litbook

Non-fiction


Нафталий Давидович Герман0

Приношу огромную благодарность 

Пете Волковицкому за внимательное

чтение и справедливую корректуру. 

 

Глава 1

 

1914 -1950e

 

Его отец поехал в Палестину посмотреть что к чему, и, может быть, переехать всей семьей. Некоторое время спустя он вернулся, и мать с детьми увидели, как он идет к дому, держа в руках апельсин. Библейская история рассказывает, что посланники вернулись из Палестины, неся кисть винограда. Мне представляется, что апельсин был не из магазина, а отец сорвал его, проходя мимо сада. Апельсин с ветки Палестины – свидетельство более живое, в магазине могут что угодно продавать. «Скажи мне ветка Палестины…»

 

Отец – Давид Герман – был человек раздражительный и плохо относился к матери, которую Нафталий любил. Занимался отец мелочной торговлей, может быть, владел лавкой, но был беден и скуп. Мать была любящая и добрая. Герман говорил, что женщины в еврейских местечках были как загнанные лошади, вся тяжесть жизни и быта ложилась на них. Работали в лавках обычно женщины.

Когда немцы вошли в местечко, первые, кого они убили еще до евреев, были коммунисты. Давида Германа тоже погнали на расстрел, за то, что его сын коммунист.  Отец шел в шеренге людей и проклинал сына. Нафталий Давидович говорил: «Хотя бы их не заставили рыть себе могилу, как евреев». То есть умер «как человек».

Жили они в местечке или деревушке Свидники. Я нашла ее в Волынской области, теперь это западная Украина. В 21 году в этих местах были бои – Красная Армия пыталась завоевать Польшу, прикрываясь лозунгом мировой революции. Герман, в это время мальчик лет семи или десяти (по паспорту он был 14-го года рождения, но однажды сказал мне, что на самом деле 11-го), набрел в лесу на раненого красного комиссара. Он рассказал об этом матери, мать стала за раненым ухаживать. Красный комиссар, возможно, был евреем, и у них был общий язык, а может быть, сердобольная женщина помогала раненому вне зависимости от религиозной принадлежности. Левые убеждения, типичные среди угнетенных и замученных антисемитизмом евреев, тоже играли свою роль.

Если бы кто-то из соседей заметил, что она ходит в лес, то могли донести, и она стала отправлять сына с едой в лес. Конечно, мать просила его никому не говорить. Однажды мальчик пришел в лес, а раненого нет, исчез. Он побежал к матери, и мать обвинила его, что он кому-то рассказал, а те донесли. Может быть, это была единственная несправедливость в отношениях с сыном, Герман любил мать и вспоминал эту историю с болью. Особенно больно потому, что речь шла о жизни и смерти.

 

Запомнилась мне строчка любимой песни матери, Герман иногда ее пел. 

 

«Huljet, huljet bejsewintn Frajbaherscht di Welt» – «веют-веют дикие ветры вокруг света», с подтекстом - революционные ветры.

 

В семье было четверо детей. Старшая дочь Мириам до войны уехала в Палестину. Там сначала работала, помогая в какой-то семье, потом вышла замуж, фамилия мужа была Фредковский, у них родились два мальчика. Муж был в армии и погиб в 1947 году. Жили они в Нетании. Мириам владела яслями или детским садом.

 

О войне за независимость в Израиле Герман рассказывал, что летчики летали и разбрасывали над арабскими поселения предупреждающие листовки, что будет бомбежка, и палестинцы бросали свои дома и убегали. Может быть, это из писем Мириам. Он любил эту старшую сестру.

 

Нафталий был следующий по возрасту, полное имя его было Нафталий Израиль, в детстве его звали Туля или Тульцы. Он был голубоглазый и светловолосый. Говорил, что мать  в шутку дразнили, что она его родила от гоя.

Следующий сын был Арон – Арчик. Во время войны он был в России, после войны вернулся в Польшу. Там работал учителем физики, женился на польке с ребенком, девочкой. Родил еще дочку, светловолосую, лицом в германовскую породу, и уехал с семьей и Израиль в начале 60-ых на волне Польского антисемитизма и лозунгов «Жиды до Палестины». Жил он в поселении Кфар-Хаим. Жена его скоро бросила. Человек он был грустный или депрессивный, по тем нескольким письмам, которые я от него получила после смерти Германа. Если судить по его письмам, в Кфар-Хаиме всегда идет дождь.

 

Была еще младшая сестра, имени не помню, очень хорошенькая. В 39-ом она бежала с мужем в Россию, он работал на заводе,  но не выдержал советской жизни и покончил с собой. Сестра переехала жить к брату Нафталию и его жене. Там она осталась с женой и полуторагодовалой племянницей и вместе с ними погибла в концлагере, пока Нафталий был в армии.

 

Мать звали Хая, в девичестве Мильштейн. Имя Хая значит «жизнь», оно было синонимом еврейки. Местные польские и украинские дети кричали:

Хайка спшедавала яйко,

Цо по злоты, цо про два,

Цо по чтере пятака.

 

Эту дразнилку я не нашла, а другую, похожую, обнаружила.

Жидивочка Хайка водку продавай 

Ой вей, ой вей, водку продавала

 Перед войной Нафталий хотел ее к себе забрать, спасти от тяжелого нрава отца, но она умерла. Можно сказать, что ей повезло еще больше, чем отцу, умереть своей смертью.

В три года, как было положено, Туля стал ходить в хедер, потом к нему присоединился Арчик. Они шли домой по местечку, а местные (украинские, польские?) мальчишки злобно дразнили. Арчик пугался и мочился в штаны.

Когда наступила пора ходить в ешибот, Тулю отправили жить к тетке, сестре отца. Она жила в местечке побольше и там был ешибот (ешива), кроме того, дома нечего было есть, а тетка – сестра отца была побогаче. Герман рассказывал, что тетка была злая и скупая и кормила плохо. Конечно, это ощущение многих  голодных детей, отправленных к богатым родственникам на хлеба.

Когда я знала Германа, кое-что из Талмуда и Агады он помнил. 

Любил говорить: «Гам зе летойве», – «Все что ни делается, все к лучшему», – из истории  рабби Гилеля про съеденного осла и петуха.

Говорил «бен арбоим лекойах, бен хамишим лехохма», – «к сорока годам приходит сила, к пятидесяти – мудрость». Это о себе, пятидесятилетнем. «Знаешь, - сказал он мне, какая разница между умным и мудрым? Умный видит, что происходит, понимает и может объяснить, а мудрый видит, что происходит, и знает,  к чему это может привести». Была ли это его собственная мудрость или почерпнутая из Талмуда, не знаю.

Ходил он и в общеобразовательную школу, где и сколько лет, не знаю. Помню стишок или песенку из школьных лет.

 

Kto ty jestes?

 

Polak maly.

Jaki znak twoj?

Orzel bialy.

Masz honor?

Mam.

 

Последние слова Герман, возможно, добавлял от себя, чтобы усилить впечатление нелепости, а может быть, у них в школе так эти казенно-обязательные стихи переделали. Во всяком случае, в оригинале их нет.

К середине 30-ых Герман оказался в Варшаве. Возможно, к варшавскому периоду относилось его воспоминание о работе в книжном магазине. Работал он там продавцом у хозяина.

Однажды утром, придя на работу, спросил у хозяина: «Ну, как здоровье?».  Тот в ответ раздраженно закричал: «Подумаешь, подхватил триппер. Со всеми бывает».

В 1936 году, живя в Варшаве, он состоял членом подпольной коммунистической партии.

«Я-то коммунист-подпольщик», – говорил Герман иногда со смешком. Партийная кличка его была Рысик. Действительно, что-то звериное было в его усмешке, в том, как загибались кверху уголки узких губ.

Во время войны в Испании компартия Польши занималась вербовкой крестьянских парней в интернациональные бригады.

 

Я хату покинул, 

Пошел воевать,

Чтоб землю в Гренаде

Крестьянам отдать.

 

Их сбивали в отряды и сложным путем, конспиративно, переправляли в Испанию. Герман водил парней под видом группы лыжников через Татры в Прагу. По приезде в Прагу парни разбегались к проституткам. Герман останавливался на квартире у «товажички»,  то есть коммунистки-подпольщицы, каждый раз у разной, для конспирации. По партийной этике с ними положено было спать. Как-то на партийном собрании Герман по этому поводу высказался, что он охотнее бы спал с проституткой, чем с немытой «товажичкой». Партийные товарищи встретили эти слова с негодованием, как неэтичное и политически незрелое высказывание.

Германа арестовывали, в тюрьме связывали ноги веревкой, чем он объяснял нарушение кровообращения в ногах. Однажды приехал в Польшу человек, – в России он работал шофером, – и рассказывал, как хорошо живется в Советской России. «Сахару полно, жри не хочу». Коммунисты-подпольщики могли бы усомниться в сытой жизни строителей коммунизма, но они ничего не хотели слушать, они горели утопическим пылом.

 

Может быть, в результате подпольной деятельности и ареста у Германа открылся туберкулез, и врачи посоветовали ему переехать в Отвоцк, считалось, что там здоровый климат. Эти был красивый курортный городок недалеко от Варшавы, с большим еврейским населением. Работал он тогда в фирме «Филипс» и устанавливал телевизоры в домах. По словам Германа, перед войной «Филипс» уже предлагал цветные телевизоры.

 

 

 

 

 

 

Нафталий Герман на этюдах. Отвоцк. 

Познакомился он с дочкой польского угольного магната – Басей. Может быть, когда устанавливал в доме телевизор. Она была красивая девушка, и у них был роман. Но девушка она была не простая, как говорится по-английски, «she was running hot and cold», периоды страсти сменялись полной холодностью.

 

Занимался он и живописью, самодеятельно, участвовал в выставках. Есть фотография с мольбертом на лужайке. Герман считал, что был более интересным художником тогда, до обучения в Суриковском институте. Они его засушили своим казенным академизмом.

 

Потом он женился на красивой женщине по имени Бронка – Бронислава, фамилии не помню. Она была до этого замужем за журналистом, но муж был импотентом, и она от него ушла к Герману.

 

 

 

 

 

 

 

 

Нафталий Герман с женой Бронкой. Отвоцк.

Два брата ее уехали в Америку и издавали еврейскую газету.

С середины тридцатых стали приезжать из Германии евреи. Часто они были без денег и нуждались в помощи. Филантропы устраивали сбор средств. Выступавшие ругали нацистов, а бежавшие евреи кричали «Хайль Гитлер»,  они были немецкие патриоты. Чему тут удивляться, сколько заключенных в советских лагерях продолжали быть сталинистами.

 

Бронка была портнихой, теперь ее клиентками были немецкие еврейки. Бронка, разговаривая с ними, усиливала немецкий акцент или придавала идишу немецкое звучание, думая, что так ее лучше поймут. Герман это язвительно вспоминал. Это было единственное негативное высказывание о погибшей первой жене. Он рассказал мне еврейскую шутку: «Ты знаешь немецкий?» – «Ашойле?» «Что за вопрос? Конечно». Смешно, потому что слово «ашойле» не немецкого происхождения, а происходит от древнееврейского корня «шало», которых в идише не так уж много.

 

В предвоенное время в Польше усилился местный антисемитизм, звучали призывы бойкотировать еврейские бизнесы и магазины. Лозунг антисемитов был: «Swoj do swojego poswoe». В еврейском районе Варшавы была улица Мила, Герман как-то сказал, что стеснялся там ходить – стыдился «жидовства», бедности, грубости. «Сколько я дал бы сейчас, чтобы там пройти!» Улица Мила была частью еврейского гетто, от нее ничего не осталось – сровняли с землей.

«Какая в Варшаве перед войной была замечательная еврейская интеллигенция», - говорил он. Он встречал Януша Корчака и знал учителей еврейского приюта. Дети в этом заведении были умственно отсталыми или страдали психическими расстройствами, часто они были труднообучаемыми, и нужно было им дать профессию, чтобы они могли в дальнейшем себя обеспечить. Герман, который был электриком и телевизионным мастером, обучал некоторых детей профессии у себя дома.

Дружил он с одним из учителей – поэтом Лисом.  Калман Лис любил гулять с Германом по ночному городу и читать стихи. Он был гомосексуалистом, а Герман был красивым молодым мужчиной. Их отношения носили платонический характер. Лис погиб в 1942 году. Вот его стихи и страница посвященная ему.

Ручки

Похоже, жизнь моя идет к концу

Ко всем бы чертям такую жизнь!

Ко мне тянутся посиневшие от холода

Детские ручки, а мне им нечего дать…

Опухшие от холода ручонки

С побелевшими пальчиками.

Я подарил бы им весь мир,

А могу только читать стихи…

Но дети просят хлеба ; 

А что им может дать поэт!?

Остается только терпеть

И ждать прихода лучшей жизни.

 

Лис Кальман Рувинович (Лис Кальман), еврейский поэт и писатель,  родился в 1906 (по другим сведениям, в 1903) году в городе Лодзь Лодзенского воеводства.

Учился в гимназиях Вильны и Варшавы. Входил в кружок революционных писателей предвоенной Польши. Затем руководил приютом для больных еврейских детей. В 1939 году, во время фашистской бомбежки здания приюта, Кальман был тяжело ранен.

Жил  в  Варшавском гетто. Вместе с ним там же находились и другие еврейские писатели и поэты: Ицхак Каценельсон, Исраэль Штерн,  Шая Перла, Гилель Цейтлин, Перец Опучанский. Все они, несмотря на тяжкие лишения,  продолжали активно  заниматься литературным творчеством. После войны в подземном архиве Варшавского гетто были обнаружены тетрадки, в которых находились предсмертные стихи Кальмана Лиса, а также Ицхока Кацнельсона, Иосефа Кирмана, Мордехая Гебиртига и других погибших поэтов. 

В 1942 году он погиб, защищая приютских детей от жандармов.

Многие учителя еврейского приюта для сирот были левых убеждений и члены подпольной Коммунистической партии. Но Корчак не был. Как-то он сказал: «Вы все боретесь за коммунизм, но если произойдет переворот и победит коммунизм, то совсем другие люди придут к власти, а вы все будете не у дел». Герман говорил, что он был прав: «Гомулка не был в Коммунистической партии, а был правым социалистом». Меня эти «разборки» смешили.

31 августа у Германа в доме был ученик, мальчик из Еврейского приюта. Мальчик он был странный и туповатый, вечером он должен был вернуться в приют. Но он заупрямился и сказал, что назад в школу не поедет, а останется ночевать у Германа дома. Пришлось его заставить вернуться. Утром узнали, что началась война, и первая бомба попала в Еврейский приют. Герман переживал и говорил, что у мальчика было предчувствие.

 

 

 

 

 

 

Н.Д. Герман.

 

Герман с женой бежали на захваченную советскими территорию. Жена – Бронка, была беременна и по дороге родила недоношенного мальчика, назвали его Гаврош. Он умер. Страшно мыкались, без денег, без места. Где-то остановились, Герман работал в библиотеке, наблюдал там чистку нежелательных книг. Их сжигали. Это было первое разочарование, и очень глубокое. Уже тогда он решил, что в советскую Компартию он вступать не хочет. Наблюдал он, как советские войска грабили магазины, забирали все, дорвавшись до «заграничных» товаров. 

 

В своих скитаниях семья к сорок первому году добралась до Кубани. К этому времени у них родилась девочка, Клара. Герман говорил, что это была гениальная девочка, не плакала и только внимательно на все смотрела. Соседи злобно говорили: «Такой ребенок долго не проживет, слишком умная». И были правы. Не было ничего, не из чего было соорудить пеленки. Бесприютные военные беженцы! Местные смотрели на них как на лишние рты. На работе Герман нашел большие старые карты, наклеенные на марлю, они с женой их размачивали и марлю использовали как пеленки. У Германа в старом бумажнике хранился очень потертый, с обломанными краями рисунок младенца с огромными глазами - зрачки кверху. У голодных детей бывают такие огромные глаза. Младшая сестра переехала жить к ним после самоубийства мужа.

 

В сорок первом местные колхозники хлеб не убирали. Ждали немцев, думали, они распустят колхозы, и тогда хлеб не надо отдавать. Их можно понять. Мой отец говорил, что главной ошибкой Гитлера было то, что он не распустил колхозы, – если был распустил, то получил поддержку крестьянства и победил. Гитлер пообещал земли Украины немецким солдатам, до украинцев ему не было дела.

 

 

 

Н.Д. Герман «В колхозе». Гравюра.

В начале войны Германа мобилизовали. Он ушел на фронт и семью свою уже больше не видел. Кажется, их вывезли в лагерь, а может быть, забрали из деревни и где-то неподалеку уничтожили. В армии Германа отправили в штрафной батальон как «западника» – человека, родившегося за границей. Сначала его допрашивали и унижали. Требовали признаться, что он служил в Польской армии. Испытывали, велели лазить «по-пластунски». Говорили, что слишком хорошо это делает, видимо, служил в армии. 

 

О годах в армии Герман рассказывал очень скупо и с отвращением.  Помню один рассказ в духе Швейка про глупого румынского еврея, который провалился в очко клозета, вылез и, весь по шейку в г-не, гордо нес, подняв руки, кошелек. Стояли они на Кавказе и участвовали в депортации ингушей. Герман мне рассказывал, как их в одну ночь кидали почти без вещей в товарные вагоны.  Герман повторял: «Живя в грязи, нельзя не запачкаться». Еще он говорил, что «воевал не за кого, а против кого», это он относил  не только к себе.

 

После войны демобилизовался, семья погибла, содержать было некого, и Герман решил, чем работать электриком, «для кого мне было работать», лучше поехать учиться в Москву в Суриковский институт. Завел там друзей: Женю Расторгуева и Давида Хайкина, жил в общежитии и бедствовал. Не знал, что к чему, опыта жизни в России не было. 

 

Потом соученик, Женя Расторгуев, помог ему получить жилье как участнику войны – узкую комнатенку на Малокисельном переулке, с окном, выходящим в тупик, где толпа людей передавила друг друга во время похорон Сталина. Герман сделал много гравюр и живописи с этого мрачного «тупичка», как он его называл. Во всех этих гравюрах был характер чего-то гнетущего. Комнатенка была в маленькой квартире с двумя семьями соседей, несчастных и зловредных. Одни из них были семейной парой, с ними жила племянница тринадцати лет, она однажды пришла из школы, легла и умерла. Квартира помещалась в одном из зданий Рождественского монастыря, в бывших кельях, переделанных в коммуналки. Герман говорил, что в подвалах монастыря были застенки КГБ, и по ночам слышались крики и стоны людей, которых пытали.

 

 

 

 

 

 

Н.Д. Герман «Малокисельный тупик».  Живопись.

 

Студенты ездили на летнюю практику в Крым, возле Судака. Утром, проснувшись, Герман говорил: «Давид, пойдем в Козы». Летом 80-го года я в Козы съездила – деревни не помню, только километры старых оливковых садов. Когда-то место называлось Аккоз или Аккоза, где «ак» значит белый, а «коз» значит ягненек, то есть белый или чистый агнец. В 48-ом году эту практику ликвидировали, лозунг был «Долой Козы – пошлем в колхозы». Колхозы можно чуть-чуть изменить в колкозы, где кол по-татарски значит раб, подневольный. 

 

Выйдя из автобуса в Козах, мы долго шли по старым пыльным садам и вышли к морю. Рядом с морем был пионерлагерь, там меня и моих голодных детей накормили котлетами с гречневой кашей, порция один рубль. Обратно в Судак нас подвез газик, в закрытом кузове без сидений, с металлическим полом и стенами для перевозки мяса, запах которого стоял. Рессор у него не было, и он подскакивал на каждом ухабе. Мой маленький сын сказал: «Это не газик - это проклятик».

 

Как я уже сказала, Герман считал, что учеба в Суриковском институте его испортила как художника, лишила непосредственного восприятия и взамен мало что дала. Не помню, чтобы он кого-то из преподавателей любил и хвалил. Среди художников, которых уважал, он упоминал Павла Павлинова, но не знаю, преподавал ли Павлинов в Суриковском в это время. Алпатов преподавал историю искусств, а фонарщик Вася Ситников, глупо препирался с ним. Алпатов говорил: «Теперь покажи этот позитив», - а вздорный Ситников отвечал: «Нет, этот не покажу, другой покажу». В те времена Ситников еще не был художником, а просто сумасшедшим. Потом сложилась легенда, что у Ситникова были идеологические споры с Алпатовым по поводу искусства.

 

Преподавал в натурном классе Дехтерев. У меня дома была книга «Золотой осел» Апулея из серии литературных памятников с иллюстрациями Дехтерева. Иллюстрации очень слащавые, как сказал Герман, «не стоили текста». «Золотого осла» я перечитала вместе с Германом. Он читал очень внимательно, и мне было интересно с ним заново узнать эту книгу. Он восхищался ею, особенно историей Психеи, и обратил мое внимание, на то, кому приписан рассказ. После этой божественной истории говорится: «Вот что рассказала девушке безумная и нищая старуха». (Цитирую по памяти. Прим. КК)  То есть самая возвышенная история вкладывается в уста самому низменному персонажу. Хотя в истории ничего безумного нет и это только шутка.

 

Герман рассказал, что Дехтерев всегда ставил мужскую натуру спиной и облизывался на попки. Студенты считали, что он гомосексуалист. Отношение Германа к гомосексуализму было очень толерантное, довоенная Польша была более открытым обществом, чем Советская Россия послевоенных лет, где гомосексуализм приравнивался к преступлению.

 

После института Герман резал цветные гравюры на линолеуме. Для этого нужно было сделать много досок и совместить их, чтобы все легло на место. Большая работа! Очень любил Фалилеева и Ивана Павлова. Любил раннего Фаворского, а поздние работы к Пушкину, за которые дали Ленинскую премию, не считал хорошими.

 

В 2001 я гостила в Коннектикуте у своей знакомой, Присциллы Мейер, и она упомянула московского художника Женю Расторгуева. Я поняла, что это приятель Германа, попросила узнать адрес и написала ему. Я слышала о нем от Германа и раза два видела, но не могу сказать, что была действительно знакома. Я надеялась восполнить некоторые лакуны в жизни Германа после войны в Москве и институте. Он и его жена, тоже художница, любезно ответили.  Они знали Германа долго, но на доступном им уровне. Но тем не менее это свидетельство, поэтому я их письма привожу.

 

«Уважаемая Катя!! 

Получил Ваше совершенно неожиданное письмо. Надо было ответить сразу, но какие-то обстоятельства, вплоть до дней рождения и других «несущественностей», задержали.

 

Присцилла прислала нам письмо. Сейчас она в Лондоне, (поэтому тоже) задержала.

 

То, что Вы были знакомы и близки с Нафталием, всколыхнуло воспоминания тех лет.

 

Прошло слишком много времени, многое стерлось, изменилось, и как бы сложилась жизнь тех, если бы «река жизни текла» естественно, без бурных порогов – Бог весть.

 

Что я могу написать про Германа?

 

Он, кажется, пришел к нам на курс позднее, т.к. при экзамене я его не помню.

 

Он был на фронте в Польских войсках (штрафных, я об этом писала выше. Прим. КК), которые соучаствовали в боях с нашими армиями.

 

Так как мы были фронтовики среди школьной молодежи, у нас (нескольких человек) было не братство, а просто близость, фронтовая близость совсем недавнего. Он попал на Графический факультет, и видел я его только на предметах теоретических. В нас не было «ерничества» молодежи, вероятно, это одна из примет знакомства.

 

Диплом он делал линогравюры на колхозную тему (вряд ли он знал ее?), это что-то связанное с уборкой и отдыхом. (Долой Козы – пошлем в колхозы! Прим. КК)

 

Т.к. меня довольно быстро приняли в Союз (художников), и даже я сразу попал в правление, но жизненно мы оба были неприкаянные, какие-то встречи возобновились, и я что-то мог сделать и посоветовать.

 

Чем-то помогал поступлению в Союз, а потом получению мастерской. (Выше я написала, что он помог или посоветовал, как получить комнату на Малокисельном переулке как бывший фронтовик. Прим. КК) Т.к. мастерская (раньше него) у меня была там же на Фрунзенской, то я иногда заходил к нему. После неудачной женитьбы (но все же это была московская прописка!) он жил в этой мастерской. (Прописка у Германа была, т.к. была уже комната. Прим. КК)

 

У него был брат, которого он во время войны потерял, в это время брат объявился, уехав в Израиль. (Брат Арон после войны был в Польше, в начале 60-х уехал в Израиль. Прим. КК) Работал там (кажется?) электриком, (он был учителем физики в школе, прим. КК) где-то в провинции. Написал ему несколько писем, звал к себе, но Герман (а к этому времени у него все же что-то устроилось,) не поехал, да мы его и отговаривали.

 

Работа в это время у него была в комбинате по эстампу. В те годы (конец пятидесятых. Прим. КК) заработать было нетрудно. Человек он был душевный и спокойный, да и фронтовой опыт что-то (с нашими советами: куда пойти и как действовать) давал.

 

Но все же поработать ему как художнику пришлось мало, вряд ли что-то от него осталось. (Я забрала работы, сколько смогла взять, так как хранить было негде. Большую часть перед отъездом отдала сыну Германа. Мы почти ничего не могли вывозить, и за все надо было платить и получить разрешение. Сын их, по-видимому, не сохранил. Прим. КК)

 

В память его (т.к. ключи были у меня от мастерской) я собрал наших однокурсников и роздал все, что у него было (бумагу, какие-то инструменты и т.д.), чтобы все это не пропало при очистке мастерской.

 

Кто в ней работал потом, я не помню.

 

О нем у меня осталось приятное впечатление, как о человеке интеллигентном и спокойном, всегда пытавшемся научиться чему-то и внимательном к другому».

 

Дальше привожу письмо жены Расторгуева, Тамары Гусевой, тоже художницы. Помню только, что Герман рассказывал, что она часто ездила в Польшу. Он обсуждал со мной, почему ее пускают, когда его единственная поездка к брату стоила ему много крови. Может быть, тут место об этом рассказать. Брат Арон после войны вернулся в Польшу, в Варшаву. Тогда это можно было людям, родившимся в Польше. В конце 50-х Герман получил от него приглашение и решил его навестить. Это было до брака, он был одинокий мужчина, не оставлял «заложников».  КГБ стало вызывать его на квартиры, не на Лубянку, а по разным адресам, допрашивать о разных людях, требовать сотрудничества. Он не соглашался. 

 

Герман дружил с художником  Меером Аксельродом и откровенно с ним разговаривал, бывая у него в гостях. Во время допросов ему стали цитировать содержание разговоров. Герман был потрясен и спросил, не от самого ли Аксельрода они это знают. «Ну, не обязательно от него, может у него, скажем, дочь есть, комсомолка». Герман спросил Аксельрода, как это могло получиться, Аксельрод отрицал возможность доноса, говорил, что его тоже вызывали и шантажировали. Что он считал, что это Герман донес. После этого они раздружились. 

 

Однажды во время допроса Герман почувствовал болезненный укол в спину, после этого на месте укола сделался ужасный нарыв, от которого остался шрам. Видимо, ему что-то ввели. Я не нашла никакой информации о таких уколах, есть информация о «сыворотке правды», но ее вводили в вену. Тем не менее я видела шрам от нарыва над лопаткой. Помучив, его выпустили к брату. Дальше я вернусь к этой поездке.

 

Письмо Тамары:

 

«Катя! Я – жена Евгения!

 

Моя мама – полька, а потому я всегда была внимательна к Нафталию. Т.к. он был один, сначала без семьи, когда приходил к нам, то я спешила его накормить. Расспрашивала его о его же делах, давала советы. Он рассказывал о своем брате, который из Польши уехал в Израиль. (Кажется в 1962, когда у поляков был лозунг – «Жиды до Палестины». Прим. КК) Тот в письмах сообщал ему о своих поездках на велосипеде, за две недели посетил и осмотрел все города.

 

Женитьба его оказалась неудачной. Она была эгоистка и много от него требовала, что он не мог ей дать. Был сын. Отец у жены – искусствовед. (Михаил Лифшиц, философ-марксист. Прим. КК) Я всегда слушала одну сторону – его, а потому абсолютно правой могу и не быть. Человек он был милый, ласковый и чувствительный. В польской армии служил и мой дядя, брат мамы – тоже на нашей стороне. (Выше я написала, что он был в штрафных войсках. Возможно, он об этом не рассказывал. Прим. КК) Все это как-то мне особенно приятно было оказать ему внимание и опеку».

 

 

 

 

 

Н.Д. Герман «Рождественский бульвар».  Рисунок

 

 

 

Н.Д. Герман «Старая яблоня».  Рисунок

 

 

 

 

Н.Д. Герман «Сосна в поле».  Живопись

 

Глава 2 

 

Встреча в поезде

 

Тут я хочу продолжить рассказ о поездке в Варшаву. Герман был рассказчиком в духе Швейка. По всякому поводу у него была история. Уже не помню, почему он рассказал мне эту. Фамилия героя забылась надолго и вдруг вспомнилась, когда я пересказывала историю своему приятелю.

 

После всех терзаний и тасканию по квартирам Германа все-таки отпустили к брату. Он вошел в купе, напротив уже сидел старик в ватнике. Он тоже ехал в Варшаву. Разговорились, Герман был общителен, всегда вовлекал в беседу случайных попутчиков. Старик жил где-то в Сибири. Попал в СССР в 39-ом, долго сидел, освободился, остался в Сибири, сошелся с местной женщиной. Жизнью доволен – «жрать вот так», по горло. В общем, что еще надо. Кем был раньше? Переводчиком литературы, знал языки. Фамилия – Раковский. Почему не хочет вернуться к своей профессии? Зачем? И так хорошо, жрать хватает.

 

Фамилия его была Герману знакома. Он предложил обменяться координатами и через какое-то время встретиться в Варшаве. Прошел месяц, они созвонились. На свидание с Германом пришел совершенно другой человек. Он был одет в костюм с галстуком, пострижен, выглядел как европеец и планировал остаться и вернуться к прежней профессии. Я люблю эту историю, в жизни так бывает, что теряешь себя, забываешь, кем был, а потом находишь себя опять. Подобно тому, как в «Любви Свана» он возвращается «к себе», покупая корзинки с фруктами. Я нашла упоминания переводчика Марка Раковского в 60-ом году, там, правда, сказано, что он вернулся в Польшу из СССР после войны, но, может быть, 56-ой год и есть после войны. По всем остальным данным похоже, что это он. Статья была по поводу празднования семидесятилетия Раковского, признания его заслуг и вручения ордена.

 

Так что история имела счастливое продолжение.

 

1957-1958   

На зимние и весенние каникулы мама отправляла меня пожить к своей сестре, у которой был загородный дом в Новом Иерусалиме. Я очень любила у нее жить, дисциплины никакой, спи хоть до часу дня и можно ничего не делать – полная противоположность тому, что дома. Тетя Люся была добрая и веселая, знала кучу анекдотов, смешных стишков и песенок и, рассказывая, всегда сама смеялась до слез. Вот один из ее анекдотов про сумасшедших.  «Два сумасшедших красят дом, один стоит на высокой стремянке, другой ее держит и говорит: «Держись за кисть, я лестницу убираю».

 Весной 57-го я гостила у тети, мне было одиннадцать. Видимо, я томилась от безделья и тетя-художница дала мне холст и этюдник и отправила в сад писать пейзаж маслом. Мартовский день был солнечный и холодный, сад был еще голый, но снег почти сошел. Я мазала по холсту, масляная краска не держалась и сдиралась с каждым следующим мазком. Было так трудно и просто невозможно что-то сделать, а что, собственно, надо делать, я не знала. Я себя чувствовала как сумасшедший с кистью, когда из-под него убрали стремянку. Я вдруг проснулась, как будто родилась в этот день. Именно эта невозможность меня разбудила от сна детства. До этого мне ничего и не хотелось делать, а если что-то нужно было делать, то это не было трудно. Время проходило в состоянии полудремы,  по-английски «daydreaming». Я могла часами рассматривать пятна и подтеки на стенах и потолке и воображать истории, которые оживали, двигались и сопровождались звуками. Рисовать я в раннем детстве тоже не любила, а читала до одиннадцати лет только сказки. После одиннадцати стала заглатывать все, до чего руки доходили. А библиотека у нас дома была огромная.

 

Вернувшись домой после весенних каникул, я написала акварелью закат из окна столовой. Красно-оранжевое небо над Москвой-рекой. Папа похвалил. Потом скопировала цветочки с открытки, потом скопировала пейзаж с «Мадонны с младенцем», кажется, Лоренцо ди Креди. 

 

Вскоре, в начале мая, мама спросила меня, не хочу ли я поступать в Суриковскую художественную школу. Я с радостью согласилась. Туда надо было сдавать экзамены по рисунку, живописи и композиции. Я была совершенно не подготовлена, но это меня нисколько не пугало. В конце мая и начале июня я стала ездить в школу на Лаврушинский, напротив Третьяковки, держать экзамены. Мне вспоминается, что дети были постарше меня и гораздо сильнее. Я подружилась с девочкой по фамилии Лошакова, она была из семьи художника и немного опекала меня. Что я рисовала и писала, не помню, а композицию помню, медведь идет по дорожке за колобком. Очень наивная и фронтальная картинка.

 

Время это до сих пор вспоминается как самое счастливое в жизни: самостоятельные поездки в школу на Лаврушинский, возбужденная толпа ребят, совершенно новое дело. После одного экзамена я вернулась домой во время грозы, вбежала в свой подъезд под проливным дождем, а в нем пахло прибитой пылью. Этот запах я вспоминаю как опьяняюще блаженный. 

 

Приняли меня в школу условно, надо было звонить и узнавать, освободилось ли место. Но мы этого не делали, потому что моя мать долго болела в том году, и мне даже пришлось готовить еду, чего я совершенно не умела. Потом она вернулась из больницы, жизнь опять вошла в колею.

 

Зимой я стала ездить рисовать во Дворец пионеров на Стопани, в бывший особняк Высоцких с огромным зеркалом и двумя лестницами по сторонам большого вестибюля. Занятий не помню, помню только красивого мальчика с необычным именем Вилли Фукс.

 

Не помню даже преподавателя, потом мне рассказали, что он был гомосексуалистом и любил красивых мальчиков.

 Иногда после занятий я ходила в гости к дедушке на Лялин переулок. Он жил в бывшем доме политкаторжан на углу Покровки. Дедушка в молодости учился в Одесском художественном училище. Он говорил, что главное – научиться хорошо рисовать и хотел показать мне, как правильно точить карандаши. Но я его не слушала, потому что моя двоюродная сестра, Наташа, на два года меня старше, говорила: «Деда никогда не слушай». Еще она говорила: «Рисовать можно научить и корову».  Наташа говорила презрительным тоном и была для меня эталоном мудрости.

 На Стопани в одной комнате с родителями и младенцем-братом жила девочка  Оля Волкова, дочь художника Волкова. Самого его там никогда не было (он жил в мастерской), только висела его огромная роскошная картина – деревья под пышными шапками снега, розоватого от заходящего солнца. Мать, Нора, была подругой тети Люси, там я с ними и познакомилась. Наташа презирала Олю Волкову, она занималась академическим рисованием и готовилась поступать в Суриковский институт. И то, что Оля была красавица с пышной черной косой, тоже не украшало ее в глазах Наташи.

 

Оле было 16 лет, и она вызывала у меня любопытство. Как-то она зашла за мной в Дворец пионеров. Мы стояли на лестничной клетке на втором этаже, а снизу раздавались странные звуки. Мы увидели поднимающего по лестнице прелестного молодого человека с львиным лицом и прической коком. Оля спросила его: «Молодой человек, это вы квакали?»  Когда я заходила к ней в гости, она спрашивала, не видела ли я «квакающего».

 

Однажды я пришла после занятий к Оле, и она сказала, что мы поедем к метро Киевская. Она объяснила, что влюблена в актера Михаила Казакова, а он живет около этого метро и иногда можно увидеть его, выходящего из метро. Дело было вечером, и хотя я не понимала, как и зачем можно быть влюбленной в актера, но решила для опыта жизни с ней поехать. Мы проторчали час зимой у метро, Казакова не увидели, что для меня совершенно не имело значения. Для меня объектом любопытства и изучения была Оля и ее поведение «взрослой» девушки.

 

На каникулы я ездила к тете Люсе, и она ставила натюрморты в духе Шардена, а я, Наташа и Оля писали их акварелью. Если в натюрморте были фрукты, мы их съедали. Наташа мне объяснила, что можно написать кисть винограда с одной ягоды, а всю кисть есть. Дыню сзади выедали, оставалась одна корка.

 

Потом мама наняла учителя рисования из нашей школы – рыжего Бориса Шлемовича Басса. Его огромная картина: дети с сачками в пионерском лагере, наверно, дипломная работа в институте, висела на школьной лестнице и восторга у меня не вызывала. И смешение противной школы с восхитительным делом живописи мне не нравилось. Так что, когда он пришел, я заперлась в своей комнате, просунув через ручку двери толстую акварельную кисть. Мама дергала дверь и кисть сломалась, какие-то один-два урока он мне дал.

 

 

 

 

Катя Компанеец «Грачева дача».

 

Глава 3

 

1959 – новый учитель

 

К весне мои родители стали искать серьезного учителя, надо было готовиться поступать в Художественную школу. На этот раз в школу на Кропоткинской против Академии Художеств. Задним числом я всегда была рада, что не поступила в Суриковскую школу. Школа на Кропоткинской была приятным либеральным заведением, глотком свежего воздуха в спертой атмосфере советского школьного образования. Учителя были милые люди и к ученикам относились по-дружески. Я не только подружилась с ребятами, но и с учителями: с Александром Михайловичем Глускиным и Михаилом Рогинским. Об обоих я написала в воспоминаниях «Керосинка – это русский примус», так что здесь нет нужды повторяться. 

 

Мамин институтский приятель, Миша Ратнер, посоветовал очень хорошего учителя – Анатолия Давидовича Германа, так Нафталий Давидович назывался «в миру».

 

Он вскоре пришел к нам знакомиться. Беседовал он с мамой, а я его неодобрительно рассматривала. Был он светлый, с рыжеватым отливом недобритых волос над верхней губой. Одет был в необычный для тех времен костюм цвета морской волны. Он говорил с сильным акцентом и усилием, то ли у него было немного заикание или, вернее, запинание, а может быть, он просто отыскивал слова неродного языка. Что он говорил, я не слушала, да он ко мне и не обращался. Мне он не понравился. Акцент делал его в моих глазах человеком низкого класса. Маме он понравился, она решила, что он очень строгий, а это было именно то, что нужно. Дело в том, что в это время я перестала с родителями разговаривать и только в ответ на все пожимала плечами. Так что, кроме того, что он учил меня рисовать, ему было поручено заставить меня говорить. Сказать правду, он этого на себя не взял. Ему было все равно, говорю я или нет.

 

На уроках я рисовала, писала маслом и акварелью. Продолжалось это всего два месяца, потом я держала экзамены в Художественную школу, поступила и больше не занималась. Герман учил рисовать внимательно и раздумчиво. Не могу сказать, что мне это было созвучно. К этому времени я уже «открыла» импрессионистов и постимпрессионистов и хотела писать цветно, лапидарно и эмоционально. Первое задание был натюрморт с вербой в бледно-салатного цвета вазе. Пока мы писали, серые «мышки» вербы покрылись желтой пыльцой. Результат показался мне не цветным и скучным. Потом писали маслом, тоже надо было долго всматриваться в цвет и сравнивать его. Когда Герман ушел, я взяла другую картонку и лихо написала тот же натюрморт сама. На следующем уроке я показала ему свою работу. Герман похвалил, сказал, что красиво по колориту, в розово-серебристых тонах, лучше по цвету, чем то, что на уроке написали. Видно было, что он серьезно хвалил, совсем не желая мне польстить. 

Помню, как остроумно он объяснил, как надо рисовать, не обводкой контура, а изнутри формой. Нарисовал ромб, а потом соединил чертой верхний и нижний угол. Получилась пирамида. Это мне запомнилось на все жизнь.

 

Выходили мы во двор писать пейзаж, а ребята из двора бегали вокруг, корчили морды и дразнили.

 

Водил он меня на выставку детского рисунка в «Доме Дружбы» на Арбате. В мой любимый «дом-ракушка», как я его в детстве называла, модернизм в мавританском духе. Герман восхищался рисунками детей, всегда хотел заниматься с маленькими детьми. В школе на Кропоткинской после моего времени был класс для маленьких. Директор Нина Петровна Кофман преподавала. Герман говорил, что это была его идея, как эта идея к ней попала, не помню, возможно, он с ней встречался и предложил вести такой класс Я не вижу смысла в обучении маленьких детей рисованию, они и так интересно рисуют, для них это игра, а не профессиональное занятие.

 

Когда мне было лет шестнадцать, Герман опять дал мне несколько уроков. Я в это время училась в школе на Мосфильмовской и каждый день ездила мимо церкви против Университета на Воробьевых горах. Жизнь действовала на меня угнетающе, и я обдумывала, не уйти ли в монастырь, как бегство от реальности. Я сказала об этом Герману. Он усмехнулся и сказал: «Когда я был молодой, у меня в Польше была знакомая еврейская семья, их дочь ушла в католический монастырь. Семья была в отчаянии и попросила меня навестить ее в монастыре. Она была красивая девушка, и мы друг другу понравились. Я уговорил ее уйти из монастыря, чтобы мы могли пожениться. Девушка, действительно ушла из монастыря, села в поезд до Варшавы, в купе был парень, она ему сразу отдалась, не дотерпев до нашей встречи, и вышла за него замуж». Рассказ рассмешил меня, и я передумала уходить в монастырь. Может, Герман придумал этот рассказ, у него по каждому поводу были такие «фаблио».

 

 

 

 

 

 

Н.Д. Герман «Деревенская церковь».  Живопись

 

 

 

 

Н.Д. Герман «Костел, дождь».  Гравюра

 

 

Глава 4

 

1959-1965

 

О своей учебе в Художественной школе и поступлении в текстильный институт я уже написала в воспоминаниях «Керосинка это русский примус». К Герману это не имеет отношения. Напишу только о нескольких эпизодах, с ним связанных, в эти годы. Он хотел мной заниматься, пригласил на концерт в консерваторию, водил меня на выставки, в частности на Французскую выставку в Сокольниках. На выставке был зал современного искусства, там был Пикассо.  Я восхищалась тогда модернизмом. Герман кратко объяснил мне, почему это не очень глубоко, а только ловко, «он считает, что все может нарисовать», но я не очень прислушивалась. В тринадцать лет я не искала глубины в искусстве, а ловкость и нахальство мне нравились. Из его рук я не хотела есть (это выражение Германа), он не был «человеком нашего круга», как мне, подростку, казалось. Все вокруг было серое и вареное, хотелось сочного и сырого. Теперь я не восхищаюсь Пикассо, вижу только его проблемы и прочно наклеенный ярлык гения. Его нахальное и легкомысленное рисование мне не кажется даже хорошим. Ранние его рисунки похожи на Энгра, сухие и академичные. И с цветом у него проблемы, подозреваю, что он был дальтоником, иначе почему бы он раскрашивал свои полотна в один цвет, розовый или голубой. Да и в других работах цвет случайный. Кроме того, мне не нравится сочетание сентиментальности и жестокости. Позднее Герман, рассматривая сладенький «Портрет сына», сказал: «Он нечестный художник, сына пишет без деформации и кубизма». Как писал Герцен: «Истина имеет возраст», с годами я разобралась.

 

Году в 61-ом Герман пришел к моим родителям с просьбой занять денег. Он хотел купить кооперативную квартиру. Он рассказывал, что женился, кажется, появился ребенок или должен был появиться. Жена – дочь Михаила Лифшица. Мой отец вспомнил, что Лифшиц вел обязательные занятия по марксизму в Химфизике (мой отец там заведовал отделом теоретической физики) и как-то рассказал, что когда он ругал свою дочь, та заносчиво говорила: «Да, я такая». Герман ухмыльнулся: «Это моя жена, она такая». Денег родители не дали, так как перед тем одолжили большую сумму папиному брату на покупку машины.  К этому времени Герман стал преподавать в Педагогическом институте, он еще не работал там, когда учил меня.

 

В 64-ом я поступила на вечерний факультет Текстильного института, днем работала в ЗНУИ (Заочном Народном Университете Искусств), где почему-то работали все интересные художники. Я работала секретаршей на театральном факультете. Много лет спустя я там преподавала тоже. ЗНУИ принадлежал к Министерству культуры, и они предлагали групповые поездки в страны народной демократии. Я решила поехать в туристическую поездку в Польшу. Доброжелательные и умные сотрудники мне говорили, что ничего не получится, – ведь ты даже не в комсомоле!

 

Тогда я сказала, что собираюсь вступить. Тут же мне в качестве нагрузки поручили перевоспитывать какую-то девчонку, которая работала на складе и была несознательная, типа «пьет, курит, дома не ночует». Я с ней познакомилась, это была тупая и забитая девочка, она не вызвала у меня интереса быть с ней знакомой. И сама я не была образцом поведения, кроме того, не в моем характере наставлять людей на путь истинный.

 

Чтобы получить разрешение, надо было пройти собеседование в горкоме партии. Мои сослуживцы говорили, что надо скромно одеться и волосы заплести в косу, глаза потупить и так далее. При моих малых актерских способностях я поняла, что это будет глупо выглядеть и лучше мне быть как есть. В горкоме за большим столом сидело много неприветливых дядек. Меня спросили, почему я решила ехать в Польшу, а не на целину. Я ответила, что в Польшу мне хочется, а на целину нет. На этом собеседование закончилось, а за дверьми милая девочка, секретарша, с жалость сказала: «Не пустят тебя». Но меня пустили. Поехала я летом 65-го года.

 

 

 

 


Н.Д. Герман «Закарпатье». Линогравюра

 

Н.Д. Герман «Подмосковная дача».  Линогравюра

 

 

Н.Д. Герман «Ранняя весна». Живопись

 

Глава 5

 

1965-1967

 

Перед поездкой я решила зайти к Герману, взять адрес брата. Поездка с группой могла оказаться скучным делом, я хотела личных связей с местным населением. Адрес приятельницы знакомого в Кракове у меня был, а в Варшаве не было адресов.

 

Я пришла на Малокисельный. Герман был один. В узкой комнате стояла пустая детская кроватка. Был вечер, из окна был виден «тупичок» с мрачным нагромождением домов. Стены были покрашены  серо-зеленым цветом, на столе стоял засохший букет мелких белых роз. У Ван Гога есть похожий натюрморт. Герман был грустный, жена ушла от него и забрала маленького сына.

 

Брат, Арон, оказывается, уже не жил в Польше, он уехал в Израиль после очередного взрыва антисемитизма, в начале 60-ых. Герман дал мне адрес знакомых по фамилии Ступ в Варшаве. Отец – бывший коммунист-подпольщик, мать – красавица, которую спас во время войны польский аристократ, выдавший ее за польку, свою жену. Был еще сын, мой ровесник.

 

Поездка в Польшу была чудесная, я познакомилась с массой приятных людей, даже без всяких рекомендательных писем, а так, прямо на улице. Это были симпатичные молодые люди, один их них – молоденький студент-переводчик с английского, учившийся в Ягеллонском университете, Ришард Джевецкий. Мы с ним долго поддерживали отношения, он и теперь мой «друг на Фейсбуке». Еще был интеллигентный мальчик из Вроцлава – студент-психолог, Сташек Крук-Ольпински, отец его был известный профессор, в то время работал в США. Из-за него меня втянули в историю, но не по его вине. В группе был начинающий подлец – Игорь Муравьев, он потом работал в горкоме комсомола. Он почему-то имел на меня виды и от ревности к Сташеку устроил провокацию с дракой. Обвинял его в том, что он что-то грубое обо мне сказал. Уверена, что это была ложь, я со Сташеком и его семьей и потом дружила.

 

Познакомились мы со Сташеком в Гданьске, он поехал за мной в Варшаву и обещал там угостить фляками. Он с таким упоением об этом блюде говорил, что я мечтала его попробовать. Рано утром он пришел за мной в гостиницу, и мы пошли в маленький ресторанчик, специальностью которого были фляки. Подали тарелки супа, засыпанного красным перцем. Тут я cпросила, из чего фляки делают. «Из кишок». На лице у меня появилось такое выражение, что Сташек ел, давясь от смеха. Я их так и не попробовала.

 

В Варшаве я зашла к Ступам, занесла письмо от Германа. Отец был очень пожилой, мрачный человек. Мать в это время умирала от рака в больнице. Сын, Юлек, красивый и симпатичный мальчик на год моложе меня. Потом он дважды приезжал ко мне в Москву. Сначала сам, а потом с женой, Аней. Позднее они переехали в Израиль, его уволили из Академии, где он преподавал. Юлек был талантливый художник-график. Когда они приехали, я повела их смотреть кремлевский собор и взяла с собой четырехлетнюю дочку Лену. Она оторопело посмотрела по сторонам и громко спросила: « Мамочка, а ты мацу любишь?».

 Вернувшись в Москву, я пошла к Герману отчитаться о своей поездке. На этот раз он пригласил меня в мастерскую на Фрунзенской набережной. Я жила на Воробьевке, так что в мастерскую можно было пешком дойти, перейдя Москва-реку по мосту окружной железной дороги. Если в это время шел поезд, то мост трясся, и казалось, что вся шаткая постройка свалится в реку.

Мастерская была на верхнем этаже большого жилого здания, внизу был салон продажи и перепродажи фортепиано и продуктовый магазин. Здание было массивное и скучное, зато сверху было видно реку и другой берег с Нескучным садом. Был конец августа или начало сентября.

 Герман спросил меня, что я выучила по-польски. «Piekna pani! Sliczna pani!» – нахально ответила я. Он засмеялся. Так же нахально я решила продемонстрировать, какая я опытная и искушенная женщина. Но не на такого напала. 

 Перед отъездом в Польшу у меня появился жених, человек мне не близкий и не интересный, но из «нашего» круга. Приехав, я с ним порвала, к неудовольствию моей матери. Она с трудом выносила мое вольнолюбие, отец смотрел на меня более снисходительно и, глядя на меня, цитировал: «Как беззаконная комета в кругу расчисленных светил».  С Германом мне было интересно, хотя бывало и трудно, многое надо было заново обдумывать. Старые клише на него не действовали.

Он уговорил меня бросить секретарскую работу, которая отнимала все время, так что некогда было заниматься живописью. По вечерам с 5-ти до 9-ти я училась на вечернем в Текстильном институте, что было тоже в основном потерей времени; я мало чему там научилась, ну разве что принципам декоративной композиции и организации рисунка на ткани. Преподаватели  на художественном отделении были плохие, нерадивые, кроме Хвостенко, преподавателя текстильной композиции. Но он был старый и, к сожалению, в маразме. Технические предметы лучше преподавали: химию, технологию текстильного производства и другие. Интенсивная жизнь с Германом и живопись не оставляли времени и внимания на институт.

Герман был раздавлен уходом жены. Они построили кооперативную квартиру в Медведково, и она переехала туда с четырехлетним сыном, Гришей, к которому Герман был очень привязан. Герман потерял работу в Педагогическом Институте, кажется, это было причиной ухода жены, денег не стало.

У него было нарушено кровообращение в ноге. Он говорил, что это последствие того, что в Польше его арестовали и привязали за ногу. Скоро он лег в больницу, где-то очень далеко. Я поехала его навестить, купила яблок, но была такая голодная, что по дороге почти все съела. Герман долго мне припоминал три яблока, которые я привезла.

 Он передумал делать операцию и вернулся. Сказал, что боялся, что, если его долго не будет, я его брошу. 

У него была стенокардия, часто, на прогулке он брал нитроглицерин, а дома принимал валокордин. «Эх, Катька-Катька, конченый я человек», - повторял он. Иногда, сказав что-то значительное, прибавлял: «Сказал мужик и умер», -  впрочем, с полуулыбкой. Он признался мне, что уже собрался умирать, а мое появление вернуло ему жизнь.

 

Катя Компанеец «Старуха в больнице».

Глава 6

 В мастерской на Фрунзенской набережной

 Мы стали жить в мастерской. Она была в верхнем этаже десятиэтажного дома. До десятого на лифте, а потом по лестнице на верхний этаж. Мастерские были вдоль коридора. Сразу против входной двери – Германа, против его двери стоял общий телефон. Далее, вдоль длинной части, мастерская текстильной художницы Наталии Жовтис, потом Екатерины Рябининой, потом Ирины Штанге, далее в конце, за углом ванная комната, которой никто не пользовался, кроме нас.

 

 

 

 

 

 

Н.Д. Герман «Фрунзенская набережная».

В коммуналке на Малокисельном, было тесно, соседи мрачные, одна соседка, как потом выяснилось, сиживала в уборной, за стеной комнаты Германа и подслушивала, что мы делали и говорили. Это я узнала от своих друзей. Я попросила Германа сдать свою комнату художникам Ларисе Леховой и Валере Кононенко, они были не москвичи, и им нужно было где-то жить. Ларисе-то соседка и рассказала, что подслушивала.

 

Мастерская состояла из большой комнаты, где стояло два верстака, оба построенные руками Германа. Один огромный и широкий, на нем были разложены инструменты для резьбы гравюры – штихеля, доски линолеума, большое стекло для смешивания краски, тюбики красок, ролики. Над столом слева было узкое окно, через него можно было вылезти на крышу. Один раз мы вышли, но у меня была боязнь высоты (теперь совсем прошла), так что больше не ходили. У меня есть автопортрет этого времени, а сзади узенькое окошко.

 

 

 

 

 

 

 

 

Катя Компанеец «Автопортрет».

 На противоположной стене было большое окно с видом на Москва-реку. У этого окна стоял мой мольберт, естественно, этот вид фигурирует на нескольких моих работах того времени. Бывало, что я писала за мольбертом, а Герман рядом за столом размешивал на стекле краску для печати проб, и, если цвет мне нравился, я подхватывала мастихином шматок себе для живописи. Конечно, Герман не сердился и только усмехался.

 

 

Катя Компанеец «Ночью на набережной».

 

Затем стоял длинный верстак, служивший обеденным столом. За занавеской была комнатушка без окна с кроватью, тоже построенной руками Германа. Готовили на электрической плитке. Удобства были минимальные, но это искупалось тем, что в мастерской мы были почти всегда одни. Никто больше там не работал.

 

 

 

 

 

Н.Д. Герман «Катя».  Бумага, фломастер.

 

 

 

 

 

 

 

Н.Д. Герман «Лежащая Катя».

 

Иногда после работы на Текстильной фабрике «Красная роза» приходила Жовтис. Это была женщина лет сорока пяти-шести. Она была скучно-приличного вида, маленького роста, полноватая, с круглым лицом, круглыми глазами и гладко причесанными на прямой пробор черными волосами. Она сидела в мастерской за столом против двери – дверь всегда оставляла открытой. Если Герман проходил по коридору, Жовтис зазывала его к себе «для разговора». Он представил меня как ученицу, и она поначалу не сообразила, что между нами что-то большее, так что продолжала надеяться. Герман сказал, что она жаловалась на жизнь, деталей не помню. Было очевидно, что она страдала от женского одиночества. Возможно, она играла роль, которая по-английски называется «damsel in distress», для некоторых мужчин привлекательную. Они бросаются таких дамочек спасать. Игры ее не удались, и она вычислила, что я не только и не столько ученица. После этого она меня возненавидела, считая, что, если бы не я, то она бы его наверняка заполучила. Потом она заманила к себе то ли водопроводчика, то ли электрика, который пришел что-то чинить, и после этого закрывала дверь, когда он приходил.

 

На старшем курсе я с другими студентками посещала фабрику «Красная роза». Экскурсию вела Жовтис, она была главной художницей. Со мной она не поздоровалась и смотрела с ненавистью. Видимо, в ней кипели нерастраченные страсти. Почему-то она считала, что я была препятствием к ее личному счастью.

 

Следующая мастерская принадлежала художнице Кате Рябининой. Это была яркая и шумная женщина. Когда-то она жила в нашем доме и была замужем за физиком Юрой Рябининым, была у них милая дочка, Кира. Потом они, ко всеобщему удивлению, разошлись. Катя Рябинина появилась в мастерской, может быть, один раз, иногда забегал ее муж, художник Глебов. Он был двоюродный брат Сергея Михалкова и брат актера Глебова. Это был высокий мужчина, речь его была грубой, голос громкий. Среди потомков русского дворянства была принята грубая манера, «мы в гимназиях на обучались», на манер Митрича с Вороньей слободки. Он звонил по телефону знакомым женщинам, очевидно, «бегал по бабам».

 

В дальнем углу коридора была мастерская Ирины Штанге. Это была пожилая коротко стриженная женщина, высокая, прямая и костистая. Штанге ни во что не лезла и на мое присутствие не реагировала. Я думала, что она скульптор, может быть она и лепила, но теперь я вижу ее живопись и пастели, очень талантливые, особенно хороши ранние работы. Она появлялась недолгое время, а потом пустила к себе в мастерскую молодого человека – скульптора. Он приходил нечасто, но завалил общественную ванну глиной, он ее там размачивал. После многих звонков к Штанге он глину убрал и тоже перестал появляться.

 

 

Глава 7

 

Модильяни 

  

6 ноября был день рождения Германа. Я хотела подарить ему подарок, но денег у меня не было. Мой институтский приятель, Гриша Брускин, просил меня попозировать за альбом Модильяни. Модильяни был в большой моде среди художников и элиты Москвы. Для художников он предлагал простой рецепт, как писать, чтобы было красиво и эротично. Мой ранний автопортрет в мастерской в его стиле. Теперь Модильяни мне не нравится, очень салонно.

 

Я решила, что попозирую Грише, скрою это от Германа, а альбом ему подарю. Я хотела, чтобы подарок был секретом. Несколько раз я ходила позировать для портрета. Гриша просил, чтобы я позировала обнаженной, но я отказалась и позировала одетая. Тут надо сказать, что ничего эротического между нами не было, чисто приятельские отношения. Я говорила Герману, что иду по каким-то делам, считая, что делаю хорошее дело, и шла позировать. Когда работа кончилась, я получила  роскошный альбом, который преподнесла Герману на день рождения. Он не обрадовался и стал расспрашивать, откуда у меня этот альбом. 

 

Тут я честно все рассказала, и Герман очень огорчился и ругал меня за ложь. Жаль, что так получилось. Намерения у меня были самые лучшие. Врать, конечно, плохо, но это была, что называется по-английски «white lie»,  то есть вполне невинная ложь. Герман не делал мне скидку на возраст, я не была для него игрушкой, был требовательным, и это было правильно, только так могли сложиться глубокие отношения.

 

Глава 8

 

Студенты Пединститута 

 

Герман, любил свою работу в Пединституте и тяжело переживал, что его уволили. И не только из-за денег. Он любил своих студентов, о некоторых из них вспоминал, и студенты продолжали приходить к нему и показывать работы. Что там в точности произошло, не помню, он мне рассказывал, что числились там среди преподавателей академики живописи, так сказать, для красоты, но не работали или почти не работали. Их часы преподавали простые преподаватели, а деньги начислялись академикам. Иногда они появлялись и, как Герман выражался, относились к студентам как с свиньям. Помню наверняка, что среди них был Решетников, может быть, Шмаринов и другие. Достаточно посмотреть картину Решетникова «Опять двойка», чтобы увидеть его садистское отношение к студентам. Герман против этой синекуры высказался. Как видно, армейский опыт не помог, не любил он начальства, не хотел лизать задницу.

 

  Вот несколько заметок Германа по поводу живописи и преподавания.

 

«Обучение рисовать – это обучение всматриваться в природу, в жизнь и полюбить ее».

 

«Один цвет в вертикали и горизонтали не мешают друг другу».

 

«Два пятна, одинаковые по форме и одного направления, (отгороженные другими формами), и одна из 2-х содержит это другую, привлекает, подкрепляет и более подчеркивает содержательную форму и обе они подчеркивают изображенное между ними».(сохранена авторская орфография и пунктуация. Ред.).

 

Герман был думающий художник, и это помогало ему преподавать.

 

Приходил в мастерскую бывший студент Коля Благоволин, приносил цветные гравюры в сказочном «русском» стиле. Мне не очень нравилось, а Герман долго и внимательно с ним говорил. Когда он ушел, я высказала свое мнение, Герман согласился, но и в следующий раз продолжал долго беседовать с Благоволиным.

 

Приходили и другие, но без меня. Весной 66-го мы пошли в мастерскую к Юре Куперману, тоже бывшему студенту, в Зачатьевский монастырь, он делил ее с Кириллом Мордовиным. Юру я видела в ЗНУИ, когда там работала, мне он казался интересным. Герман его расхваливал, говорил «способный мальчиш». Мы встретились с Куперманом на Метростроевской, и он повел нас на территорию монастыря, в мастерскую. Сначала Мордовин долго показывал свою живопись, хотя мы пришли не к нему. Живопись была в размашисто-цветном стиле, который был в моде среди некоторой группы московских художников в шестидесятых годах. Можно сказать, что это был «сезаннизм», но я и сама была под влиянием Сезанна, все же чего-то в его работах не было, как-то грубовато и не тонко.

 

Потом Куперман показал какую-то графику, не помню что. Куперман расхваливал фильм «Шербургские зонтики». «Вот именно так надо снимать кино!» Мы с Германом пошли смотреть. Сладенький, пустой фильм. «French nothingness». После фильма Герман ехидно заметил, что в нем не хватало только портрета одного моего приятеля: слащавого красавца. 

 

С Куперманом (на западе он сократился до Купера) я поддерживала знакомство до его отъезда,  и в Лос-Анджелесе его два раза видела. То, что Куперман говорил в Москве, он продолжал говорить и через тридцать пять лет, новых мыслей не появилось. Работы его мне кажутся очень вялыми, нет композиции, маленький предметик посередине, нет интересных групп, и все густо посыпано «сахарной пудрой».

 

Среди студентов был Кирилл Дорон, который потом долго делил мастерскую с Куперманом на Кировской в подвале. Он был красавчик и модник, на столе в своей спальне, оформленной как женский будуар, он держал ситцевый альбомчик. На отрытой странице аккуратным подчерком было написано: «Мой девиз – каждый день новая женщина». Куперман насмешливо называл его Дорошенко. Как-то, году в 68-ом, у меня собралось большое общество в родительской квартире (они были в отъезде), были уже Бачурин и Куперман и другой народ, где-то был в дороге Кабаков, появился и Дорон с двумя девушками, которых он «снял» на улице. Войдя, он внимательно осмотрел большую комнату и предметы в ней и сказал: «Девушки, вы видите старинные книги, вазы и другие вещи? Чтобы, когда мы ушли, все осталось на месте». Девушки не выразили никакого возмущения.

 

Другой эпизод, связанный с Куперманом и Дороном, я уже описала ранее, здесь повторю, потому что он связан с Германом. В 66-ом году в Пушкинском музее была выставка Тышлера. Мы с Германом пришли и встретили там их обоих. Они с кислым видом поругивали работы. Герман прочел им небольшую лекцию: «Маленький художник, но нашел свою игру и хорошо в нее играет».  На другой день я опять забежала на выставку. Посреди зала стояли Куперман и Дорон и громко, к вниманию публики, вещали слово в слово то, что сказал им Герман.  Очевидно, что «ели из его рук» ( выражение Германа), прислушивались и доверяли его мнениям об искусстве.

 

Обучал он частным образом одну модную томную красавицу Лену П., но дело не пошло. Она на все говорила: «А мой друг Юра мне говорит: не так рисовать». Я спросила, понравилась ли она ему. «Да нет, – сказал Герман, – она была как лук, выросший в подвале».

 

Этот эпизод я уже тоже описала, здесь повторю. Мы пошли на годичную выставку московских художников на Кузнецкий Мост. В одном из залов Герман указал мне на маленького человечка: «Это известный Осип Бескин». Печально известный Осип Бескин, написавший в 1933 году разгромную статью о формализме, приведя как пример Штеренберга и Глускина, попортил им обоим жизнь. Глускин после этого не выставлялся. Не только их он облил блевотиной материализма, в частности, досталось и Филонову.

 

Бескин подбежал к нам и долго ходил с нами по выставке, выспрашивая мнение Германа о работах. Когда мы ушли, Герман сказал: «Он растерян, раньше он ругал формализм, а теперь «формализм» опять разрешен. Он не знает, что думать и растерян. Интересно прочитать, что он напишет, наверно, слово в слово процитирует, что я ему сказал».

 

Ходили в Пушкинский музей, на выставку французских скульпторов: Родена, Майоля, Бурдена и Деспио. Я сказала, что мне Бурден нравится больше Родена, он более тонкий. Это было немного крамольно, но Герман одобрил мой вкус. 

 

Как-то я упомянула Ситникова, который был в зените славы. Рассказы, как он спорил об искусстве с Алпатовым, придавали его фигуре ореол образованности и смелости. Герман возразил, что никаких споров о смысле и значении искусства не было, было глупое препирательство, как я уже написала выше. «Встречал его несколько раз на улице, он мне сказал, что теперь пишет, но он меня стесняется, потому что я его раньше знал в качестве сумасшедшего». Я все равно любопытствовала, и мы пошли.

 

Жил он в районе Волхонки. В темном, мрачном подъезде уже при входе были надписи и стрелки, типа «гениальный художник Василий Ситников живет и творит на 3-ем этаже», самодельный мемориал. На двери тоже что-то красовалось, а за дверью был уже полный разгул самобытности. Сам Ситников, высокий, худой, с бородкой и в русских сапогах, принимал нас без излишней саморекламы, только все время жевал черный хлеб, запивая чем-то посконным. Для амбианса.

 

В мастерской его, к моему удивлению, была одна из студенток Текстильного института – высокая крупная красавица. Она была его официальная девушка.  Из живописи было представлено два образца. Одна – пшеничное поле желтого цвета, а среди колосьев белая толстая ж..а. Другая, Троицкая лавра в Загорске, очень аккуратно выписанная, с толпой, тоже в лубочном стиле. Картина эта находилась в работе, Ситников покрывал ее снежинками. Он сказал, что работа не закончена, надо еще несколько тысяч снежинок дописать. Эти же две работы я видела у него в мастерской в Нью-Йорке в 1986 году. Герман сказал, что монастырскую картину Ситников купил у бывшего студента Пединститута – Фредынского. Потом я видела и другие подобные работы Фредынского. Но снежинки были точно ситниковские. Рождественские открытки a la Russe.

 

В уборной, куда я наведалась, была написана поэма «Почему нельзя становиться ногами на унитаз, и к каким трагическим последствиям это приведет», кажется, прямо на стене. Ту же поэму я видела потом в мастерской Вали Воробьева, может быть, она была его сочинения, а может быть, это был стандартный декор туалета подпольных художников.

 

На иностранцев, посещавших эти мастерские, не мог не производить впечатление «русский размах». Работы Ситникова ценились наравне с матрешками и другой русской экзотикой, пока это было в Москве, но плохо перевозились, и в качестве местного блюда в Нью-Йорке были никому не нужны. Это не специфически его беда, никакой художник не находит себе места и не имеет успеха на Западе, если в него не вложены серьезные деньги и не сделана реклама. У Ситникова, кроме русского маскарада, была и другая ипостась, как-то в Москве я видела его, переходящего улицу к Американскому посольству, в заграничном серебристом костюме и поразилась его преображению в элегантного господина.

 

Бывшая студентка, Лена Маренич, появлялась иногда в мастерской. Жила она в Подольске, под Москвой, работала там учительницей рисования в школе. Работ она не показывала, видимо, ничего не делала. Приезды ее наводили тоску на меня и Германа. Она была не злая, но очень унылая. Старая дева с плоским лицом и прилизанными белесыми волосами, видимо, очень одинокая, без личной жизни. Говорила, что отец ее, которого она совсем не знала, (кажется, он погиб в начале войны) был евреем. По ней нельзя было догадаться, ничего в ней и близко не лежало. Но, с другой стороны, еврейка так еврейка, не жалко. Может быть, она это говорила с целью духовного сближения с Германом. Была ли у нее еще какая-то цель, не знаю, но ее приезды были странными и несколько навязчивыми. Может быть, она была слегка чокнутая и считала, что у нее с Германом  какие-то «отношения».

 

Как-то она приехала в мастерскую во время очередного Съезда Компартии и в своем обычно угрюмом тоне спросила, читал ли Герман речи вождей на проходившем в то время съезде партии. Герман с полуулыбкой ответил, что пока в магазинах не будет гречневой крупы, речи читать не будет.

 

 

Глава 9

 

Короткая главка об историке Н.Н. Покровском

 

Не могу не рассказать истории, вернее отрывочных сведений, которые я узнала от нее, хотя к Герману это отношения не имеет. Я запомнила ее рассказ, потому что знала, о ком идет речь. У нее была подруга, дочка кагэбэшника в чине. Бабушка ее жила на даче под Подольском. Лена с подругой ее навещали, и Лена увидела, что бабушка растапливает печку старинными рукописями и книгами. Я спросила, откуда же у бабушки эти старинные рукописи. – «Отец арестовал человека, который жил в этом доме, и отдал дом своей матери, вместе со всем, что там было». «Как звали этого человека?» «Покровский – историк».

 

В 1963 году я ездила с родителями в Суздаль и Владимир. В каком-то из соборов мы увидели группу туристов с экскурсоводом и подошли. Уже через несколько минут стало понятно, что мы имеем дело не с обычным скучноватым водителем экскурсий, а с человеком ярким, на редкость образованным и страстным. Он него нельзя было оторваться. Сначала мы ходили с другими людьми, а потом остались одни, и Николай Николаевич Покровский, как он нам представился, продолжал водить нас и рассказывать. Это был высокий худой мужчина, лет тридцати с чем-то с прямыми длинными волосами и немного женообразным лицом. Он не мог остановиться, и мы провели с ним целый день. Мой отец был потрясен его эрудицией, и еще долго говорил, как и почему этот человек оказался в Суздале. Спросить Николая Николаевича он, конечно, постеснялся.

 

В 1965 я работала в Заочном Университете Искусств в театральном отделе. Заведующей отдела была Наталья Николаевна Тихомирова, племянница историка древней Руси, Михаила Николаевича Тихомирова. Академик Тихомиров умирал, и племянница проводила с ним много времени и постоянно рассказывала обо всех перипетиях в его доме: что лечащий врач крадет иконы и т.д. 

 

Однажды она рассказала, что к Тихомирову приехал навестить его ученик, Николай Николаевич Покровский. Я тут же вспомнила это имя. «Кто он, что он?»  Наталья Николаевна рассказала, что он был арестован в 1957 году с группой Краснопевцева - студентов Истфака, отсидел, а теперь лишен права проживания в Москве.

 

Вот такая трагическая «история недревней Руси».

 

Глава 10

 

 

Наша жизнь в мастерской

 

У Германа был заказ от графического комбината, над которым он медленно работал. Это был карпатский пейзаж с маленьким паровозом и вагонами, идущим вдоль гор. Это была не самая удачная композиция, слишком простая, и дело плохо двигалось. Многие его гравюры были гораздо лучше. За работу он получил задаток и старался растянуть его.

 

 

 

 

 

 

Н.Д. Герман «Поезд».  Линогравюра

 

Он печатал пробы вручную, то в том, то в этом колорите, замешивая краски на большом стекле, а я «слизывала» мастихином цвета, которые мне понравились, для своей живописи. Мой мольберт стоял рядом у большого окна с видом на набережную. В тот год Герман несколько раз меня рисовал и написал мой портрет темперой.

 

 

 

 

 

 

Н.Д. Герман «Набросок. Катя».

 

К пяти часам, с трудом отрываясь от нашей жизни, я бежала на занятия в Текстильный. Я очень привязалась к Герману, и мне было тяжело уходить от него, даже на несколько часов. От его мастерской шел автобус по набережной до Парка культуры, а потом заворачивал к Калужской площади и до Второй градской, где помещался институт. Ехать было долго и нудно. После занятий я для экономии времени ехала до Калужской заставы и перебегала мост окружной железной дороги. Было страшновато, особенно, если мужчина на мосту встречался, но мне не хотелось терять время. К тому же, я могла успеть до десяти забежать в продмаг в нашем доме и чего-нибудь купить поесть. Часто я брала два стакана сливового сока. Герман из него готовил польский суп, отваривая грубые, из темной муки рожки и добавляя сметаны.

 

Готовил Герман изумительно, хотя у нас была всего одна электроплитка. Продуктов в магазинах не было. Хлеб, масло, какие-то жалкие овощи. Он готовил цимес – тушеную морковь и очень вкусную овсянку, без молока и сахара, а поджаренную с сухими специями, ну, и суп из сливового сока. Часто упоминал Герман зупу помидорову и грибной суп с фасолью, но не припомню, чтобы их готовил.

 

Мое неумение готовить было причиной раздоров. К неумению прибавлялся еще и русский нигилизм. Герман попросил меня сварить какао, и я, не задумываясь бухнула в холодное молоко порошок и сахар, не размешивая, вскипятила и подала ему. Получила нагоняй и стала более внимательно относиться к приготовлению еды. Постепенно я научилась готовить и горжусь этим.

 

Гулять ходили по ночам, потому, что Герман страдал агорафобией. Ходили по набережной в сторону Лужников. Это было пустынное место, стояли какие-то маленькие фабрички. Смутно вспоминается, что там был клуб, в нем мы смотрели какое-то кино. 

 

Как-то пошли в клуб в районе Донской с моей двоюродной сестрой, Леной Новик и подругой Аллой Подгаец. Это был элитарный фильм «Тени забытых предков» Параджанова. На большом экране его не показывали. Лена и Алла были в восторге от фильма, Лена была антрополог и знаток мифов и этнографии, может быть, это сыграло роль. Нам с Германом фильм совсем не понравился и даже насмешил. Я потом еще некоторое время изображала «тени» – ходила по дому с завываниями. С тех пор я не видела этот фильм, так что не могу сказать, как он бы понравился мне сейчас. Позднее видела я другой фильм Параджанова – «Цвет граната», в стиле «Арабских ночей» Пазолини, орнаментальность и эротика. Профессионально сделано, красиво, но не в моем вкусе.

 

Поздним вечером пошли в гости к Грише Перченкову на Старосадский переулок. Его мастерская была как маленький коробок, отгороженный фанерой от родительской комнаты. Гриша нервничал, все время прочищал горло, ломал спички и кидал их в меня. Наверно, ревновал к Герману. Герман, не обращал на это внимания и говорил, а что, не помню, потому что Гришино поведение меня раздражало. Это был год, когда он рисовал большие портреты, они висели на стенах, в том числе мой портрет с надписью «Катя».

 

 

 

 

 

Гриша Перченков «Сидящая пара».

 

 

 

 

Гриша Перченков «Хаим».

 

Когда мы вышли, я спросила, считает ли Герман его красивым. Герман, хмыкнув, сказал: «К этому типу красоты горба не хватает». И еще сказал, что он умеет рисовать, но работы не понравились.

 

Гриша потом, говоря о Германе, называл его «рыжий польский еврей», правда, Гриша, в своей «хасидской» манере никого по именам не называл: «эта, та, тот». Потом Гриша одолжил у меня фотографию Германа в кепке и плаще и держал так долго, что я боялась, что он ее потерял. В результате он написал очень хороший портрет Германа с ангелом или гибридом меня и ангела с цветком в руках.

 

В время нашей жизни в мастерской я написала наш парный портрет под аркой на набережной, куда мы ходили гулять. Наверно, эта работа повлияла на Гришу.

 

Глава 11

Поездки в Ленинград и Эстонию

 Зимой с 65-го на 66-ой год мы поехали в Ленинград. Герман перед отъездом сказал, что он не любит этот город. Я бывала там только в детстве и никакого мнения не имела, но туда ехали мои друзья, и я тоже хотела. Я зашла к родителям, сложила чемодан, и мы поехали. Жили мы с Германом поначалу в разных местах. Я у родительской знакомой в коммуналке, а Герман у своей ученицы,  Риты, или Риммы, грустной и замученной молодой женщины.

 Ее семья, муж и совсем маленькая девочка, в кроватке с сеткой, жили в одной комнате. Герман спал рядом с колыбелькой, и малышка, которой не было и двух лет, с ним кокетничала. Герман был от нее в восторге и даже завел меня посмотреть на нее. Малышка стояла в кроватке, у нее были большие черные глаза от папы армянина, чуть косоватые. Действительно, она была прелестная и очень развитая. Герман был огорчен, что мать, замученная жизнью, раздражалась на нее и иногда даже шлепала.

 

Погода в Ленинграде стояла ужасная. Помню только темноту и сильный сырой ветер. Гулять по городу было невозможно. Было неуютно и промозгло. Мы сели на поезд и сбежали в Таллин. Таллин был светлым от белого снега, и старые башни смотрелись приветливо и нежно на его фоне. Северное серое небо с оттенками зеленого, розового и желтого было очень живописно.

 

Конечно, в гостиницах мест не было. Герман увидел в старом городе табличку «Союз художников» и пошел туда «выбивать» место как член Союза. Скоро он вернулся и сказал, что нам дали место в каком-то общежитии. Мы пошли туда, и тут обнаружилось, что из чемодана у меня пропал паспорт. Потом я узнала, что это была превентивная мера моей мамы, чтобы я не вышла замуж за Германа. Для прописки в гостинице это было очень некстати.

 

Все-таки Герман ухитрился «заболтать» администраторшу –  в отсутствии паспорта выдать меня за дочку, и нам дали комнату, где стояло много  кроватей, но жили мы одни. В соседней комнате жили два мальчишки. Герман смеялся: «Пустить в одну комнату двух гомосексуалистов, это ничего, это можно, а нам нельзя». В Таллине было тепло и безветренно, из нашего окна были видны башни старого города, и я их писала. Работа эта не сохранилась, может быть, я ее записала. В то время я писала на старых работах для экономии.

 

Следующим летом мы поехали опять в Эстонию, в маленький городок Элва, недалеко от Тарту. В нем мы прожили все лето, вдвоем ходили на этюды и по грибы. Там чудесный лес, а эстонцы собирают только чернушки и волнушки, которые они сначала долго вымачивают, а потом солят. Белые и другие съедобные грибы они оставляют, так что можно днем пойти и их собрать. У нас с эстонцами был удачный симбиоз!

 

 

 

 

 

 

Герман. Фото Кати Компанец, Элва, 1966.

 

Я уехала в Эстонию немного раньше Германа и вернулась раньше, мы писали друг другу письма. 

 

Мое письмо.

 

 «Дорогой мой ……!

 

Вот я с утра уже в Элве. Сняли мне комнату у той хозяйки, где мы раньше жили, на втором этаже. Они никому не сдавала комнату, потому что в ней тесно, и они хотели сделать из нее ванную комнату. Но маман мечтала мне снять чулан: «Чтобы в нем никто больше не мог жить». Встретила здесь знакомую девчонку с матерью, но она собирается уехать в Пярну.

 

Здесь сегодня идет дождь, говорят первый раз за лето. Родители здесь собираются остаться до понедельника, а потом в Москву и куда-то еще. Вообще трудно понять, что они собираются делать, мамаша все время скандалит, уже отец на нее цыкает.

 

 

 …….. я тебе найду комнату по соседству (но жили мы вместе в моей комнате. Прим. КК), приезжай скорей. Удочек здесь в магазине очень много. Постарайся привезти с собой плащ от дождя или зонтик. Может быть, купить жидкость от комаров, еще не знаю, как здесь, но под Псковом в лесу их было полно. ……., не забудь купить черную темперу. Родители оставляют 2 рубля в день на питание и 30 рублей на поездки и развлечения. Если буду снимать комнату, то с 11 июля.

 

Жду. Пиши мне.

Пришли телеграмму, когда тебя встречать».

 

 

 

 

Катя Компанеец «Просека».  Эстония

 

 

 

Катя Компанеец «Озеро в Элве».

 

Письмо от Германа после моего отъезда. Я должна была вернуться к началу занятий в институте.

 

 «Дорогой Катон!

 

Получил я деньги (Герман оформил поездку в Эстонию как творческую командировку. Мы много писали в Элве. Прим. КК) и пошел рисовать улицу. По дороге встретил дом, где дают конверты с маркой и есть такой синий ящик, где можно туда бросить письмо, а там оно немного отдыхает, а потом оно едет прямо к тебе.

 

Дождь моросит, и поэтому я не очень спешу и позволил себе такое начало. Есть здесь еще один Катон, я его спрашивал, как он себя чувствует, и он отвечал, что неважно, что ему приходится скакать на одной ноге, смотреть одним глазом, слушать одним ухом, дышать одной ноздрей и аппетит у него наполовину меньше, а говорить – совсем не приходится ему.

 

Вчера я его встретил, он рисовал зеленый дом, а потом рисовал около озера, сидел там довольно поздно и вглядывался в невидимое. Я вернулся вместе с ним домой, дочитал рассказ (Леонида) Андреева и Фаста, а потом меня опять потянуло к Андрееву, и я прочитал запоем еще два рассказа. Это Катон (речь идет обо мне) мне посоветовал познакомиться с Андреевым. Очень хорошо он пишет и не устарел.

 

Вчера появилось солнце, сегодня опять пасмурно. Катон тебя знает и хорошо помнит и восхищается тобой. Он шлет тебе большой привет и полную вселенную поцелуев, и я присоединяюсь к нему.

 

Как долго мы не виделись!

 

Твой старый и преданный всегда тебе……»

  

 

 

Н.Д. Герман «Домики, Элва».

 

Второе письмо.

 

«Дорогая Катенька,

 

Я твое письмо получил вымоченное дождем и в расклеенном конверте. Здесь три дня подряд лили дожди. Мне пришлось сидеть дома. Сегодня, после холодной ночи 0 градусов, солнечный день, то есть пасмурный, но с прояснениями. Я сегодня написал этюд альфреско. Сейчас собрался в баню, с заходом на почту, чтобы тебе письмо написать, это второе. 

 

Я здесь думал быть до вторника, а потом попытаться остановиться на пару или несколько дней в Таллине. Здесь стало очень холодно, клены совсем пожелтели, камыш стал ржавого цвета. Здесь тихо, особенно для меня, за все время выговорил только одно слово, это при встрече с Айной (хозяйка). Вечера стали большие – читаю. Собрался сегодня отдать Андреева, оказывается, что в субботу библиотека закрывается в 18 часов. Одному плохо быть.

 

Как-то раз заметил, что ласточки очень шумно ведут себя, решил пойти к карьеру, посмотреть, что там. Я пришел и увидел, что все их гнезда бульдозерами уничтожены, при возвращении меня застал сильный ветер. На моих глазах упали пять елей в начале этого перелеска, со стороны карьера, где я этюд написал. Зрелище довольно смутное.

 

С той стороной я сегодня попрощался, этот этюд был написан в том районе. Хотел бы еще пору закатов у озера быстро набросать, и тогда я больше от Элвы ничего не прошу. Ты можешь мне написать в Таллин, Главная почта, до востребования. Напиши, ходишь ли ты в институт. Надеюсь, что ты не считаешь себя старухой и знаешь, что ты красивая, не так дела обстоят, как себе мамаша представляет.

 

Бываешь ли ты в мастерской, что там нового. Батарею не поставили в коридоре? Я все время не курю, не знаю, выдержу ли я. Это мне стоит много мучений. Катенька, грибы в мастерской испортятся, их надо в холодном месте держать. Получила ли багаж? Мне кажется, что очень долго я тебя не видел. Шлю тебе самого себя и целую моего любимого Катона».

 

 

 

 

Н.Д. Герман  «Деревья и озеро».  Элва.

 

Третье письмо.

 

«Дорогая Катенька,

 

Я получил второе твое письмо, в котором ты пишешь, что ты от меня ничего не получила. Я тебе написал из Тарту, когда деньги получал, и позавчера тоже написал. Все эти институтские истории не должны тебя волновать, ведь ты уже на третьем курсе и должна быть закаленная к таким событиям. Сон твой не совпадает с реальностью. 

 

Сегодня попрощался с тихим озером, обошел вокруг и пел «прощай, любимый город»! Осталось еще попрощаться с большим озером и городом Тарту и тогда –  до свиданья, матушка Элва. Сегодня видел обмороженные георгины. В лесу остались одни сыроежки. Сегодня обедал в ресторане, думал, может быть, поговорить с кем-нибудь, но напрасно, за все время не вымолвил единого слова, если не считать «здравствуйте» словом. В бане хорошо помылся, выпил пива и отдал бутылку банщику.

 

С уважением,

 

Туля».

 

 

 

Катя Компанеец «Герман».  Эстония.

 

Четвертое письмо.

 

«Дорогая Катенька!

 

Я передумал с выездом в Таллин. Погода плохая, каждый день дождь, ветер, холодно и, вдобавок, надо к 26-му сентября вернуться. Я сейчас в Тарту. Приехал купить себе билет. Предварительная касса закрылась до 18-го сентября. Я у дежурного вокзала заказал билет на 24-е сентября, то есть на субботу, тот же поезд и вагон четвертый. Я думаю, что в воскресенье приеду, если не будут чрезвычайные происшествия, то есть если не заболею или другие столь важные причины.

 

Если можешь, позвони мне в пятницу в 9 вечера, как тогда. Закажи разговор, так чтобы меня заранее уведомили. Я не очень хорошо себя чувствую, я однажды промок до нитки и простудился, потому что мои ботинки все размокли и так испортились, что надо было мне купить сразу другие. Вина, понятно, сапожника.

 

Я телеграфировать не буду, поэтому напиши мне сразу, получила ли письмо с датой моего выезда. Пленку еще не проявили, я уже четыре раза приходил получать, но они очень загружены, говорят, может быть, их загруженность касается только меня, после починки обуви, всему можно верить.

 

Вчера и позавчера были ливни круглосуточные. Жаль, что ничего нельзя писать, здесь стало еще красивее.

 

Все подробности расскажу устно».

 

 

 

Катя Компанеец «Двое».  Эстония

 

 

Пятое письмо.

 

Единственное мое утешение – это пленка. Я ее рассматриваю, когда тоска льется через край. Это ведь настоящая пытка, жить среди людей и не вымолвить ни единого слова. Здесь, как видно, не только язык, здесь каждый замкнут в себе. Я жду и начинаю подсчитывать дни, когда моего Катона увижу на перроне, завтра понедельник – осталось шесть дней. Я бы сократил этот срок, но у меня осталась надежда сделать кворум для отчета за материальную помощь.

 

Была бы погода, было бы полбеды, но здесь каждый день дожди, и как только выхожу из дому, налетают на меня, обычно с запада, черные тучи и нежными, мелкими капельками своими меня мочат и мочат. Странная здесь погода, как солнце без ветра, то даже жарко. Но в один день бывает сто ветреных и неветреных состояний, и меня бросает от жара в дрожь и наоборот.

 

Вечером всегда холодно, ночью я сплю в носках, вчера даже в свитере. Питаться хорошо я вынужден, потому что много времени провожу дома и занимаюсь стряпаньем. Сегодня ел в ресторане котлеты. Два раза ходил на рынок, и из корзинки овощи не убывают.

 

В пятницу получил пленку, там маленькие гномики, очень выразительные, совсем не надеялся, что все кадры хороши. Один гномик выглядывает из раздевалки на пляже. Другие на лодке, в траве, в воде.

 

Я из Тарту, в пятницу, тебе письмо написал, что заказал билет на субботу и просил также мне в пятницу позвонить в 9 вечера. Можешь еще мне написать».

 

 В Элве я написала портрет Германа в серой рубашке, очень похожий, передающий его выражение лица. Герман для него позировал.

 

 Этой осенью начался наш второй год вместе.

 

Глава 12

Вторая осень в мастерской

 

В мастерской было холодно, там и сначала было холодно, но стало еще холодней. По какому-то коду в нежилых помещениях температура могла быть не выше 13-ти градусов по Цельсию. Я обычно ходила в шубе, она часто заменяла мне халат, когда я выходила в туалет. 

 

Осенью 66-го года снег выпал очень рано. Пирамиды тополей на набережной были нежного зелено-желтого цвета, а на земле лежал белый снег. Он красиво оттенял цвет листвы, и я написала натюрморт на подоконнике с засохшим букетом цветов и помидором на фоне ранней зимы. Герман очень хвалил эту работу. Через много лет Вадик Паперный, который за мной ухаживал, предложил мне помочь и вставить мои работы в рамы. Я ушла гулять с маленьким сыном, а когда вернулась, с ужасом увидела, что он порезал мои работы, чтобы они влезли в рамы. Так что от натюрморта правая часть отрезана.

 

 

 

 

 

Катя Компанеец «Ранний снег».

 

В 1966 в Москве возобновили Молодежную выставку на Кузнецком мосту. Я принесла свою работу «Старуха в больнице», написанную после посещения Первой Градской больницы. Тематика, конечно, не жизнеутверждающая, но выставком,  состоявший из молодых художников, ее принял. Я очень надеялась увидеть ее на выставке. Герман был настроен пессимистически и говорил: «Bądź mądry – czekaj końca», «Будь мудр – жди конца». Будучи мудрым, он был прав – работу повесили, но в последний момент пришла комиссия из горкома партии и сняла ее, наверно, с другими «не отражающими действительность» работами. Тем не менее, всех, кто прошел выставком, приняли в Молодежную секцию МОСХА.

 

В Текстильном институте про это узнали и еще больше меня не полюбили. Они всегда занижали мне отметки на развесках (экзаменах). Герман даже ходил в институт, когда мы развесили работы в конце семестра, и беседовал с Дубинчиком, которого знал. Вернувшись, сказал, что мои институтские работы не очень хорошие, но другие студенческие работы не лучше. Тем не менее другим ставили пятерки, а мне тройки. Герман «поучительно» говорил: «Отдаваться надо, отдаваться», имея в виду, что декан Козлов ко мне лез, а я не отдалась.

 

Отношения с женой у Германа еще ухудшились, к сожалению, из-за  ревности ко мне. Ведь это она ушла, а не он ко мне. Может быть, моя молодость была виной – раньше она была молодая красивая жена, а тут он еще моложе нашел. Дело было не в ней, без нее он обходился, а в том, что она не хотела больше давать ему видеть  сына.

 

Чувство безнадежности жизни в СССР не покидало меня, я считала, что в этой стране нельзя жить. Первый раз я это ощутила еще в детстве, в 1956 году, во время Суэцкого конфликта. Тогда я впервые узнала о существовании Израиля и нашла на карте маленький кусочек земли. После этого я знала, что не хочу жить в Советском Союзе и когда-нибудь из него уеду. Может быть странно, что в десять лет у меня были такие мысли, но это правда.

 

Когда стало ясно, что жена не будет больше разрешать свиданий с сыном, я стала уговаривать Германа уехать в Израиль. Там жили его сестра и брат, которые звали переехать. Наверно, ему было бы не трудно уехать. Со мной возникли бы проблемы из-за работы отца. У нас был план, что я фиктивно выйду замуж за поляка, а уже из Польши можно уехать в Израиль. Не надо забывать, что дело происходило в 1966 году, до шестидневной войны и еврейской эмиграции.

 

У Германа была знакомая из польского посольства, маленькая старая дама. Я ее называла старушка-Борушек, это была ее фамилия. Может быть, она мне казалась старой, со всяком случае, она как раз уходила на пенсию и возвращалась в Польшу. Эта одинокая женщина отыскала в детском доме в Средней Азии своего племянника, сына сестры, привезла в Москву и устроила работать шофером в польском посольстве. Он оказался грубым и неотесанным, и, потеряв надежду на родственную близость с ним, она решила уехать. Пани Борушек приходила в гости, и Герман мне рассказал, что она уже некоторое время уговаривает его пожениться и уехать вместе. Это был один из вариантов отъезда, что он с ней уедет и найдет мне кого-то в Польше. 

 

К зиме Герман написал брату и получил вызов.

 

Вот письмо от Мириам о посылке гостевого вызова. От Арона письмо на другой стороне по-польски.

 

«Дорогой брат Туля!

 

Сегодня мы тебе высылаем вызов с надеждой, что мы вскоре с тобой увидимся после такой долгой разлуки. У нас все по-старому. Привет от моих детей, они тоже ждут твоего приезда к нам в гости, чтобы с тобой познакомиться».

 

После этого начались странные посещения незнакомки. В десять вечера я, как обычно, вернулась из института и Герман рассказал мне, что, когда я ушла, в мастерской появилась неизвестная женщина. Она пришла, кажется, без звонка и «с места в карьер» стала объясняться в любви. Якобы она видела его в автобусе, когда Герман отвозил Гришу в летний детский сад, а она тоже своего ребенка везла, и с тех пор забыть не может и любит. Звали ее почему-то тоже Катя, может быть, специально подобрали, или это была рабочая кличка. Она принесла ему какую-то еду, которую мы сразу выбросили. Герман попросил ее больше не приходить, «я старый, больной человек». Но тетка продолжала появляться, всегда, когда меня не было. Ясно, что она его «курировала» по заданию. В России была такая женская специальность «курировать» отъезжающих, были еще «упаковщики» – люди, крутившиеся вокруг подавших на отъезд. 

 

После нового года Герман почувствовал себя плохо и лег в больницу. Никакого лечения там не предлагали, а какое в то время было лечение от сердечной недостаточности? Видимо, у него произошел в то время микроинфаркт. Из больницы он ушел, находиться там было противно и бессмысленно. Придя домой, он уже большей частью лежал.

 

 

 

 

Катя Компанеец «У постели больного».

Вот письмо, которое я написала ему в больницу.

1-ое письмо.

«Вчера очень торопилась на день рождения, потому мало написала. Михайловский сказал, что лежать все время и кордиамин, это уже большое лечение. После больницы, он сказал, что будет рекомендован санаторий.

У нас был второй зачет по рисунку. Они похвалили, что стараюсь, хотя говорят, что это не значит, что рисунок очень хороший. Отобрали и последнюю обнаженную, я ее закончила, кажется, неплохо, хотела бы тебе показать. Сегодня композицию обводила резервом (парафин, бензин и резиновый клей)завтра с 5-ти до 9-ти буду расписывать, завтра не приеду.

Целую, выздоравливай, Катя». 

2-ое письмо.

«Как ты себя чувствуешь? Не вставай, лежи, скоро выздоровеешь. Сегодня была у Ларисы, тебе привет. У Валерика купили работу с выставки. Распределили его в Киев. Лариса не знает, как же она одна будет жить, думает переехать в общежитие (они жили в комнате Германа на Малокисельном. Прим. КК).

 

Обсуждение выставки было 4-го. Говорят, выставком и Шмаринов выступали, хвалили всех: «общее направление хорошее». А участники хвалили выставком и Шмаринова. Купермана приняли в МОСХ. Его телефон, если хочешь позвонить: …

 

Приняли еще человек шестьдесят, о Благоволине не знаю.

 

 

Расписывать я уже почти кончила. Одна вещь вышла неплохо. Сейчас я с Веней (соученик по институту) была на выставке архитектуры ФРГ.

 

Завтра, наверное, поеду к Наташе (двоюродная сестра) и не приду.

Целую,

Катя».

 

3-е письмо.

 

«Герману, 4-ая палата».

 

«Была я сегодня у Ривкиной (лечащий врач в поликлинике, прим. КК), разговаривала с ней. Она сказала, что нарушения в сердечно-сосудистой системе у тебя не такие уж сильные, и для человека со здоровыми нервами они были бы нечувствительны, что то лечение, которое ты получаешь, ты получал бы и в другой больнице. Тебе главное отдыхать и не нервничать. Насчет перевода она ничего не может, завтра я пойду к главврачу.

 

После поликлиники опять поехала на рынок – меду совсем нет. Купила тебе редиску, грузин, который ее продавал, почти насильно всучил ее мне, а когда я дала деньги, схватил за руку и не отпускал. Мед я искала по магазинам в центре и купила на Комсомольском в «Дарах природы», кажется, хороший, «фирменный».

 

Открылась Всесоюзная Молодежная выставка, говорят, еще хуже, чем та (предыдущая), но я не была. Сегодня тетя Лена едет в Польшу, а ей шестьдесят восемь лет, и у нее был инфаркт, так что ты не хандри, скоро выздоровеешь и тоже поедем куда-нибудь.

 

Может быть, позвонить Грефу (знакомый Германа), чтобы он сейчас не приходил?

 

Верни мне, пожалуйста, банку с крышкой и пакет, а то не в чем носить передачу.

 

Целую,

Катя

 

PS.  Звонила сейчас бабке, говорила с Аней (сестра Веты). Гриша здоров, но он не у них. Я с ним не говорила».

 4-ое письмо.

 «Прости меня, пожалуйста, что я в тот раз сразу тебе не написала; я очень огорчилась, что ты опять не встаешь. Химию я сдала на 5. Сразу после экзамена, то есть в 5 часов, поехала в поликлинику, но Ривкиной уже не было, завтра с утра туда поеду и зайду опять на рынок (сегодня меда не было). 

 Грузины торгуют помидорами, огурцами, гранатами, арахисом и т.д., кульки делают из портретов Сталина. Купила тебе у кацо генацвали (мальчик дорогой по-грузински. Прим. КК) цветную капусту и земляные орехи.

 Грефу я звонила, он сказал, что у него тоже все болеют, но он постарается прийти, может быть, в конце недели. Чех(познакомилась в Гдыне. Прим. КК), слава Богу, перестал звонить. Получила от Сташека открытку с поздравлением, она очень долго шла, почти 3 недели. Вчера по «Voiceof America» слышала передачу о Дж. Апдайке (авторе «Кентавра»). Он очень симпатичный, живет в маленьком городишке с женой и 4-мя детьми. Как и все, ходит на работу. Он имеет в городе контору и ходит туда писать книги. Пишет каждый день по 5 часов.

 Я теперь задумала писать одну вещь. Двадцать второго последний экзамен – история искусств, тогда и буду писать.

Целую. Поправляйся скорее. Ты мне сегодня приснился.

Катя».

Первое письмо Германа из больницы.

«Катенька, я уже все вещи собрал, чтобы выписаться, потому что два хулигана мне здесь жить не давали. Но зав. отделением  не хотела меня выписать и убрала этих двух из моей палаты. Один мне тихонько все время напевал: «Бить жидов, спасти Россию», рассказывал, как резал ножом свою учительницу, каким ловким вором он был. Многим в палате это понравилось. Врача, которая заслуживает самых высоких похвал, – он сукой зовет, и всем опять весело, но меня это доводило до очень тяжелый сердечных приступов.

 Сейчас у меня температура тридцать семь и один, как видно, давление поднялось от волнения. Я завтра еще поговорю с лечащим врачом, чтобы меня выписали.

Сегодня ночью няня положила сушить пропотевшее белье гриппозного больного на батарею, которая касается моей кровати. Пришлось вызвать сестру, чтобы снять белье. Этого хватило, чтобы всю ночь не спать. Катенька, мне пока ничего не нужно, я даже не съедаю то, что мне здесь дают, гречи (?) только мне не хватает. Целую тебя, моя маленькая, подходи к окну».

 Второе письмо Германа из больницы.

«Катенька, не ходи больше никуда. Я, наверно, завтра выпишусь и приеду в мастерскую. Я больше не могу лежать с хулиганами. Не думай, что это относится ко всей палате. Есть здесь очень симпатичные рабочие. Я сегодня имел такой приступ как никогда, и поэтому я решил, что здесь я не поправлюсь и просил врача меня выписать. Будь завтра в мастерской, я тебе позвоню. Носить мне больше не надо ничего, подходи к окну».

Поскольку Герман был нездоров, к Михаилу Александровичу Глускину я ездила без него, хотя хотела бы их познакомить. Я повезла Глускину свои новые работы. Я спросила Глускина, почему они поссорились с художником Бениамином Басовым, с которым раньше дружили. «Я сказал ему, что он любит искусство из вторых рук». Герман подробно расспрашивал, о чем Глускин говорил, что сказал о моих работах. «Мудрый еврейский старик», – сказал о нем Герман.

 

Из-за холода, я перевезла Германа на Малокисельный, там хотя бы не было такой стужи. Четвертого апреля я пошла в Институт на занятия, после занятий купила двух цыплят, чтобы сварить ему бульон и со Второй Градской из автомата позвонила на Малокисельный, чтобы сказать, что везу еду.

 

Подошла соседка, не помню какая, я их мало различала. «Нафталь Давыдовича? А он в больнице, умирает, сейчас звонили, с улицы его забрали». Я закричала: «Вы врете!», потом пришла в себя и спросила, в какой больнице. Помчалась туда, он лежал в полусознании, когда я заговорила, сделал жест рукой: «тише». Медсестры ходили вокруг и говорили: «умирает». Рассказали мне, что он, когда его привезли в больницу, попросил позвонить жене, чтобы привезла сына попрощаться. Она приехала с каким-то мужчиной и сказала, что, когда он выздоровеет, привезет сына – это умирающему. В восемь часов, когда стемнело, его не стало.

 

 

 

 

 

Катя Компанеец «Оплакивание».

 

Забрали Германа в больницу с Петровки, почему он там оказался, не знаю. Перед уходом в Институт, я просила его начать собирать документы на отъезд. Наивно я считала, что переезд в Израиль его поднимет на ноги. Возможно, он ходил в Худфонд за документами, и там у него был неприятный разговор.

 

Я написала письмо Мириам и Арону. Оба они мне ответили. Какое-то время я с Ароном переписывалась. У меня есть работа «Письмо Арону».

 

 

 

 

 

Катя Компанеец «Письмо Арону». 

 

«Дорогая Катя!

 

 С трудом пишу Вам несколько слов. Страшная весть о смерти моего единственного брата не дает ни на минуту обо всем другом думать. Я чувствую себя виноватым, что не поехал к нему, а ждал его приезда к нам. Да, это я не прощу себе никогда.

 

К длинной цепи моих горестей присоединилось еще одно кольцо – кольцо тяжелее всех других.

 

Да, мой брат имел много друзей, много доброго делал для людей, но сам страдал, а страдания его в последние годы в большой степени были причиной его болезни.

 

Катя, уважаемая, хочу Вас этим письмом поблагодарить за все, что Вы сделали для брата. Таких людей нет много на свете. Еще одна просьба к Вам осталась. Прошу Вас заботиться о художественном творчестве брата. Пусть оно остается в руках, верных ему.

 

На каждое письмо Ваше я Вам отвечу».

 

2-ое письмо Арона.

 

«Уважаемая Катя!

 

Очень, очень благодарю Вас за прекрасную работу нашего дорогого Тули. Вы сделали этим для меня дело самое приятное и милое. 

 

Да, Катя, дорогая, нет слов утешения для моей души, полной боли и терпения. Но все-таки Ваши милые душевные слова о нашем Туле, немного облегчают мне. Я чувствую, что Вы сделали для Тули много доброго, все, что было в Ваших силах сделать. Он, наверно, чувствовал Вашу заботу, был Вам благодарен и любил Вас и уважал. Я очень хорошо знаю, как тяжело жить, когда нет человека близкого, особенно, когда он переживает трагедию. Вы в это тяжелое время помогли Туле, я это никогда не забуду.

 

С ранней молодости был Туля человеком сильной воли, он любил жизнь и людей, …………

 

На своем жизненном пути он умел бороться с трудностями. Еще молодым парнем (он) уехал в Варшаву, чтобы учиться. Очень плохие материальные условия, в которых он тогда находился, причинили (ему) тяжелую болезнь (туберкулез легких). Три года он болел, но не сломался, он работал, учился, рисовал и лечился – и победил.

 

В 1934 году я приехал к нему, и мы были вместе до войны. Его дом был всегда открыт для всех и всем он помогал. Началась война, и мы расстались. В войну он потерял все, что было для него самое дорогое и много-много пережил. Когда мы снова встретились у меня в Свердловске, была огромная радость, но и глубокая боль. И снова мы расстались. Я уехал в Польшу, думал найти кого-нибудь из родных, но напрасно – все погибли, остались могилы и пепел.

 

Прошло еще десять лет, и снова мы увиделись, на этот раз у меня дома в Польше. Радость и горе вместе смешены были в наших рассказах. Я тогда чувствовал, что это наша последняя встреча, просил его очень остаться вместе. Но судьба судьбой – а трагедия, которая нас посетила, была одинаковая.

 

И снова прошло десять лет. Туля мой! – нет его больше. Осталось горе невыносимое, и до конца моих дней буду оплакивать, и пусть мои слезы испаряются в тучи, и пусть дождем упадут на его свежую могилу.

 

8/Х 67».

 

Глава 13

 

Сын Гриша

 

С маленьким Гришей, – Герман нежно называл его Гришутка, – я познакомилась сразу. Мальчик гостил на Малокисельном, и я пришла с работы. Герман кормил Гришу, усадил меня против него за стол, а сам ушел на кухню. На столе уже стояла какая-то еда. Я посмотрела на нее и скорчила морду, мол, «что за гадость». Гриша радостно захохотал. Он был веселый и подвижный малыш четырех лет, скоро исполнялось пять. Мы быстро подружились. В первый год он часто к нам приезжал, мы играли, ходили в парк, бегали, валялись в постели. Гриша кричал отцу: «Медведь, задави Катеньку!» 

 

Герман очень переживал, как и чему жена и ее семья учат ребенка и что из него получится. Ему, с молодости знакомому с педагогическими теориями Януша Корчака, было очевидно зло безнравственного воспитания, а ничего другого он от жены и ее семьи не ожидал. Задним числом знаю, что он был прав.

 

Отец жены, Михаил Лифшиц, сторонник «невульгарного» марксизма. Человек, видимо, хитрый и неглупый, к этому времени уже потерял свое либеральное лицо, написав статью «Почему я не модернист». Его личные вкусы в искусстве сами по себе безвредные, высказанные в статье 1964 года, в тот постоттепельный момент, произвели на интеллигенцию тяжелое впечатление предательства. Он нарушил джентльменский набор советского либерала, непременной части его ментальности – любви к модернизму.

 

Но Лифшиц с его ретроградными вкусами был полбеды, была еще мать жены, грубая, необразованная тетка, первая жена из народа, по моде 20-ых, под влиянием Руссо. Будучи жантильных манер, она рассказывала, что ее отец был кондитером, хотя он был сапожником. О ней Герман не мог говорить без раздражения. У нее было трое детей от Лифшица, третью она родила после развода, залучив его к себе, забеременела,  по ее словам, «родила ему назло». Она была сексуально озабоченная тетка и, когда ее дочь рожала ребенка, предложила себя Герману. 

 

С Ветой – Витторией Лифшиц, Германа познакомил институтский приятель Давид Хайкин, жовиальный любитель женского пола. Хайкин шутливо благодарил Германа, что он освободил его от Веты, которая наседала на него. Герман влюбился, «она была тихая и говорила умные вещи». Потом он узнал, что она повторяла изречения своего отца. Она работала в Интуристе, и сойдясь с Германом, писала о нем «отчеты». Когда Герман познакомился с Михаилом Лифшицем, он спросил, не стыдно ли ему, что его дочь работает в такой неприличной организации. С помощью отца Вета перешла работать в «Литературную газету»,  там не нужно было писать на мужа доносы. Хотя кто его знает. Если кто-то уже связан с учреждением, куда пишут доносы, наверно, продолжает нести на себе «общественно-полезную нагрузку».

 

Через Вету Герман познакомился с Твардовским. «Я ему сказал, что единственная книга, которую я мог читать на фронте, была «Василий Теркин».

 

Когда она перестала давать свидания с Гришей, я, из сочувствия к Герману, позвонила ей без его ведома. Разговаривала она со мной крикливо и скандально и, как выяснилось, позвонила моим родителям и донесла на меня. Зная, что Герман потерял детей во время войны и как он привязан к Грише, не давать сына было бесчеловечно. Мстила ли она ему за что-то или просто была грубая и незнакомая с начатками психологии дама, в любом случае, это большая ошибка – забирать у ребенка отца, да еще и настраивать его против отца. А то, что она настраивала, я потом узнала, потому что мне пришлось в дальнейшем встретиться с Гришей.

 

В 1981 году, когда мы получили разрешение на отъезд, я позвонила по телефону в квартиру Веты, подошел Гриша. Я представилась, он сразу понял, кто я. Я объяснила, что уезжаю (навсегда, как мы тогда думали) и хочу встретиться и отдать ему некоторые вещи и работы Германа. За все художественные произведения надо было платить, поэтому я могла взять ограниченное количество. Он сказал, что встречаться со мной не будет, так как собирается делать карьеру и не хочет, чтобы наша встреча ему повредила. Нет так нет, на всякий случай я дала ему свой телефон.

 

Некоторое время спустя Гриша позвонил мне и сказал, что решил встретиться. Не знаю, с кем он проконсультировался и получил разрешение на встречу. Он пришел ко мне, и я отдала ему кошелек с рисуночком-портретом погибшей девочки и некоторые работы и фотографии Германа, теперь жалею об этом, потому что он их не сохранил. Кроме того, я показала ему фотографии, которые я сделала в мастерской, среди них была наша с Германом совместная фотография. После этого я ее уже не видела. Я дала ему адрес моего близкого друга в Нью-Йорке, на случай, если когда-нибудь он захочет со мной связаться.

 

Действительно, в 89-ом году, я получила от него письмо. Он поехал в поездку и Испанию и попросил убежища. Письмо было растерянное, но полное надежд. Писал, что надо выжить на Западе, чтобы вернуться к «родным могилам», на могиле отца он, конечно, никогда не был. Он еще думал устроиться по специальности, хотя какой? Знание испанского языка не является специальностью в Испании. Он стал писать письма в бодром стиле «море по колено», видимо, прикрывавшим испуг и растерянность.

 

Я отправила небольшие деньги и спросила, не хочет ли он приехать в Штаты. Он сначала хотел,  потом где-то начал работать, в 1992  женился, как он написал, «на бедной дочери испанского почтальона из провинциального города, которая  имеет обо мне почти такое же прекрасное мнение, какое имею я сам». Мы изредка переписывались, в  2006-ом я написала воспоминания «Керосинка – эти русский примус», где упоминался Герман, и послала ему. В ответ я получила грубое письмо с критикой, из которой я поняла, что он человек средне-интеллигентный. Может быть, от тяжелой трудовой жизни (он продавал недвижимость в районе Малаги, видимо, русской мафии) культура сошла, обтерлась, как позолота.

 

С женой-испанкой он развелся, женился на русской с ребенком и родил мальчика и девочку. Он прислал мне фотографии, мальчик светлый, похож на Германа. Мое сердце дрогнуло. Году в 2008-ом я собиралась ехать в Испанию и написала, что хочу увидеться. Он дал телефон. Я приехала в Арройо Де Миель, около Малаги, и позвонила. Подошла жена, она говорила писклявым, детским голосом. Главное слово в ее лексиконе было «закрытый», старшая дочь, ее собственная, отправлена в Москву в закрытую школу, младшие ходят здесь в закрытые школы, живут в закрытом поселке. Мужа дома нет, он в Мадриде, а без него она никого в дом не пускает. Испанскую нацию они ненавидят и переезжают в Лондон. Я оставила свой телефон, Гриша мне позвонил.

 

Разговор с ним был крайне неприятным. Он сказал, что отца почти не помнит, только вспоминает, что однажды он был в мастерской и там были проститутки (!). Откуда такая недетская прозорливость?  Ему было 5 лет. Какие могли быть проститутки, когда я там жила? Наверно, это были бывшие студентки. Что Герман при разводе назвал его мать проституткой. Я вообще не помню, чтобы они были официально разведены, во всяком случае, этого не было при мне. Что мастерская была разграблена (это мной). Его мать не проявила никакого интереса к работам, она могла бы их получить, но ее интересовала только сберкнижка.

 

Я сказала, что хочу повидать детей, что хочу завещать им работы Германа. «Работы с собой?» «Нет». «Тогда нечего встречаться».

 

В какой-то момент я ясно поняла, что разговариваю с криминальным типом, что весь дискурс разговора блатной, и продолжать его не имеет смысла. Через месяц я получила электронное письмо, «написанное десятилетним ребенком»: «Отдайте мне дедушкины работы, я так хочу их иметь!».

 

Как Герман говорил: «Умный человек понимает, что происходит, а мудрый знает, к чему это может привести».  Недаром он так горевал о сыне и о том, что из него получится.

 

                                      2016 год, Лос-Анджелес

 

Оригинал: http://berkovich-zametki.com/2016/Starina/Nomer4/Kompaneec1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru