».

 

Я снова ухожу в свою комнату. Сажусь за компьютер. Удаляю начатый файл, открываю новый и смотрю на чистый, белый экран.

Как же больно, черт!.. Больно потому, что больше ничего не будет. Будет только вот этот белый, как снег, экран, и ты ни за что не сможешь убрать этот «снег». В груди рождается какое-то непомерно длинное тоскливое чувство… Это, как зубная боль, ноет пустота. Господи, если бы Ты сейчас дал мне хотя бы десятую часть того, что давал там, возле церкви! И не важно, до того, как я споткнулся возле котельной, или после. Я был тогда живым, а сейчас я — умер.

Я ненавижу сам себя. Да, моя работа требует одиночества и поэтому она довольно жестокая штука. На секунду перед моим мысленным взором мелькают растерянные и потухшие глаза Наташки. Они бы были такими, если бы я сразу ушел в свою комнату. Но теперь я сам такой… Мы!.. Наташка и я. Середины не дано. Никому, в том числе и нам.

Усмехаюсь. А что ты хочешь, Алеша?.. Середина — это рай на земле. А возможен ли он?..

Смотрю на часы — уже пять часов. Наташка, наверное, смотрит телевизор. Она не любит боевики, приключения и фантастику. И когда я вхожу в комнату, она смеется и говорит:

— Все!.. Хозяин-домомучитель пришел.

Я ложусь на диван и нашариваю пульт.

— Что будем смотреть? — деловито спрашиваю я.

— Что хочешь, — притворно вздыхает Наташка. — Только сделай звук потише.

И она берет в руки журнал…

 

 

03. Мысли. Поединок с ветряными мельницами

 

Я всегда смутно подозревал, что зла попросту не существует. Существует другое — вирусы зла и, как следствие, болезнь человека. Когда-то давно, еще юнцом, я написал такую строчку: «Меланхолия это состояние души, свернутой в трубочку». Именно свернутость в «трубочку», а не что-то другое — мысли, желания, духовность и прочее — и определяет состояние души. Но если развернуть душу человека, если привести ее в нормальное состояние, если уничтожить «вирусы», что тогда будет?..

Все что угодно, и это общеизвестно. Вылечившийся от алкоголизма или наркомании человек может стать последним мерзавцем, а сквалыга, потерявший интерес к деньгам, начнет тратить их на пьянку и разврат.

Тогда что же такое зло?

Зло — лично. Для меня зло, когда я ненавижу слова. Нет, не все, а те, которые должен был бы любить. Когда я не имею власти над ними и когда легковесное — обыкновенные мысли обыкновенного человека — превращаются в хаос. Я могу думать о плохом и о хорошем, о злом и добром, да хоть о кислом и сладком, но не видя и не понимая ни разницы между словами, вдруг превратившимися в простое сотрясение воздуха, ни грани между образами и обыкновенными валунами.

Страшно быть «просто человеком». Пусть даже добрым мужем и хорошим отцом. Должно быть что-то еще… Нет, я имею в виду не только свое писательство. Что-то!.. Но, Господи, почему это «что-то» вдруг разрывает меня пополам? Либо ты «нормален как все», либо стоишь посреди проезжей части дороги и, задрав голову, рассматриваешь звезды.

В человеке должна быть целостная духовность?

А что это?..

Несколько лет назад менял у себя дома окна. Разговорился с рабочими «за жизнь», и один из них рассказал какую-то (уже не помню точно какую) историю, которую закончил словами: «Короче говоря, этот мужик молодцом оказался! Хапнул свое — и в норку…»

Что мне запомнилось больше всего? Убежденность в его словах. Она была равнозначна целостности. Целостная — крысиная! — духовность: «хапнул свое — и в норку». Это была именно духовность, пусть и довольно низкого уровня, как «собственное устремление человека». Ведь не своровал же тот мужик, не нарушил заповедь, а «хапнул свое», а что касается «норки», то целостность не может существовать без автономии. Забился в угол своей норки с большим куском, и — плевать на весь мир. Попробуйте меня оттуда достать. И вообще, вы не имеете права меня трогать.

Помню, после этого случая мне очень захотелось написать рассказ, четко и ясно — однозначно! — доказывающий существование Бога.

Это и смешно, и горько. Есть такая хорошая китайская поговорка «Учитель приходит тогда, когда ученик готов». Черт с ними, с этим хапнувшим мужиком и его рассказчиком, но я был готов стать их учителем. Я был уверен, что обладаю несравненно более высокой (по моему мнению) духовностью. Если бы я написал такой рассказ, я бы сам не заметил, как в «награду» получил свои и целостность, и автономность. Все, художник!.. Бог есть — вон там, вон тот премудрый бородатый красавец в самом центре твоего полотна — и картина мира завершена. Кстати, мастер, намыленная веревка в чулане, а осина — за окном. Что значит, откуда она взялась?.. Осина выросла, пока ты писал свою картину. А потом из нее можно сделать рамку для твоего полотна.

 

Тогда чего же ты хочешь, если убегаешь от духовности, боишься ее целостности и шарахаешься от автономии? Разве целомудрие — целостная мудрость — не основа Православия?..

Но разве можно хотеть целомудрия? И разве там, у котельной, я воскликнул Богу не «помилуй», а «спаси»? Как ни крути, а коротка любая человеческая «хотелка», рожденная его разумом или инстинктом. Хотеть можно многое: просто выжить и бутерброда с икрой, новую машину и красивую жену, рая себе и ада соседу, но для того, чтобы захотеть, нужно время: секунда, две, а то и десять. Но если время умерло?.. И неужели только поэтому я воскликнул Богу «помилуй», потому что не было времени на Его справедливый суд? Или это было все-таки целомудрие, пусть длиной всего в одно мгновение? То целомудрие, которое рождается в человеке без его видимого участия и которое, в конечном счете, дает ему не то, что он хочет, а то, что в нем может осторожно прорасти.

Если это так, то мне страшно, Господи… Лучше уж чистить снег темным утром, чем, лежа в тепле на боку на клиросе, выдумывать какие-то доказательства Божьего бытия. Какими бы целомудренными они ни казались, подлее их уже вряд ли что придумаешь. Ведь человек, будучи всесильным по своему внутреннему содержанию, не всесилен во внешнем мире. Не может — не имеет он Божьего права! — переделывать ближнего по своему образу и подобию. Рай, набитый придуманными клонами, хуже ада.

А реальный мир вот он — рядом, — иди и живи.

 

Лет пять тому назад на нашей церковной территории прижились кот и две кошки. Храм готовили к большой реконструкции — нужно было поднимать стены и купол, — и на земле, рядом с церковью стоял огромный, защитный короб с новой, большой деревянной маковкой внутри. Этот короб и стал «домом» для бездомных животных.

Начиналась зима… По вечерам, когда я оставался один, кот и кошки часто (почти всегда) подходили ко мне или, по крайней мере, вертелись рядом. Я уже говорил, что территория храма проходная и на ней часто появляются бродячие собаки. Ну, а я был защитой кошачьего племени… Хотя и не очень хорошей. Когда я уходил в церковь (а чем холоднее была погода, тем это случалось раньше), у кошек оставалась только одно спасение — большой деревянный короб с маковкой внутри и толстый слой опилок в нем.

Кот мне не очень нравился… Он был черным, с белыми усами и белым «галстуком» на груди. Длинношерстный и какой-то мягкий, он был малоподвижен (может быть с силу возраста) и не очень умен. Несчастных животных подкармливали женщины из киоска и трапезной, понедельник и вторник были не самыми сытыми днями в их нелегкой жизни, а неуклюжий Профессор частенько опаздывал на эту раздачу и оставался ни с чем. Кошки (судя по всему, сестры) были более живучи и подвижны. Первая из них (сначала я называл ее про себя Старшей) была вполне обычной русской кошкой, но с характерным сиамским окрасом. Она ходила широко расставив лапки, то есть не быстро и деловито, иногда трясла головой (наверное, побаливали простуженные на холоде ушки) и была постоянно была занята поисками чего-то. Ее сестра — трехцветная кошка — отличалась удивительно игривым и легким характером. Если она не наскакивала на свою сестру, то могла играть со случайной бумажкой и даже со мной, но, не нападая на штанину или ботинок (это привилегия домашних кошек), а просто прогуливаясь рядом или следом за мной. «Трехцветка» не подходила только к черному Профессору, но играла даже со снегом. Снег выпал в конце ноября, и Трехцветка — единственная из трех кошек — приняла его с обычной радостью, как принимала все в своей жизни.

