«Таганрог очень хороший город.
Если бы я был таким талантливым архитектором, как Вы, то сломал бы его».
А.П. Чехов о Таганроге Ф.О. Шехтелю,
11 апреля 1887 года, Таганрог (т. 2. С. 66)
«5-й час. Видно море. Вот она, ростовская линия, красиво поворачивающаяся...
Я в Таганроге... Впечатление Геркуланума и Помпеи...
Все дома приплюснуты, давно не штукатурены, крыши не крашены, ставни затворены...
Улица (Большая улица, – О.Я.) прилична, мостовые лучше московских.. Пахнет Европой».
А.П. Чехов – Чеховым, 7 апреля 1887 года, Таганрог
Вот так, то с ядовитым юмором отмечая, что в городе все вывески безграмотны, вроде «Продажа искусминных фруктовых вод» или «Трактир Расея», то заявляя, что будь он богат, «...непременно купил бы тот дом, где жил Ипполит Чайковский»[1] <...> «ибо воздух родины – самый здоровый воздух», Чехов писал о родных местах, о городе, который никогда не забывал и куда постоянно возвращался.
Город писателя был также родиной актрисы Фаины Раневской и моих предков по отцовской линии. Все вышеуказанное вместе с рассказами папы о его детстве, которые обычно начинались словами «А у нас в Таганроге...», и анекдотами, которые чем-то неуловимым отличались от традиционных одесско-еврейских, вызывало во мне желание обязательно увидеть Таганрог.
В начале 80-х судьба гастролера повела меня по заманчивому для музыкантов маршруту Одесса-Севастополь-Ростов. К сожалению, в Таганроге концерта не намечалось, нам сказано было: «Дыра! Классика там не пройдет». Но выдался один свободный день, а города оказались совсем рядом.
Первое впечатление мое было, возможно, поверхностным, но другого не успела составить: Одесса – мама, Ростов – не признающий своего чада, разгульный папаша, а Таганрог – их милое дитя, когда-то любимое, балованное, но теперь сильно подзаброшенное. Солнечный тихий город, тенистые тротуары нешироких улиц, множество деревьев, тополей, лип, акаций. Дома невысокие, в два, три этажа, старые, неухоженные, а то и вовсе нежилые. Красивая каменная лестница на спуске к морю, не уступающая знаменитой Одесской. Названия многих улиц Таганрога и в наши дни повествуют о том, что по городу прошлась суровая рука истории, что тут каждый камень Ленина знает не понаслышке. На картах рядом с Владимиром Ильичом и Феликсом Эдмундовичем увековечены Карл с Розой и пересекающая Советскую, длинная Социалистическая улица. Как будто всё это ждет часа своего возвращения...
Я шла по городу, вертя в руках нарисованный отцом план, с выведенными его бисерным почерком чудесными названиями Греческая улица, Итальянский переулок, и наконец каким-то чудом я догадалась, что под улицей Свердлова скрывается бывшая Александровская[2]. Так мне удалось найти дом, где жила семья моего деда, а вслед за ним найти и один из домов Григория Фельдмана – отца Фаины Раневской, на улице Фрунзе – бывшей Николаевской.
Коммерсанты Григорий Фельдман и мой дед Иосиф Рецкер были приятелями и компаньонами по нескольким весьма серьезным негоциям. Впрочем, в городе помимо них было много богачей и в особо дорогостоящие приобретения, вроде громадной мельницы Симановича, иногда вливались капиталы еще нескольких человек. Среди сокровищ, которые не имеют рыночной цены и которыми обе семьи также владели в изобилии, двоим – шестилетней Фанни Фельдман и пятилетнему Яше Рецкеру суждено было в совершенстве изучить французский язык под руководством некоей мадемуазель Шеваль. Фамилия сей девицы в случае маленького Яши оказалась судьбоносной – узнав, что она означает, мальчик потребовал впридачу лошадку. Лошадку вскоре купили и стали обучать его верховой езде. Это искусство не раз выручало Яшу в тех жизненных битвах, которые последовали за безмятежным буржуйским детством.
Итак, в течение нескольких лет бонна приводила девочку к Рецкерам с Николаевской улицы на Александровскую, до тех пор, пока папа не поступил в Таганрогскую гимназию. К тому времени он свободно говорил по-французски, но прозвища «француз», в отличие от Пушкина-лицеиста, не получил. Фанни Фельдман, походив некоторое время в гимназию для девочек, предпочла суровой дисциплине домашнее образование и убедила родителей забрать её оттуда. С тех пор в целях просвещения гора ходила к Магомету. Учителя регулярно навещали Фаину дома на Николаевской улице. Я как-то спросила отца: «Папа, а кто лучше учился у француженки? Ты или Раневская?» Ответ был: «Оба лучше. С чего бы нам плохо учиться, что за нелепость! Она просто не вписалась в антураж женской классической гимназии».
Потом была их юность, прогулки в красивом городском саду, хождение на концерты и в театр, поскольку в те времена в этот небольшой, но отнюдь не бедный город тогда ещё ездили знаменитые певцы и музыканты из Европы. Закончив гимназию, юный Рецкер пренебрег пивоваренным и мукомольным делом, кстати, нимало не огорчив при этом своего отца, и поступил в Петербургскую консерваторию на фортепианное отделение, но вскоре перешел в Михайловское Артиллерийское училище, так как война уже шла вовсю. В одно время с ним, преодолев отчаянное сопротивление родителей (девица, все-таки), Фанни покинула родной город и уехала в Москву. Для будущей великой актрисы начались поиски своего театра, которые, судя по лежащим передо мной письмам и многим другим печатным и устным свидетельствам её знаменитой биографии, продолжались всю её долгую жизнь. И оба юных таганрожца, выросшие в изнеженных условиях этого южного, ленивого и мирного города, были брошены в две столицы, как кусочки свежего мяса в два котла с закипающим варевом.
Они потеряли связь на долгие годы, но если сопоставить некоторые факты, выходит, что в период между 17 и 21 годами оба, не подозревая того, часто оказывались почти рядом. Обоим пришлось ненадолго вернуться в Таганрог после большевистского переворота, еще до занятия города Деникиным. Когда семья Фельдманов эмигрировала, Фаина уехала в Ростов, а мой отец, как офицер, присягнувший Временному Правительству – некоторое время пытался служить отечеству, теша себя надеждой, что очередная власть не попытается его расстрелять в качестве буржуя или еврея. Он тоже оказался в Ростове, надеясь разыскать армейскую часть, куда его определили, когда выдавали в Петрограде офицерское свидетельство. Но часть уже была расформирована, а слухи о том, что солдаты с Румынского фронта бегут, подтверждались с ужасающей достоверностью.
О невеселых тех временах у отца все-таки осталось несколько забавных воспоминаний, среди прочего – эпизод, когда Григория Фельдмана и Иосифа Рецкера арестовали большевики и заперли на сутки в вагоне на железнодорожных путях. С обеих семей потребовали выкуп – сто тысяч. Наличности не было, но у Груни Рецкер имелись бриллианты. Когда пришли освобождать из вагона пленников, те рассказывали анекдоты и смеялись.
Из биографии актрисы известно, что она во время гражданской войны работала в Крыму, то есть своими глазами видела то, о чем писал Бунин в «Окаянных днях». Отец, рассказывая нам о гражданской войне, всегда говорил о Булгакове, о его «Белой Гвардии», как о почти документальном свидетельстве пережитого им самим ужаса. Семья Рецкеров, стараясь держаться вместе, поближе к старшему сыну, в эпидемию сыпного тифа пережила первый страшный удар. Умер Иосиф Леонтьевич Рецкер, приятель и компаньон Фельдмана, и вопрос об их эмиграции сразу отпал. Скитания (но отнюдь не лишения) семьи закончились в Москве одновременно с гражданской войной. И все же это была Москва, и они были вместе. Прошло несколько лет.
В середине двадцатых годов жить в Москве и не быть театралом было трудно, отец не пропускал ни одного спектакля МХАТа, видел многие новаторские постановки Таирова и Мейерхольда. Может быть, именно поэтому в зрелом возрасте экспериментом его трудно было удивить, и сколько бы я при нем ни восторгалась Театром на Таганке, он предпочитал актерский театр режиссерскому, пусть даже самому гениальному. Отец мечтал увидеть Раневскую на сцене, много лет о ней ничего не слышал, пока в кино не начали выходить фильмы, в которых он с изумлением узнавал свою маленькую (она всегда была его на голову выше!) подружку по французскому классу в великолепной актрисе с красивой «чеховской» фамилией. Он видел её на экране, восхищался, но о возобновлении знакомства как-то не думал.
Но когда на сцене театра им. Моссовета пошла «Странная миссис Сэвидж» с Фаиной Раневской в главной роли, спектакль, о котором гудела слухами вся Москва, на который достать билеты не было никакой возможности, это был уже серьезный вызов его сдержанности и нежеланию навязывать себя. Отец, ни слова нам не сказав, пошел «брать кассу» театра.
Он и тут не стал добиваться встречи с ней. Конечно, она его вспомнит, но удобно ли после полувекового забвения напрашиваться на свидание, да ещё и в корыстных целях, со знаменитой на всю страну подругой детства и юности? Он подошел к окошечку в середине дня, когда, ввиду абсолютной безнадежности, никто там не толпился и, грустно улыбаясь, сказал: «неужели же старому таганрожцу, земляку великой актрисы, с которым она была знакома с пяти лет и с которым вместе они изучали французский язык, не достанется билета хотя бы в самом последнем ряду?»
В это время шла репетиция. Кассирша предложила пожилому гражданину, который, судя по преклонному возрасту и изысканным манерам, не врал, написать Фаине Георгиевне записку, а она после репетиции передаст. И передала. Так началась их семнадцатилетняя дружеская переписка, перемежаемая телефонными разговорами и редкими встречами. Оба были очень занятыми и очень немолодыми людьми.
Билет на спектакль отец получил. Наслаждение от её игры – тоже. Через некоторое время пришло письмо.
«Милый Яша??? Простите, запамятовала отчество...» Она пишет о том, что умерла её сестра, пишет «если хотите, можем увидеться». Первое письмо, достаточно теплое, но еще с оттенком осторожности: каким-то он стал, этот бывший барчук, с чем пришел к старости? Её жизнь, с переездами, скитаниями, поисками своего театра, талантливого режиссера, большой роли, казалось, была у всех на виду. У нас тогда не было телефона, отец написал ей, и на его восторженный отзыв Фаина Георгиевна ответила в своей характерной, теперь уже знакомой нам по её высказываниям, манере. «Завидую тому, что Вы так любите театр. Это, очевидно, потому, что Вы работаете в другой области и не имеете дела с каботинами![3]». Она пригласила его в гости.
О Раневской ходит великое множество легенд. Могу обогатить фольклор еще одной байкой, которой, правда, в этой статье нет факсимильного подтверждения.
Друзья детства радостно встретились на пороге её квартиры в высотке на Котельнической набережной: «Дорогой мой, пройдемте скорее на кухню, выпьем чаю. Только, пожалуйста, идите вперед, там у меня живет мышь, я её боюсь! И ради бога, не наступите на неё!». На его предложение изловить мышь она замахала руками: «что Вы, я её даже подкармливаю молоком!» Мыши папа не увидел, к его великому облегчению. Когда мы дома, сгорая от любопытства, учинили ему подробный допрос об этом свидании, он даже не знал, с чего начать. Со времени их последней встречи в Таганроге прошла Эпоха.
В начале пятидесятых в Москву приехал и разыскал отца некий иностранец, русский эмигрант, располагавший сведениями о пароходе, который принадлежал пополам семьям Фельдманов и Рецкеров, но в начале известных событий, спасаясь от новых хозяев, «уплыл», оказавшись в конце концов у берегов Франции. Не стану гадать, куда делась та, другая половина парохода, но причитающаяся отцу часть судна (при справедливом распиле по осевой) была ему предложена в виде валюты. Меня тогда еще не было на свете, но Сталин пока был, и отец принял мудрое решение, вследствие которого мы не остались сиротами – он отказался от этих денег. Как выяснилось, Фаина Георгиевна тоже на свою часть не претендовала. Где теперь этот пароход... Вот с этого они и начали свой разговор, а дальше, я думаю, темы нашлись.
Отец обожал дарить книги, и в письмах Фаины Раневской постоянным рефреном – слова благодарности за присланную ей по почте книгу или словарь. Она читала так много, как, должно быть, ни одна великая актриса не читала ни до неё ни после. Об этом есть множество свидетельств, но нигде не говорится, что Фаина Георгиевна читала также и по-французски, правда, жалуясь, что иногда приходится заглядывать в словарь. Кстати, словарь, французско-русский фразеологический, отредактированное им «дитя», отец ей вскоре после этого признания подарил. Подарил письма Диккенса в своем переводе, и всё это было прочитано, даже, судя по её подробным ответам, просмаковано. Вообще, с первой же их встречи и письма, и разговоры по телефону, когда он у нас появился, все вертелось отнюдь не только вокруг театра, но и вокруг литературы. В разные годы она пишет: «...перечитываю, и потому понимаю то, что не понимала в молодые годы. Перечитала «Былое и Думы» с великим наслаждением. Непостижимое чудо Гоголя, которого перечитываю, сейчас вернулась к Плутарху и Монтеню, и ещё одного француза перечитала с интересом – Сен-Симона (того, который о Людовике)». В другом письме Раневская благодарит за присланную книжку Экзюпери, которым восхищается, а в конце письма, очевидно, отвечая на папин вопрос, пишет: «Лолиту» – читала по-русски. Забыть эту мерзость – единственное желание...» Далее следует ещё несколько сердитых пассажей, в том числе её предположение, что роман «Лолита» – автобиографический (!). Реакция отца, прочитавшего книгу в английском варианте, мало чем отличалось, но была гораздо спокойнее, с оттенком равнодушной брезгливости к избранной теме. Я, проглотив нелегальный русский экземпляр за отведенный мне на это день, мало что поняла, кроме того, что читать мне такое ещё рано. Но в этом никому бы тогда не призналась.
Есть в письмах и о живописи, что тоже вызвано отцовским подарком – книгой о Валентине Серове. «Наслаждаюсь Серовым, спасибо! Это мой любимейший художник (отечественный). Удивительный он художник – часами могу рассматривать его лица и всегда находить в них новое, сокровенное, глубоко скрытое, – Серов это всё вытаскивает и человек весь виден насквозь». Другое письмо – открытка, на ней царевна Волхова Врубеля и текст на обеих сторонах очень контрастный по настроению: «...я хвораю, устаю очень от неприятностей в театре, живу одиноко, грустно...» И на другой стороне, рядом с Врубелем: «В конце прошлого года была на выставке чуда – Шагала».
Постоянным рефреном в переписке – её неудовлетворенность как происходящим в театре, так и собственным результатом многолетней работы.
«...Живу я очень неважно. Угнетает многое. Терзает невежество и безвкусие – в театре у себя, да и в других, наверное, то же самое». Когда отец нашел о ней заметку в журнале, оказалось, что она не читала её: «...я ничего не собирала и не хранила из того, что обо мне писали, да и писали не много. А меня просят дать в ЦГАЛИ всякие сведения о себе, письма зрителей...» «...помимо моей воли и желания я стала популярна. Но это обстоятельство только увеличивает чувство горечи, п.ч. я могла бы сделать гораздо больше того, что сделала, если бы руководителям театра была интересна моя актерская индивидуальность...» «...не подумайте, что я жалуюсь – это судьба, моя неумелость и брезгливость к деляческому». Характерно, что это неприязнь к саморекламе, к «пиару», как бы сейчас сказали, была свойственна им обоим, детям успешных коммерсантов.
Иногда вместо письма приходила открытка, но и в ней умещалось многое. Раневская извиняется, что не нашла в доме конверта, что она «убита бытом», так как «все домработницы пошли в артистки», но дальше пишет о новой роли в пьесе Островского: «...в прошлое время его играли нудно, долго, а теперь хочется делать его быстрым и веселым». Отец, прочтя нам это, сказал: «по-моему, театр должен на неё молиться – такой совет от больной восьмидесятилетней актрисы дорого стоит!»
В Москву в конце шестидесятых приехал театр из Лондона и нам удалось посмотреть в «Макбете» Пола Скофилда. На меня этот актер произвел такое действие, что, не зная почти английского, я сразу сняла наушники, чтобы не потерять ни одной его интонации, ни тончайшего оттенка фразы, которую еле понимала, но воспринимала внутренним слухом, как музыкальную. В той сцене, где появляется Банко, я не сводила с Макбета глаз, почти теряя сознание от ужаса вместе с убийцей. Отец же, знавший пьесу наизусть, все же заметил колоссальную разницу в даровании и мастерстве Скофилда с остальными актерами. Судя по ответному письму Раневской, он не замедлил этим с ней поделиться. «Я никогда не понимала больших актеров, окружавших себя всякой швалью, или как принято теперь говорить, «шпаной» – я лично мучаюсь несказанно бездарными партнерами, которые мне мешают и буквально заражают меня, как гриппом, своей бездарностью».
Когда она звонила отцу, я самым бесстыжим образом вертелась возле телефона и до меня иногда доносилось её гудение. Но однажды мне посчастливилось взять трубку, когда отца не было дома, и испытать минутный шок не столько от великолепного голоса и знаменитого имени, но от того, что великая актриса страдала заиканием! При этом всего только две начальные фразы прозвучали с препятствиями, а после, когда я объяснила, кто я и когда придет папа, она уже не заикалась, а говорила, то есть, скорее, пела, про то, как ей понравилась книжка, которую он прислал, и какой он чудный переводчик. Замирая от счастья, я не знала, о чем с ней говорить, а только слушала, радуясь, что мою глупую физиономию с улыбкой от уха до уха никто не может видеть. Зная от отца, чем я занимаюсь, она спросила про моего учителя, которого помнила как Бусю Гольдштейна, поинтересовалась, продолжает ли он выступать. Я с восторгом ответила утвердительно. На что она пропела: «Деточка, я слышала Вашего педагога, когда ему было 12 лет! Он уже тогда играл гениально!» И как же я была благодарна Фаине Григорьевне (я сразу же обратилась к ней так, и возражений не последовало), что она не упомянула «короткие штанишки Буси Гольдштейна», которые стали таким же замусоленным клише, как её «Муля, не нервируй!»
Еще два раза мне удалось поговорить с ней по телефону. Я уже не застывала в столбняке, как в первую нашу беседу, связно отвечала на её вопросы об отце, который лежал тогда в больнице, об очередном выпуске альманаха «Встречи с прошлым», который мы все читали, и копию которого я ей отправила по почте. Я спросила, как её здоровье, зная, что она тоже недавно болела, на что она сказала: «Спасибо, деточка, но мне здоровье уже ни к чему, на свете остались только две вещи, которые меня ещё интересуют: моя собака и Пушкин».
Оба таганрожца старели, постепенно сдавая позиции, она перестала играть, он – перестал читать лекции и работал дома над переизданием словарей. Но чтение и переписка оставались, а так как в её письмах все больше сквозило уныние, то иногда мы всей семьей делали небольшие ободряющие приписки в конце его посланий, что никогда не оставалось незамеченным.
«...С большим интересом читала Ваше письмо, взволновало воспоминание о моем отце...». Он писал об их семьях, друзьях, о Таганроге, который оба нежно любили.
Осенью 82 года Фаина Георгиевна опять заболела и отец, чтобы ей не пришлось напрягать зрение лежа в постели, на машинке отстучал серию таганрогских сценок, чтобы смягчить предыдущее ностальгическое письмо – воспоминание. Сценки эти дополнили впечатления от моей поездки в Таганрог, тем более что я по просьбе папы побывала в гимназии им. Чехова, о которой в них речь. Вот отрывки из копии его послания.
«...Мне захотелось дать Вам возможность немного посмеяться. Ведь смех так полезен для здоровья. Тем более что я передаю не анекдоты, а воспоминания из пережитого мной или слышанного от друзей – того, что может изобрести только живая жизнь.
В Таганроге единственное заведение, где продавали кефир – молочная Чанышева на веранде водолечебницы д-ра Гордона. Помню, как усердная мамаша уговаривала мальчика:
"Пей кефир, чтоб ты сдох, тебе же надо поправляться!"
И такая же ретивая мамаша, провожая сына в другой город, исчерпав все материнские советы, бежала за поездом с криками: "Мордухайчик! Умывайся простоквашей!"
Моего отца вызвали к директору гимназии, когда я был в первом классе. В штрафном журнале была запись: "Ученик 1-го класса Я. Рецкер при выходе из гимназии издал свист весьма сильный".
На экзамене на аттестат зрелости по истории самого тупого в нашем классе Гайдидея (одна фамилия чего стоит) спросили: "какая религия была в древнем Египте?" Не задумываясь он отвечал: "Египтяне были славяне".
Уже в 7-м или 8-м классе я сидел в ложе с мамой на пьесе "Мечта любви" среди недели, тогда как нам разрешалось посещать театр только по субботам. На другой день в класс явился сам директор гимназии и сказал: "Пусть тот, кто вчера был на представлении безнравственной пьесы, где действие происходит в вертепе, имеет гражданское мужество сознаться" Я встал и сказал: "Я был с мамой" под дружный хохот всего класса... и получил двое суток карцера.
Имущественный спор на таганрогском перекрестке между двумя евреями превратился в самый короткий еврейский анекдот: "Рабинович, выбирайте одно из двух: отдайте деньги!"
Если мне удалось хоть раз рассмешить Вас, я буду счастлив». 9 сентября 1982 года.
Примечания
[1] И.И. Чайковский, брат П.И. Чайковского, жил в Таганроге с 1883 по 1894 годы.
[2] Улицу Свердлова переименовали обратно – умерший в Таганроге император Александр I «победил» убийцу последнего Романова и сейчас на картах города Александровская улица.
[3] Каботин (устар., от французского cabotin) – стремящийся к славе, блеску, плохой актер.
Оригинал: http://7iskusstv.com/2016/Nomer12/Janovich1.php