Издание осуществленно в рамках совместной издательской программы Музея современного искусства «Гараж» и ООО «Ад Маргинем Пресс». Перевод: Елена Бахтина.
Я плохо понимаю, что в искусстве называют новаторством. Должно ли произведение быть понято будущими поколениями? Зачем? Значит ли это, что они могут его использовать? Каким образом? Не понимаю. Мне более понятно, хотя еще и не вполне, что всякое произведение искусства, если оно желает достичь грандиозного значения, должно с момента своего возникновения пытаться, с бесконечным терпением и усердием, сквозь тысячелетия, по возможности, достичь незапамятной ночи, населенной мертвецами, чтобы они узнали себя в нем.
Нет, произведение искусства не предназначено для последующих поколений. Оно приносится в дар бесчисленному сонму мертвецов, который ими благосклонно принимается либо отвергается. Мертвецы, о которых я говорю, никогда не были живыми. Или я начинаю забывать это... Они были живы ровно настолько, чтобы об этом забыли, и задачей их жизни стало преодоление безмятежного берега, где они ждали условного знака, посылаемого из мира, в котором они находятся сейчас.
Где же тогда, если не в смерти, находятся все еще присутствующие здесь художественные образы Джакометти? Откуда они вырываются на каждый зов наших глаз, с целью приблизиться к нам?
Я говорю Джакометти:
Я. — Чтобы хранить у себя одну из ваших скульптур, нужно быть мужественным.
Он. — Почему?
Не решаюсь ответить. Он не воспримет мой ответ.
Я. — Как только одна из ваших скульптур оказывается в комнате, комната превращается в храм.
Кажется, он немного смущен.
Он. — И вы считаете, что это хорошо?
Я. — Не знаю. А как вы считаете? Хорошо?
Грудь и, особенно, плечи двух его скульптур обладают хрупкостью скелета, который может рассыпаться, если до него дотронуться... Дуга плеча — связка руки и тела — изысканна... (простите, но) изысканна своей силой. Я трогаю плечо, закрыв глаза: не могу описать то счастье, которое испытывают мои пальцы. Сначала они касаются бронзы. И вот уже ведомы кем-то сильным, придающим им уверенности.
Он говорит шероховатым слогом, как будто по-новому открывает повседневные интонации и слова. Как бондарь.
Он. — Вы видели их в гипсе... Помните, как выглядят в гипсе?
Я. — Да.
Он. — Не думаете ли вы, что они теряют оттого, что в бронзе?
Я. — Нет. Совсем нет.
Он. — Думаете, выигрывают?
Снова долго не решаюсь произнести фразу, которая лучше всего выразит мои чувства.
Я. — Вы опять не будете меня слушать, но у меня складывается странное впечатление. Я бы не сказал, что выигрывают они, напротив, выигрывает бронза. Ваши женщины — победа бронзы. Возможно, над самой собой.
Он. — Так и должно быть.
Он улыбается. И кожа на его лице, вся в морщинках, начинает смеяться. Как-то странно. Конечно, смеются глаза, но и лоб тоже. Весь он серого цвета — цвета мастерской. Он стал цвета пыли, возможно, из солидарности. Серые редкие зубы смеются; сквозь них дует ветер.
Он смотрит на одну из скульптур.
Он. — Какая-то несуразная, да?
Он часто повторяет это слово. Он тоже несуразный. Чешет серую взъерошенную голову. Волосы ему подровняла Аннетт. Подтягивает серые штаны, спускающиеся на ботинки. Шесть секунд назад он смеялся, но дотронувшись до едва намеченной скульптуры, он полминуты будет ощущать слияние пальцев с глиной. Я его совсем не интересую.