Зима выдалась холодной, и когда мороз становился слишком сильным, я пускал кошек в колокольню. Там, у единственной батареи парового отопления, лежала горка старых ковров, и нужно было слышать то восторженное мурчание, с которым замерзшие животные приветствовали своё временное пристанище. Гора опилок на улице возле церковной маковки и неплотно сбитые деревянные щиты, продуваемые всеми ветрами, были не очень хорошей защитой от холода.

Кот и кошки никогда не оставляли после себя следов, которые мне приходилось бы за ними убирать. Когда я заходил в колокольню в шесть утра, черный Профессор, как правило, уже стоял у входной двери и ждал. Иногда мне казалось, что в его глазах был вопрос: «Простите, а я вас не очень побеспокоил своим присутствием?» Ах, интеллигент ты несчастный!.. Когда я чистил снег, кот (видимо, опять-таки из интеллигентской вежливости) какое-то время вертелся рядом со мной и уходил только после того, как во дворе появлялись люди.

«Сестры» вставали позже — к семи — и шли на улицу куда менее охотно. Они спали вдвоем, и иногда мне приходилось поднимать их силой. Два почти слипшиеся в единое целое тельца были настолько теплыми, что мне поневоле становилось стыдно за свою негостеприимность.

Сиамская шла к двери вяло и тяжело, как ходила всегда, а Трехцветная отказывалась покидать колокольню, пока ее сестра первой не выходила наружу. Там их встречали снег, ветер и мороз… Кошки спешили к трапезной, где их ждал (увы, не всегда!) скудный завтрак.

Иногда, идя на дежурство, я забывал взять с собой еду кошкам и тогда (прости, Господи!) скармливал им по паре печенья или куску булки с канона. Отказывались они крайне редко — сытость никогда не была у них правилом — и ели все, что им давали. Профессор кушал (именно кушал, а не ел или жрал) чуть в стороне от кошек, и если какая-нибудь из них вдруг начинала интересоваться, что там ест Профессор, черный кот тут же отходил в сторону.

Так мы провели всю зиму… Я был рад, что кошки пережили ее, но наступившая весна (начало апреля, когда, казалось бы, было уже совсем не холодно) забрала их всех. Первым пропал Профессор, потом Сиамская и почти сразу вслед за ней — Трехцветная. Кошки смогли пережить зиму, но она все-таки догнала их… Кота и кошек убили болезни и осложнения после холодной зимы.

Почему я вспомнил о них сейчас?.. Не потому, что меня мучает совесть и что, мол, я мог бы сделать для несчастных животных чуть больше. Разве это спасло бы их от смерти? Их мог спасти только теплый дом. Профессору был нужен мягкий диван, на котором он мог бы дремать длинными и теплыми вечерами. А двум кошкам хватило бы и холодного коридора с половичком возле батареи и хоть какой-то более-менее сытной еды, но не время от времени, а каждый вечер. Я вспомнил о трех кошках потому, что никогда не смогу написать рассказ о них. Нет, не только потому, что это будет рассказ о бессилии доброты, а из-за (все-таки усмехнусь собственному бессилию) торжества давящей художественной духовности в этом рассказе. Да, кошка — не человек, но мне все равно пришлось бы оправдываться за все человечество. А значит, искать причины и следствия, и обвинять тех (простите!) мерзавцев, которые подбросили животных в расчете на то, что вы, мол, тут в церкви Богу молитесь, вы — добренькие, — вот и помогите Профессору, Сиамской и Трехцветной.

Но может быть, ничего этого не было, а?.. Не было чужой мерзости, не нужно моего оправдания, и при чем тут озлобленная художественная духовность, которая так или иначе скатится в моем рассказе к уничижению человеческой сущности?

Все было гораздо проще: на территорию церкви подбросили кота и двух кошек. Не добренькие люди, а просто люди, как-то попытались облегчить жизнь животным, но зима оказалась сильнее. Это все!.. А вот если я начну писать рассказ, то вольно или невольно все-таки нашарю в своем тексте дурных и подлых людей и скажу о них все, что думаю. И, может быть, даже то, что они — выбросившие приученных к дому животных — опустились в моем понимании ниже уровня самих животных. Но стоит ли это говорить?.. Нет, даже не говорить, а верить в это и тратить на это слова?

Чуть выше я сказал, что человек, будучи всесильным по своему внутреннему содержанию, не всесилен во внешнем мире, но не только это является причиной его раздвоенности. Там, внутри себя, человеку нельзя, заигрывая с духовностью, становиться судьей и, изображая своего ближнего, рисовать его крохотной, жалкой фигуркой, как на древнеегипетских фресках. «Не судите да не судимы будете…» Ненависть к другому человеку — пусть даже вызванная состраданием — всегда останется только ненавистью, как трупный яд всегда останется только ядом.

Любого из нас можно сжать почти до полной потери человечности, почти уничтожить духовно, стереть как пыль со стекла, но человек никогда не останется, а если в нем жива хоть капелька веры, то и не сможет остаться один. Говоря «сжать» и «уничтожить», я имею в виду не только внешние обстоятельства, но и внутреннее состояние человека. И не спасает ли тогда нас — обычных людей — наша же болезненная раздвоенность между земным «я хочу!» и другим, часто смутным и слабым, но куда более высоким, духовным пониманием, что чего бы ты ни хотел, кроме этой «хотелки» все-таки есть еще что-то такое, что нельзя ни трогать руками, ни забывать сердцем… Достигнешь ты цели своей очередной «хотелки», достигнешь! Упрям человек, и не так уж это плохо. Только не соединяй в себе все в единое целое и не говори, вот это мое «я» и ничего в этом «я» больше нет. Есть!.. Да, малое, да, часто почти умирающее, но что не умерло, то и не воскреснет.

 

Максим Горький написал: «Все для блага человека… Все во имя человека!» Хорошо бы… Вот только если нет поблизости этого земного или душевного блага. Если вокруг пустыня, и ты уже почти не веришь не то что в какое-то благо, а в стакан воды, без которого скоро умрешь от жажды, кто же ты тогда?..

Не всегда побеждает человек. Всему свое время, и когда тебе за пятьдесят ты понимаешь это особенно остро. Да, часто человек придумывает для себя некую тайну от страха, мол, я умру, а на том свете меня обязательно оживит добрый Бог. Но разве страх смерти доказывает небытие Бога? Как-то спорил с одним умником, и он мне говорит: «Все эти ваши рассуждения о вере и слова о смирении — только хомут на шее. А вот, например, богатые значительно дольше живут». Пришлось ответить: «Они не дольше живут, они длиннее умирают». И в каком бы эскорте не умирали богатые (как там, в «Мастере и Маргарите» у Воланда?.. «Не лучше в веселой компании с лихими друзьями и хмельными красавицами…»), этот эскорт не избавит, а казнит еще более страшным одиночеством. К Богу не вваливаются глумливой, веселой толпой.

Соедините автономную и целостную — оторванную от Духа! — духовность с нравственностью, гуманизмом, интеллектом, интеллигентностью — да еще один черт знает с чем, пусть даже с лихими друзьями и хмельными красавицами — разве из этого месива можно будет вылепить то, что сможет противостоять Великой Пустоте? И не отсюда ли — от дороги, выложенной благими намерениями гуманизма — облегчить, поддержать, возвысить, и, казалось бы, ведущей к общечеловеческому храму — и рождается настоящее одиночество человека?

Нет, я не хочу спорить с Горьким. Общество и в самом деле должно жить по правилу: «Все во имя человека, все для блага человека», но разве человек так силен внешне, чтобы он смог удержать все эти блага в своих руках? Рук-то хватит? И разве мы можем создать рай на Земле, пусть даже — опять вспомнились Профессор, Сиамская и Трехцветная — кошачий рай? Смешно!.. Ведь если мы не сможем создать даже такого рая, о каких еще райских кущах для человека вообще может идти речь?

 

Слова, слова, слова, Алеша!.. Только слова. Человека может убедить или переубедить только личный опыт, а если его нет?

Есть! Как бы это глупо ни звучало, я убежден, что внутри каждого из нас есть неизвестный нам личный опыт. Нет, я не собираюсь нырять в буддизм или придумывать какую-то свою теорию. Все гораздо проще. Однажды я беседовал с двумя довольно… нет, не столь интересными, сколько честными людьми. Улыбнусь: ну, работа у меня такая, приходят люди в храм и вдруг с удивлением узнают, что батюшки — с которым им очень-очень нужно поговорить — нет, а есть только ночной сторож. Часто такие ночные (или вечерние) беседы бывают довольно заурядными и мне каждый раз приходится предупреждать собеседников, что я не священник и грехов не отпускаю. Но иногда случаются и очень интересные диалоги, как эти два…

Так вот, оба моих собеседника (мужчина и женщина) признались в жутком страхе, который они вдруг испытали, поднимаясь днем по порожкам к дверям храма. Страх был таким огромным, что они не смогли войти в церковь.

После этого женщина ушла в секту пятидесятников и уже теперь агитировала меня за нее, потому что «у них» нет даже тени страха, а только «прекрасные люди» и некий «Живой Бог». Что же касается мужчины… о нем как-то не просто сказать… он никуда не ушел. Не ушел к сектантам и не вошел в храм. Он словно так и остался стоять на порожках церкви. Наверное, внутренне он понимал, что уходить нельзя, а идти вперед ему мешал страх.

Что это, как ни внутренний, пусть и жуткий, опыт? У мужчины даже мысли не возникло пойти в секту, а женщина, особо не сомневаясь, объявила, что Православная церковь «плохая» и «не истинная», если она так отпугивает от себя людей.

Повторюсь, такие решения — уйти или остаться — принимаются только на основании личного опыта. И никакие слова (я имею в виду и свои — в разговоре с теми двумя людьми) тут никакой роли не играют. Потому что духовная жизнь человека всегда опережает его физическую жизнь. Именно этот опыт я и имею в виду. И у мужчины, и у женщины уже было решение, еще до того, как они столкнулись со своим страхом.

Женщина убежала от страха, а мужчина, пусть и не справившись с ним, пусть оставаясь не месте, все-таки понимал, куда ему нужно идти. Два выбора и два опыта. Какой из них правильнее?.. Верить, увернувшись от страха, как от вопиющей по отношению к себе несправедливости, или еще не верить, но понимать, что правильна именно эта дорога, ведущая к вере? Пусть ты только стоишь на ней, пусть тебя остановила незримая и непонятная сила, но ты все-таки не уходишь с выбранного пути.

Глупый вопрос: если бы я был богом (именно таким, с маленькой буквы), кому бы из тех двух людей я первому попытался помочь и кого легче простил? Несомненно, я бы помог мужчине. Я объяснил бы ему, что нужно понять суть своего страха, вспомнить все, но уже не оправдывать это все, как раньше и как следствие какой-то причины, а взять всю вину на себя. Только на себя. И тогда страх отступит… Нет, он отступит не из жалости Бога к перегруженному грехом человеку, а просто так всегда бывает… И мне не хочется говорить здесь лишние слова о любви.

А почему бы я первой простил женщину? Потому что я часто вижу, как она возвращается вечером домой, перегруженная сумками. У нее какие-то большие проблемы с дочерью, и женщина всеми силами — как и любая мать — пытается ей помочь. Со своей православной «колокольни» я мог бы сказать, мол, она что-то не поняла, что-то недомыслила, чего-то испугалась… Но было ли у нее время на все эти понимания, в том числе и на размышления об истинности той или иной духовности? Сомневаюсь… Это с одной стороны, а с другой, еще Достоевский устами отца Зосимы говорил о «деятельной любви к человеку». А что это как не деятельная любовь, когда мать всеми силами пытается спасти свою дочь?..

Мне, маленькому богу, очень жалко этих двух людей. Жалко до улыбки от горького чувства вины. Честное слово, как дети… Ведь один шаг, сделай только один шаг вперед, малыш! Но не возьмешь взрослого человека за руку, как ребенка, и не потащишь за собой в Царство Небесное. Разве ты сталкер, церковный страж?..

Человек всегда один?.. Нет! Ведь если есть маленький бог, должен быть — не может не быть! — Большого. Я ли могу снять грех с души человека, или Он? И не мне ли самому Он говорит: «Что же ты?.. Ну, сделай только шаг!» А я?.. А я научился ждать и терпеть. Ждать неизвестно чего и терпеть неизвестно зачем…

 

Боже, почему так жарко?!.. И почему мне трудно дышать? Я пытаюсь поднять руку и не могу. Вокруг — только тьма. Тьма пышет жаром так, что на груди жжет кожу.

Мысли начинают путаться… О чем я думал? Откуда-то выныривает и проплывает перед глазами, как ярко освещенное окно вагона в серой мгле, безразличная мысль: «Да какая разница о чем?.. Кажется, о мужчине и женщине, которые побоялись войти в церковь. А еще раньше — о котах… О Профессоре, Сиамской и Трехцветной».

А у них и имена были?

Да, были. Ты же сам их дал им. Удивительно, да?.. Кот и кошки имели имена, но не знали их. Наверное, этим человек отличается от животного — он знает не только свое имя.

Жар вокруг становится почти невыносимым. Я все-таки поднимаю руку и пытаюсь разорвать темноту… Рука проваливается как в бездну.

Подожди, подожди просыпаться!.. А ты помнишь, как изменились глаза Профессора, Сиамской и Трехцветной перед тем, как они исчезли? Они стали пустыми и тусклыми. Да, скорее всего, животные не умеют думать, как люди, но они — все трое — вдруг поняли, что у них больше нет надежды найти себе настоящий дом. А когда старый кот и кошки не только поняли, но и поверили в это, им вдруг стали не нужны ни люди, ни теплая колокольня, ни трапезная, ни огромный ящик с маковкой возле церкви.

Ты что-то о личном опыте говорил, а такой опыт, полученный в зимней стуже, и есть самый крайний и самый острый, как зазубренное лезвие. Конечно, тебе было жалко кошек, но чем ты мог помочь им и как?.. Разве ты мог дать им дом или хотя бы новую лживую надежду? А теперь подумай: разве такая надежда спасает, да и была ли она у них?.. Может быть, она просто делает гибель более мучительной, но во имя чего? Во имя человеческой доброты и нравственного отношения к более слабому?.. Но даже примитивному языческому идолу не приносят такие жестокие жертвы.

 

Жара проникает в мозг… Я вижу, как плавятся мои мысли. Они становятся красными и, медленно вращаясь по кругу, сливаются во что-то единое, похожее на расплавленную сталь.

Да, я все помню… И я знал, что Профессор, Сиамская и Трехцветная рано или поздно погибнут. Знал и тем не менее приносил им еду. Потому что у меня тоже была надежда. А когда они ели у моих ног, жалость в моей груди вдруг превращалась в зазубренное лезвие.

Это тоже личный опыт… И у каждого он свой. Но каким бы он ни был, я верю, что свой личный опыт человек создает — а главное, переделывает — сам.

Сам!

Вы слышите, дети? Нужно только сделать один маленький шаг…

 

 

Страж. 04. Ночь

 

…Меня трясет за плечо жена.

Она испуганно говорит:

— Леша, Леша, проснись!

Я с трудом открываю глаза, вижу темноту и крохотный кусочек света откуда-то сбоку. Я лежу, уткнувшись носом в жаркую подушку, и не понимаю, что со мной происходит: это очередной сон или я только что проснулся и вынырнул из кошмара?

— Ты кричал во сне, — говорит жена. — И ты горячий, как утюг.

Я поворачиваюсь на спину. Тело тяжелое и непослушное, как выброшенный на берег допотопный дредноут. Плохо… Я пытаюсь что-то сказать, но тут же сбиваюсь с мысли. Странное ощущение, что я еще сплю и вижу сон, не проходит.

Жена приподнимает мою голову, и я вижу горсточку таблеток на ее ладони.

— У тебя температура под сорок. Выпей…

Я снова пытаюсь сказать какие-то слова, но они приходят снова оттуда, из сна:

— Я не хотел… То есть я хотел просто погладить Трехцветную по голове, а потом… А потом она исчезла.

Жена громко говорит:

— Открой рот!

Я подчиняюсь и тут же чувствую медикаментозную горечь во рту.

— Пей.

Я послушно пью воду и, немного придя в себя, говорю:

— Только аспирин не нужен.

— Я знаю. Господи, зачем ты выходил чистить снег голый?!

Я пытаюсь улыбнуться… Что, совсем голый и даже без трусов, да?

Наташка кричит, что я последний дурак.

— Ты утром совсем здоровый пришел. У тебя же все прошло!.. Ты был веселый и добрый, как новогодний медведь. Неужели нельзя было надеть куртку?!

Можно было, можно... Только я очень сильно расстроился из-за рассказа. У меня ничего не получалось, понимаешь? Сейчас я не помню, что именно не получалось. Какие-то слова… Но они, эти слова, уже давно стали мне чужими.

Кружится голова… Наташка сует мне под мышку термометр.

— Если за сорок, я вызову «скорую».

— Сколько сейчас времени? — я плохо вижу после сна без очков. Круглые часы на стене напротив плывут в густом тумане.

— Полтретьего. Ты уснул примерно в десять и сразу стал храпеть и метаться. Потом заговорил…

Я перебиваю:

— Что?

— Бред какой-то про то, что все кончается… А, мол, вечность похожа на букет из ромашек и оборванных кончиков электрических проводов.

Я сажусь. Жена пытается меня удержать.

— Лежи, глупый.

Но мне просто необходимо встать.

— Мне в туалет нужно, — я опираюсь на плечо Наташки и встаю на ноги.

Ого!.. Меня тут же сильно бросает в сторону. Наташка ойкает и что было силы рвет меня на себя. Она хватает меня за руку и шею, и валюсь я уже на нее. Наташке приходится удерживать меня от очередного крена.

— Может быть, ползком? — шучу я.

 

….Когда я снова ложусь на диван, Наташка снимает с меня майку и вытирает мокрое от пота тело прохладным полотенцем. Я чувствую сильный, какой-то кислый и удивительно неприятный запах своего пота.

— Наташ, тебе не противно?

— Что? — удивляется Наташка. Она на секунду замирает и смотрит на меня огромными, перепуганными глазами, но потом снова оживает, сердится и говорит: — Опять бредишь? Давай градусник.

Она недоверчиво и долго рассматривает блестящую стеклянную трубку.

— Сколько там?

— Тридцать девять и пять. Я все-таки вызову «скорую».

— Подожди… Я таблетки только выпил.

— А сколько ждать?

— Ну, хотя бы полчаса.

Я закрываю глаза… Темнота похожа на ночную метель. Белые искры хлещут мне в лицо. Жарко!

«Снег лучше… Он — холодный».

К моему лицу снова прикасается влажное полотенце.

Я улыбаюсь и спрашиваю:

— Ты еще тут?

Жена принимает шутку.

— Нет, я это не я, а твое очередное литературное привидение.

Наташка в чем-то права… В определенной ситуации литературные привидения бесполезны как цветные бабочки над солнечным ромашковым полем. Это все красиво, конечно, но реальная жизнь куда круче и жестче. Например, если бы не Наташка, часть пути в туалет мне пришлось бы проделать ползком. Чертова физиология очень ловко расправляется с любыми привидениями. Философствуешь ты или болеешь, рано или поздно физиология возьмет тебя за шкирку и вытряхнет из пыльного мешка с призраками.

Не открывая глаз, я нахожу руку жены. Она мягкая и прохладная. Наверное, это тоже физиология — ощущать в своей горячей руке прохладную женскую руку.

— Хочешь, про котов расскажу? — спрашиваю я. — У нас как-то раз зимой жили при церкви целых три штуки.

— Что значит жили? А где эти коты теперь?

— Люди разобрали. Весна пришла и их разобрали…

— Разбирают машины и товары в магазине, — говорит жена. — Кому нужны ваши драные коты?

— Вот представь, оказались нужны, — убежденно говорю я и даже принимаюсь кивать головой. — Черный кот был похож на Профессора с седыми усами, а кошки — одна Сиамская, а другая Трехцветная — на его верных жен.

— Твой Профессор что, не православный кот-многоженец был?

— Котам это можно. Я имею в виду многоженство.

Я начинаю погружаться в темноту. Спать хочется…

— А кошки? — спрашивает жена.

— Какие кошки?

— Ну, те, которых ты «женами» Профессора назвал. Их тоже взяли?

— Конечно.

— Врешь, наверное…

— Да что б я сдох!

— Согласна, но только не сейчас. Лет через сто — можно, — Наташка касается рукой моей груди. — Ты как?..

— Пока живой.

Темнота становится ближе и обволакивает меня со всех сторон.

— Ты поспи, я с тобой рядом посижу, — говорит Наташка. — Пить хочешь?

Ее голос уходит дальше и дальше… Его можно вернуть, сказав «да, хочу», но я уже выпил целых две кружки воды, и теперь они выходят из меня испариной.

— Нет…

Я не слышу ответа Наташки. Темнота побеждает меня. Я чувствую руку жены, и только она связывает меня с исчезнувшим куда-то миром. А потом тает и это ощущение.

В голове всплывают слова ветхозаветного пророка: «Жив Бог, перед Которым я стою!..» Я повторяю их снова и снова: «Жив Бог!..» А если жив Бог, значит, жив и я.

Тьма становится горячей и злой. Она похожа на песчаный ветер из пустыни, и я иду ему навстречу. Ветер останавливает меня и едва не опрокидывает назад. Я захлебываюсь им и падаю на колени. Колени врезаются в мягкий, горячий песок и я слышу чей-то смех за спиной.

Что, опять испугался?

Кто меня спросил?.. Нет-нет, я не испугался!

Я пытаюсь встать, но ветер слишком силен, и, главное, мне не на что опереться… Вспоминаю: лопата! Со мной была лопата, потому что я убирал снег. Где она? Я вслепую шарю руками по горячему песку.

Шепчу снова и снова: «Жив Бог, перед Которым я стою!»

Я снова слышу смех: так что тебе нужно, человек, лопата или Бог? Ты не стоишь, нет!.. Ты ползаешь по песку на карачках. Ты хочешь и еще можешь встать, но зачем? Чтобы снова упасть? Неужели ты не понимаешь, что твои попытки иллюзорны, как и все остальное, что сейчас окружает тебя? Или, может быть, ты снег с горячим песком перепутал?

Я понимаю… Я понимаю, что мне снится сон, но этот сон настолько реален, что я по-настоящему ненавижу окружающую меня пустоту и жар. Я не знаю, куда и зачем я иду, и я понимаю только одно — Бог жив.

Я снова слышу хохот и вдруг ясно осознаю, насколько огромна пустота вокруг меня. А кто я сам? Букашка… Ничтожество… Тля!

Сколько миллиардов людей жило до тебя и где они сейчас? А сколько еще будут жить потом? Понаехали тут!.. Устроили блошиный цирк на песчинке по имени Земля в бесконечной Вселенной. И Бога от страха придумали. Мол, я — букашка! — бессмертен. Пойди на любое кладбище, умник, и полюбуйся. Вы — толпа. И вы всегда были только толпой. Ты думаешь, что ты умеешь думать, человек?.. Нет, ты умеешь только видеть, обонять, слышать, осязать и чувствовать вкус. Все это — животная органолептика, метод определения качества продукции. Волк оценивающе смотрит на худющего зайца и оценивает, стоит ли тратить силы на погоню за ним. Человек обнюхивает и ощупывает новый холодильник и пытается сообразить, стоит ли он таких денег. И ты — то есть вы все — лепите из органолептики слова. Вы всегда что-то оцениваете, чтобы это «что-то» купить. Вы любите скидки и рассуждения на тему соотношения цены и качества: вот эта книга слишком толстая и на нее неохота тратить время, а вот эта слишком тонкая и хитрюга автор в нее чего-то явно не доложил. Тебе духовность не понравилась?.. Так ведь взяли и вылепили словцо! Да, не для тебя, потому что ты и в самом деле не сможешь написать рассказ с таким словом, но его-то вылепили для толпы. Чтобы одна сторона толпы обладала духовностью, а другая, противостоящая ей, — нет. Чтобы была элита и чтобы был — нет, не демос, — а охлос. И чтобы «собственные устремления» одной стороны толпы вдруг стали хороши, а другой — плохи. А потом кто-то спросит, что же мы стоим, господа?!.. Если вы слишком слабы, чтобы уничтожать врага физически, уничтожайте его морально. Это более гуманно, потому что, во-первых, уничтоженный останется жив, и, во-вторых, более изощренно и умно. На хрена, спрашивается, морально уничтоженному жизнь после ее моральной переоценки до нуля?..

 

Меня укрывает одеяло то ли из песка, то ли из снега. Постепенно оно становится тяжелым и давит, как плита. Можно нырнуть глубже — и все… Нет, нырнуть не в песок или снег, а в толпу. Незримая, она там — ниже. Это темная, безликая масса, и в ней нет ни одного человеческого «я».

Что меня держит?.. Радость. Я не знаю, откуда она приходит, но она неимоверна. В ней столько силы и света, что я знаю, что я не умру. А еще я знаю, что эта радость не мое «собственное стремление», а другое, противоположенное ему. Да, это стремление, но не мое. И перед ним бессильна органолептика. Я не могу видеть эту радость, обонять, слышать, осязать и чувствовать ее вкус. Но она есть, и ничто без нее не имеет смысла.

«Жив Бог, перед которым я стою!..»

Мне больше ничего не нужно. Можно убить меня, но нельзя убить эту невообразимую радость. Прежде чем встать, я, еще стоя на коленях, снова и снова повторяю: «Жив Бог!.. Жив Бог, перед Которым я стою!» Я верю в эту истину так же, как верю в свое дыхание и стук сердца. Но не они — не физиология и физическое тело — рождают мою радость, а то, что несоизмеримо выше всего.

Разве есть, разве может существовать сам Бог без такой неимоверной радости?..

 

Меня будит Наташка:

— Тридцать восемь и пять, — ее теплый шепот приятно щекочет мне ухо. — Температура падает.

Я что-то ворчу и не нарочно толкаю Наташку локтем. Хочу извиниться и не могу… Я еще там — во сне.

— Спи, спи!.. — шепчет Наташка.

Она ложится за моей спиной, но тут же привстает на локте и смеется мне в ухо:

— Я знаю, что ты все слышишь… Так слушай. Я давно хотела тебе сказать, что завидую тебе. Ну, как же вам везет, писателишкам несчастным! Честно слово, вы как мелкие карточные шулеры, которых уже давно пора выбросить из-за стола с почтеннейшей публикой, но почему-то никто не спешит сделать это. Вы сидите в своих потертых пиджаках среди раззолоченных королей и надутых лордов, бросаете на игровой стол гроши, но кто-то — кто, Алеша?! — вдруг превращает ваши деньги в золото. Вы не очень-то умны, но никто не может вас переспорить, вы не очень-то нравственны, но кто-то легко прощает ваши мелкие, полудетские грешки, вы даже не очень талантливы, но кто-то любит вас несмотря и на это… Кто, Алеша?!

Температура действительно падает, я чувствую, как уходит жар, хотя я никак не могу выйти из вязкого, как болото, сна.

Да, кто-то любит, Наташенька… Кто-то обязательно любит.

Наташка снова смеется:

— Что ты там мычишь?

Ничего… У меня просто нет слов. Пока нет…

 

 

04. Мысли и боль

 

Я хорошо знаю, насколько — до отвращения! — может быть бессильно слово и, наверное, поэтому и привязался к чисто философскому понятию духовность. Улыбнусь: нашел себе игрушку!.. Кстати, именно понимание этой слабости в определенном смысле помогло мне с технической стороны (если она есть, эта сторона) в литературе. Я просто понял, что главная мысль рассказа должна умереть и родиться заново. Нет, это не игра в отвлеченные смыслы, потому что смерть и воскресение слова, проходящие через сердце и разум автора, не могут не стать настоящими. И если слово не духовно, оно мертво изначально.

Но вместе с тем все-таки есть то, перед чем бессильны любые человеческие слова. Даже те, которые проходят через сердце.

 

Наверное, прошло уже лет восемь или даже больше, но я до сих пор ярко помню ту девушку. Справа от нашего храма, там, где расположена котельная и где редко заметишь прихожанина (все подходят к главному входу слева), за забором, часто ночуют бомжи. Осенью, когда опадает листва кустарника, там можно увидеть целую кучу старых матрасов, сломанных ящиков и прочей дребедени. Но летом листва надежно скрывает стойбище бомжей и поскольку ведут они себя довольно (или относительно) тихо днем, об их местоположении знают только они сами, любители выгуливать собак и я, ночной сторож.

Эта девушка пришла оттуда — из «стойбища». Она была одета в белесые шорты и обвислую майку с короткими рукавами. Я не назвал бы ее одежду и стоптанные кроссовки грязными, хотя какой-то отпечаток несвежести, разумеется, чувствовался. Она попросила воды. В то время кран находился в паре метров от стены алтаря и бомжи вежливо спрашивали разрешения пойти к церкви и никогда не слышали отказа.

Чуть позже я назвал девушку про себя — Скрипачка, хотя сначала наградил совсем другим прозвищем. У нее были худые руки, тонкая, благородная шея и чуть удлиненное, нежное лицо. На нем не было… как бы это мягче сказать?... ни следа нездорового образа жизни. Обращаясь ко мне с просьбой, Скрипачка не смотрела мне в глаза, но я вдруг скорее почувствовал, чем увидел, что они спокойны, точнее, безразличны, а когда она заговорила, я удивился тихой мелодичности и интеллигентности ее голоса.

Девушка набирала воду в грязный и мятый пластиковый бачок, я старался не смотреть в ее сторону, но все-таки краем глаза рассматривал ее. В ее фигуре — довольно высокой и чуть нескладной — было что-то беззащитное и по-детски угловатое. Это был выросший ребенок, в сущности, еще подросток, вытянувшийся росток. Но теперь этот росток живет не в центре ухоженного сада, а где-то на его окраине, там, где жгут обрубленные ветки, где садовник не разбивает тяпкой ссохшиеся комья земли и где деревья пьют только дождевую воду.

Сначала Скрипачка довольно неумело пыталась вымыть грязный бачок. Он то и дело выскальзывал из ее неловких рук, а потом у бачка оторвалась изношенная ручка. Девушка уносила бачок, прижимая его к груди, и смотрела только себе под ноги. Она чувствовала на себе чужие взгляды, но ни в первый раз, ни потом не краснела и не волновалась, а просто не отвечала на рассматривание.

Именно поэтому, увидев ее первый раз, я назвал ее не Скрипачкой, а Девушкой в футляре. Я довольно быстро забыл бы о ее существовании — мало ли какие люди собираются на «стойбище»? — но той ночью меня разбудили пьяные крики бомжей. Я долго лежал с открытыми глазами и вдруг понял, что пытаюсь расслышать в общем хоре пьяных голосов ее голос. Но был слышен только один женский, явно пропитой дискант, и, скорее всего, он принадлежал немолодой даме. Тогда я и дал девушке второе имя — Скрипачка. Даже если она что-то и говорила там, ее тихий, мелодичный голос вряд ли был бы слышен в общем оре.

Я мучительно долго вспоминал ее нескладную фигуру, опущенные глаза и худое лицо. Сколько ей было лет?.. Вряд ли больше двадцати пяти. Откуда появилась она там, в «бомжатнике», и зачем?..

Это была жалость. Обыкновенная, туповатая и почти животная жалость. Примерно такое же чувство человек испытывает к брошенному котенку, щенку или подраненной птице. Мои размышления (уже после того, как бомжи успокоились и наступила тишина) привели меня к мысли написать рассказ о Скрипачке. Вырисовывалась довольно любопытная тема: молодая девушка попала в компанию бомжей. Это была острая и, я бы даже сказал, душещипательная тема для писательского исследования.

Я долго ворочался с боку на бок и так и уснул «в обнимку» с этой идеей, которая, кажется, тогда заканчивалась тем, что Скрипачка стояла на коленях в церкви возле иконы и тихо плакала… А я — автор этого опуса — в это время уже громко храпел. Ни капли не сомневаюсь в последнем, потому что Наташка как-то раз сказала мне, что чем хуже по смыслу идея, которую я обдумываю перед сном, тем громче храплю ночью. Моя жена неплохо научилась разбираться в творческих задумках своего мужа. С другой стороны, я мало и тревожно сплю, когда идея рассказа не придумана, а рождена, рано встаю и вообще стараюсь как можно меньше попадаться жене на глаза.

— Когда тебе везет, ты маскируешься, как хамелеон, — однажды заключила Наташка. — Ой, лишь бы меня не трогали. Ой, мне работать нада-а-а. Ой, отстаньте вы все от меня!..

Следующим утром я едва не проспал. Но встал бодрым и готовым к работе. Уже дома, через пару часов после возвращения из церкви, я написал три страницы и (была суббота) прочитал их жене.

Наташка вдруг помрачнела. Она взглянула на меня, словно видела впервые, и сухо сказала, кивнув на отпечатанные на принтере листы:

— Сожги эту чушь.

Я удивился и обиделся. Я начал написать рассказ о том, как духовность поднимает человека из грязи и…

— А духовность это кто? — недобро усмехнулась Наташка. — Ты, что ли?.. Мысленно выжимаешь пятитонную духовную штангу, спортсмен?

 

Мне стало стыдно только потом, следующим вечером, когда Скрипачка снова пришла за водой. Наверное, я все-таки покраснел и с каким-то особенным, болезненным интересом снова принялся рассматривать ее. Худая и нескладная девушка в грязной одежде… Мало ли таких сейчас? Но тогда почему мне так неловко перед ней?

Скрипачка только еще хотела задать свой вопрос, можно ли взять воды, только на секунду подняла свои глаза, но я тут же испугался, что она заметит мой стыд, и торопливо махнул рукой в сторону крана:

— Бери-бери!..

Пока Скрипачка стояла возле крана, я понял еще одну простую вещь: я ничем не могу помочь ей. Например, у меня в кармане лежали пятьдесят рублей, но даже под угрозой расстрела, я не протянул бы ей эти деньги. Но деньги — ладно, я знал, что в колокольне лежат два десятка чистых пластиковых бачков, и даже это крохотное благодеяние оказалось мне не по плечу.

Почему так?.. Ответ, который я тогда нашел, был довольно простым: что бы я ни попытался дать Скрипачке, это стало бы ее унижением. Мое мелкое подаяние без ее просьбы ставило на ней клеймо — «бомж». Между нами была только одна реальность — пустота. Эта пустота спасала и ограждала Скрипачку от всего остального мира, и попытка перейти через эту невидимую грань или хотя бы протянуть сквозь нее руку — на, возьми! — казалась чем-то надуманным, а главное, жестоким.

Я удивлялся собственному бессилию, клял себя за него и смог поднять глаза, только когда Скрипачка уже шла к воротам с полным бачком.

Мелькнула мысль: рассказ о ней написать хотел… Ах, гадина! «Человеку нужен человек». Но разве так литературно-виртуально — теоретически — нужен? Ты еще добавил, мол, человеку человека мало. О Боге хотел сказать?.. Но отшатнулся Бог от твоего бессилия.

 

…Я взял шланг и ушел в самый дальний конец двора, туда, за киоск, поливать цветы. Пустота в душе редела, но я почему-то часто, как обиженный ребенок, всхлипывал носом.

Скоро я заметил, что цветы, которые я бездумно поливаю из шланга, почти засохли. К ним долго и никто, в том числе я, не подходил, о них просто забыли. Теперь, когда густые капли бодро и мягко стегали по иссушенным лепесткам и листьям, они вдруг заблестели, и в этом блеске была сама жизнь.

«Заждались…»

Я подумал, что если бы не Скрипачка, я бы не пришел сюда и сегодня, и цветы — уже неделю стояла сильная жара — наверняка завяли.

Я поливал цветы долго, словно решил вернуть им весь запас влаги, которого их лишали. Настроение постепенно уравнивалось, и чем ниже опускалось солнце, тем увереннее я себя чувствовал.

Я забыл Скрипачку. Я заставил себя забыть ее. Думай, думай о другом!

А о чем?.. Вдруг потянуло в улыбку, и ниоткуда вынырнула мысль: «Теперь, главное, в этих засушенных цветочках очередного котенка не найти… А то получится как с Бобром».

Я подобрал крошечного, неимоверно орущего черного котенка сентябрьским промозглым утром. Стоял сильный туман, в котором глохли звуки проезжающих по шоссе машин, и только один звук — надрывный крик котенка — не умолкал ни на секунду. Это была пытка!.. Если бы котенок замолчал хотя бы на минуту, я бы не подошел к нему. Но котенок кричал так, что в конце концов я не выдержал.

Он сидел у входных ворот, рядом с лужей, и был похож на крохотный и черный кусочек войлока. Когда я взял его, котенок быстро успокоился и через полминуты буквально затаился во внутреннем кармане куртки. Это был его новый дом, наверное, решил котенок. «Дом» пах сигаретами, был тесным и темным, но в нем было тепло, и кто-то огромный и сильный был совсем-совсем рядом.

— Кого ты принес?! — возмутилась дома Наташка, с ужасом и отвращением глядя на мою «находку». — Ты, посмотри-посмотри, это же чудовище какое-то, а не котенок! И у нас уже есть Рыжик, которого ты притащил весной из церкви.

Ну, не из церкви, конечно, притащил, а со двора.

Черный котенок действительно оказался очень некрасивым, а его свалявшаяся, похожая на мокрый войлок шерсть, никак не способствовала желанию взять его на руки. Он жадно ел и его крохотный животик надувался прямо на глазах.

— Нестандартный какой-то, — чуть успокоилась Наташка, но, тем не менее, не переставая пренебрежительно морщиться. — Во-первых, у него лапки короткие и кривые, а, во-вторых, мордочка как у бобра. Кормить это чудовище сам будешь, я к нему близко не подойду. Пусть он в коридоре живет, чтобы я его не видела.

Потом к нам на кухню пришел Рыжик. Полугодовалый, уже довольно крупный котенок тут же заинтересовался «бобром» и — я не сомневаюсь! — принял его за новую игрушку. А игрушки созданы для того, чтобы в них играть. «Бобер» отчаянно защищался, но был слишком мал, чтобы хоть как-то противостоять куда более сильному противнику. Он бросился под стол, но Рыжик нашел его там; «бобер» забрался за газовую плиту, но Рыжик выгнал его и оттуда.

— Так его! — азартно заулыбалась Наташка. — Рыжик, давай-давай!..

Несколько раз «бобер» жалобно вскрикнул от хотя и игрушечного, но все-таки довольно чувствительного укуса. Если бы я не взял его на колени, черному «куску войлока» пришлось совсем туго.

— Отдай, — возмутилась жена. — Рыжик его съест и тогда у нас будут два кота, но в одном Рыжике.

Наташка всегда довольно безразлично относилась к кошачьему роду-племени, хотя именно она готовила Рыжику еду, купала его, когда требовали обстоятельства, и даже лечила. Но она никогда не испытывала ни к Рыжику, ни к тем котам, что жили у нас раньше, никакой привязанности. Это было спокойное и деловое отношение хозяйки дома к живности. Примерно так же Наташка относилась бы к корове (если бы она у нас была) или попугаю (которого у нас никогда не будет).

Прошло всего два месяца, и — чего уж я никак не ждал — Наташка буквально влюбилась в Бобра. Это ее первая «кошачья любовь» была настолько сильной, что я даже назвал бы ее страстью. Мои напоминания, что, мол, Наташка крайне неласково встретила «несчастного бобрика», уже теперь вызывали у нее только раздражение.

— Подумаешь, ну и что?!.. — жена сразу повышала голос. — Ты посмотри, как он Рыжику сопротивляется. Какая удивительная воля к жизни! А мордочка у него очень даже красивая, ты посмотри-посмотри.

— Бобриная морда, — пытался возражать я и тут же шел на легкую провокацию: — Может быть, все-таки выбросим его?

— Я тебя, а не его выброшу, — пообещала жена. — И вообще, не смей подходить к Бобрику, он тебя почему-то боится.

Бобрик и в самом деле очень скоро стал игнорировать меня — своего спасителя — и отдал свое предпочтение Наташке. Улыбнусь: ах, любовь!.. Черный котенок оказался довольно большим эгоистом, но уже теперь Наташка легко прощает ему и ночные ужины, которые часто требует Бобер, и ночные прогулки, возвращаясь с которых, кот и спрашивает эти ужины.

 

Ночью мне не спалось — да и слишком хрупок сон у ночного сторожа — и я снова вспомнил Скрипачку. В сущности, я не мог не вспомнить о ней… Вокруг стояла ночь, а бессонница навязчиво требовала мыслей.

Мне почему-то казалось, что у Скрипачки никогда не было семьи и свое детство она провела в детдоме. Там ее плохо учили, воспитывали в отрешенно-казенном стиле, а в школьном классе из-за своей худобы, высокого для девочки роста и застенчивости ей наверняка придумывали обидные прозвища. Скрипачка удивительным образом сочетала в себе безобидность, утонченность и полное отсутствие так называемой «воли к жизни». Я не сомневаюсь, что она никогда ничего ни у кого не просила, и не потому, что не хотела чего-то, — ведь хотят все дети — а потому, что стеснялась просить, и никогда ни на кого не жаловалась, не только потому, что боялась жаловаться и новых, уже озлобленных насмешек, а еще и потому, что не умела этого делать. И она — тоненький и слабый росток — слишком рано научилась терпеть и прощать обиды.

После детдома Скрипачка либо не получила квартиру, либо быстро потеряла то немногое, что ей дали. Она не смогла сопротивляться… У нее оказалась слишком хрупкая душа и слишком беззащитное сердце, чтобы устоять перед чужой наглостью, напористостью и подлостью.

Иногда мы говорим о человеке, что он «не от мира сего» — в худшем, уничижительном понимании этого выражения. Мол, слабый характер, что с такого возьмешь?.. Но в жизни забирают все именно у таких, слишком незлобивых, чтобы огрызнуться, слишком мягких, чтобы дать иногда очень нужный и жесткий отпор.

«Не от мира сего…» Ах, господа, господа! Но неужели тот мир, который вы называете реальным, так уж истинен? И что вы называете истиной? Вырванный у другого и утащенный в норку кусок или кучу денег? В ночные сторожа бы вас всех, сволочей!.. В пустую церковь, в одиночество и в бессонную ночь. Там все вспомнишь…

 

Есть действительная воля к жизни, а есть «воля к жизни» как противоядие от совести: забудь-забудь, к черту все, не помни!.. Водка и наркотики — только оболочка, только фантик к этой дьявольской конфетке. Но многие обходятся и без них. Для таких людей главное — свобода. Правда, если ты перезабудешь и перечеркнешь три четверти, а то и все девять десятых своей жизни, о какой человеческой свободе можно говорить?.. Вот оно — ярко освещенное, узкое пятно света, в котором ты стоишь, а дальше — глухая, непроглядная тьма. Все в тебе высвечено, все в тебе ярко, и даже не просто «я» в тебе, а огромное, непомерное «Я!» готовое осветить весь мир. Но шаг в сторону — и уже тьма. К какой иконе ты подойдешь, а если подойдешь, что увидишь? Ее темный контур, «Черный квадрат» Малевича, а не лик.

Но бывает страшно человеку, еще как бывает!.. Кто из нас крикнет: «Бога нет!»? Единицы. Умеет человек, все мы умеем ускользнуть, просочиться, уползти от главного. Ну, а если тебя все-таки поймала депрессия и сжала в своих страшных старушечьих кулачках, то можно поверить не в Бога, а в его психоаналитический кусочек. Когда-то давно читал книжку по психологии. Уже не помню, что там писал автор, но врезалось в память, что уже в конце своего опуса он предложил читателю придумать очень умного, очень сильного и очень доброго человека. Придумать и раскрыть ему свою душу. Мол, легче станет. А что?.. Черт возьми, и станет же! Но тут уж поневоле засмеешься: что же ты, психолог, свой самый главный рецепт у других спер? Давным-давно уже придумали люди такого умного и сильно человека — добренького бога — и кто по ночам (ну, разве что последний мерзавец) не молится ему? Добренький бог — все поймет, добренький — все простит, добренький — и утешит, и по головке невидимой рукой погладит. У тебя мешок грехов? Не волнуйся, ведь у каждого греха есть своя причина, а значит ты и твой грех — только следствие. Спи, мол, спокойно, следствие!.. Все хорошо.

Жизнь пройдет, так и умрешь во сне, а добренький бог все так же будет гладить по голове уже несуществующее и давно потухшее твое «я». Мелкое амебное самолюбие в крысиной норке… Тебя уже нет, ты распался на две-четыре-восемь-шестнадцать — миллион! — новых амеб, те наплодили еще и это огромное «еще» уже исследуют не как твое «я», а как «общечеловечество», и — молчание. Возникают новые слова, новые понятия, новые боги. Но вперед, вперед, снова вперед!..

Куда?

В бездну и мрак?.. Ведь нет же уже ни изначального тебя, ни добренького бога, ни того, что ты видел в последний раз, закрывая перед сном глаза. А если нет тебя, что — Кто! — есть?.. Есть добренький бог, который тебе все прощал, или есть Тот, стоя перед Которым, ты вдруг понимал самого себя? Ты понимал то, что был не в силах понять в одиночестве, как умирающий от голода и жажды человек в запертом и глухом доме. Кто научил тебя бить молотком в толстые, метровые стены?..

Бог!

Кто давал тебе силы, когда твое жалкое оружие выпадало из твоих рук?

Бог!

Кто поднял тебя над разрушенным, — нет, разрушенном не тобой! — домом, когда ты уже без сил упал на колени и сказал: «Во мне больше ничего нет, Господи…»?

Бог!

Какой дурак сказал, что мужчины не плачут? Перед людьми — да, не стоит. Мало кто поймет, и даже тот, кто поймет, только прикоснется к твоему мизинцу. И какой другой дурак сказал, что человек и Бог — не сопоставимые по величине сущности? Бог — как огромное Солнце, а человек — песчинка. Нет, как ни крути, а не выходит так. Песчинку попирают ногами, песчинки сыплют в цемент и глину, чтобы выложить стены дома, но ее не поднимают к свету на Божьей ладошке.

«Свой я, Господи… Свой я, Родненький!»

Глупые слова? Да, глупее не придумаешь. Но чего в них больше: глупости и отчаяния или все-таки наивной и чистой детскости? Это уже от тебя самого зависит. И рецепта — как, что и когда сказать, тебе никто не даст. Один перед Богом стоишь и «смс-ку» с подсказкой по сотовому не получишь.

Одним только «обидел» Бог человека, только одно ограничение дал его свободе — желание любить. Маскируй его любыми другими мелкими «хотелками», хоть с головой в них заройся, душу до стальной иголки высуши, а любить-то все равно хочется. Ведь не только вдыхает в себя воздух человек, но и выдыхает. От-да-ет!..

Один мой знакомый сказал: хочу лежать с шикарной блондинкой на берегу теплого моря где-нибудь во Франции и время от времени руководить фирмой здесь, в России. Мол, вот это жизнь, да?!..

Ну, почему же не жизнь?.. Жизнь. И даже любовь в ней есть, правда, к грудастой блондинке, но какая-никакая, а все-таки любовь. Правда, не этакая любовь в этакой жизни главное, а разнообразие. Вот к этому-то разнообразию любовь уже почти настоящая, как к новенькому «Феррари». И во имя этого разнообразия можно время от времени менять блондинок, страны, — например Францию на Италию — и фирмы в России. Беда только в том, что неуемен человек и дна в нем нет. Блондинок он будет менять на все более грудастых, моря и страны — на все более теплые, а фирмы — на все более близкие Кремлю. А потом что?.. Кончится такая любовь, как кончаются шкафы с нарядами в королевском доме какой-нибудь сумасшедшей миллиардерши. И последние две створки, уже не просто створки шкафа, а двери на выход…

 

Моя жена Наташка страшненького черного котенка полюбила… Пусть так, как любят животное, но полюбила же! Животное любви достойно, а почему не человек? Почему не достойна ее Скрипачка, девушка с удивительным, почти иконным лицом и опустошенными глазами?..

Да, но ночам в пустой церкви может стать страшно. Но не из-за надуманной и вздорной мистики, а вот от таких мыслей. Мы часто слышим слово «цивилизация», «цивилизованное общество», «цивилизованный мир». А что такое цивилизация?.. Только продвинутое «техно», или к этому нужно что-то еще?..

Что?..

Неприятие безразличия и жестокости по отношению к человеку. Я даже о любви не говорю, — достоин ли я о ней говорить? — а просто о неприятии зла. Пожалуйста, сойди с ума человек, сядь, закрой руками уши и, раскачиваясь как китайский болванчик, повторяй про себя: зла нет, зла не существует, зла нет… Сумасшествие? Да. Но уж лучше такое, чем черное и беспросветное в ярко освещенном круге, или выдуманный, добренький бог. И это как первый шаг на первый порожек лестницы ведущей в храм. А там Бог спасет от окончательного безумия. Но сначала — откажись!.. Откажись урвать, хапнуть, обнюхать ворованное и запихнуть поглубже, откажись от крысиного мышления.

Ах, Скрипачка, Скрипачка!.. Она-то отказалась… И что теперь с ней?

Закричать хочется: люди, да что же вы такие сволочи?!.. Неужели отнятое у Скрипачки дало вам какое-то особое счастье? Или хотя бы время для обычного счастья?

Ну, хорошо, давайте рассуждать хотя бы так: если человек свободен, то он не может не быть хозяином своего времени. Но только своего — минут, часов, дней и лет. Слишком большое время — тысячелетия — и слишком маленькое — доли секунд и мгновения — человеку неподвластны. В огромном и маленьком — уже другие законы. И тут встает очень интересный вопрос, что является для человека большей трагедией его бессилия: то неподвластное, что царит над ним — сотни и сотни веков — или то неподвластное, что, казалось бы, он держит в своих руках — маленькое время, состоящее из крохотных мгновений?.. На мой взгляд, все-таки второе. Например, если вы держите в сомкнутых ладонях золотую пыль, но не можете назвать ни одну песчинку своей, как вы можете назвать своим то золото, которое держите в руках?..

Но ведь из мгновений и состоит жизнь. Да, мы умеем думать, точнее говоря, вбирать в себя весь мир, как собирает свет выпуклая линза, и именно это и дарит нам ощущение жизни. Но общеизвестно, что в нас есть то, что «думает» гораздо быстрее формального человеческого мышления — это интуиция и талант. И если формальное мышление это крепкая рабочая лошадка, то интуиция и талант… ну, как быстрокрылые Пегасы, что ли? И именно они могут приблизить нас к обладанию бесценным «крохотным временем». А что для этого нужно?.. Власть и деньги? Дворцы и яхты? Может, блондинки?..

Ах, пижоны, пижоны!..

 

Я ворочаюсь с боку на бок, понимаю, что начинаю злиться и смотрю на часы… Полвторого. За высокими церковными окнами — глухая ночь. И я уже знаю, что не усну.

Встаю. Господи, о чем я думаю?!.. Призываю все человечество к совестливости? Вспоминаю Скрипачку, хотя уже прошло лет восемь или даже больше. О, Боже, помилуй меня грешного!.. Совсем обалдел церковный страж — в морализаторство ударился. Художник взял топор и пошел на гражданскую войну сражаться за правое дело. Бей плохих и да здравствуют хорошие. Идиот, одним словом.

Выхожу на улицу, спускаюсь по порожкам и, отойдя в тень от близкого фонаря, достаю электронную сигарету. Осматриваю ее и невольно усмехаюсь… Тоже хитрец! Не смог бросить курить, но все равно просочился и нашел «запасной выход».

Курю… То есть дышу паром глицерина и полипропиленгликоля с крохотной долькой никотина. Смотрю на звезды… Хорошая ночь, чистая и светлая. Стены церкви едва ли не светятся… Почти рай. А то, что на Земле живем, только далекий собачий лай и редкие машины на близком шоссе напоминают.

Обхожу вокруг церкви. Сегодня в «становище» бомжей тихо — даже шороха не слышно. Временное затишье…

Однажды я стал свидетелем, как одного бомжа забирали домой его родственники. Дорогая легковая машина стояла прямо перед въездными воротами, а пьяного донельзя мужика — за руки и за ноги — грузили на заднее сиденье. Несмотря на свое состояние, бомж возмущался тем, что из его карманов сыпется милостыня — мелочь и цветные бумажки. Позже мне сказали, мол, сестра приезжала. Он, бомж, с ней поругался и из дома ушел, а она его три месяца искала.

Я завершаю свой обход и возвращаюсь на прежнее место. Снова смотрю на небо и звезды… Это хорошо, что сестра искала. Может быть, и Скрипачку кто-нибудь нашел? Ведь она молодая совсем… А чем я-то ей мог помочь? Что, как котенка в карман положить?

В последней мысли мелькает какая-то тоскливая нотка. А может быть, все-таки смог бы?.. Ты просто никогда не думал, как это нужно сделать. Наташка сказала: тебе только литература интересна, ты даже на дочку внимания не обращаешь. В общем, живешь в придуманном мире, как премудрый пескарь в своей норе. А что особенно меня самого настораживает: какие-то философские «производные» и определения придумывать стал. Зачем тебе это, художник? Разве идет урок, тебя вызвали к доске и ты должен доказать некую теорему духовности? Кому доказать, зачем и почему тебе не стыдно за такие умствования?

Усмехаюсь: разве Наташка не права?.. А по ночам я еще «воюю» со злом. Тоже мне, философ-самоучка! Восемь лет назад ты не смог помочь реальному человеку — Скрипачке — тогда о каком добре и зле ты рассуждаешь сейчас? Неужели ты не понимаешь, что и на твою жизнь можно взглянуть совершенно иначе и приговор может оказаться адом. Разве ты — ты сам! — не чувствуешь этого? Так что не записывайся в негодующие святые. Стать мерзавцем-моралистом, обвиняющим других людей во всех смертных грехах слишком просто, а вот выбираться из этой ямы возможно ли?..

Что защитит от этого?

Истина.

Ты знаешь ее?

Нет… Только направление. А еще то, что дорога очень и очень трудна. И не столько внешним, сколько внутренним сопротивлением. Слишком уж разнообразна и цветаста, слишком игрива и слишком умна Великая Полная Пустота.

 

Снова поднимаю глаза к небу… Ладно, не нужно думать. По крайней мере, сейчас. Не нужно доводить себя до состояния крайней вымотанности, ведь и такой дорогой приходят к бездне. Белке в колесе нужен отдых.

Я отгоняю все мысли. Это приносит какое-то облегчение и даже робкую надежду. Надежду на что?.. Я точно не знаю. Наверное, на то, что Скрипачке может быть все-таки повезло, что завтра я допишу рассказ, который вымучиваю уже целый месяц и что… Все будет хорошо, да?

Я — только человек. Я не могу смотреть на звезды постоянно и рано или поздно мне придется опустить голову. Я не могу постоянно помнить о звездах, потому что реальный мир требует других мыслей. Но мне, человеку, мало только время от времени вспоминать, что они есть… Что во мне поддерживает надежду, когда я опускаю глаза к земле? Только мое стремление? Но не слишком ли этого мало для внутренней человеческой безмерности и свободы? Я не верю в судьбу, но я верю в дорогу. Человек абсолютно свободен на этой дороге, потому что настоящая свобода рождается в самом человеке, а не в экономических или политических законах, которые он придумывает. А как часто мы понимаем то, что дорога это не только движение вперед, но и опора под ногами?.. И звездное небо над головой такая же опора, а не просто физика и оптика глаза.

Вы говорите, что люди в гуманном обществе должны опираться друг на друга? А молиться мы будем тоже друг на друга? Ведь если нет в человеке даже крохотного места для молитвы и иконы превращаются в «черные квадраты» Малевича, как же человек будет любить, во имя чего он будет страдать и что он поймет, пройдя через эти страдания?.. Ничего. Или только то, что страдание не нужно, что оно мучительно и там — уже за ним — нет никакого нового смысла. Какой гуманизм, какая нравственность вдруг согласятся со страданием человека? А автономная духовность?.. Высока эта гора и круты у нее склоны. Разве запретишь любить только блондинок и деньги, а страдать только от гонореи?.. Разве запретишь, действуя только «в рамках закона», отнять у такой, как Скрипачка, последнее?

Только Бог дает человеку дорогу, а не сажает его в клетку: иди, будь свободен и помни, что зла не существует до тех пор, пока ты не пустишь его внутрь себя. Каким бы ужасным и чужим ни казалось зло, оно начинается только с человека, а не с общественных отношений, классовой борьбы или отсутствия демократии. Не низводи себя до причины, какой бы вынуждающей к действию она тебе ни казалась, и не умоляй себя до ее следствия, каким бы справедливым оно ни выглядело. Наш мир, вмещающий триллионы вселенных, слишком тесен для таких мелочей.

 

Ночь… Стихли машины на шоссе. Лунный свет борется со светом фонаря и рождает свои, лунные и прозрачные, тени. Храм… Вот он рядом. Храм реален не только потому, что выложен из кирпичей и я могу потрогать его рукой. Он реален еще и потому, что я уже третий день мучаюсь бессонницей, и я, — ночной сторож — могу войти в него, лечь на клиросе и просить Бога о капельке сна.

Да, я знаю, что все кончается, кончится и эта ночь. Я знаю, что не нужно выдумывать лишнего и делать ночь длиннее, чем она есть на самом деле. Но это только знания, а не вера. А разве существуют на свете знания, способные победить бессонницу человеческого сердца, разума и души?

Господи, усну ли я сегодня хотя бы на час?

Кто мне ответит? Разве сам Бог? Нет, я сам, если молитва победит бессонницу. Главное, потом не забыть сказать Богу живое, теплое и любящее спасибо. Даже если я не усну до утра…

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1131 автор
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru