VII. В баре Бардо
Ночами, когда машины мчатся по бульвару, от потоков воздуха трясутся оконные стекла бара. Днем, поскольку зал наполняется постоянным гулом разговоров и шумом шагов, звяканье дрожащего в раме стекла не слышится. Зато ночью — да. С заходом солнца все гораздо спокойнее. Посетители расходятся, автомобильное движение становится менее оживленным. Урча, проезжает грузовик, стекла вибрируют, затем восстанавливается ночная тишина. Это пустынный район, перед выездом из города, которым мало кто пользуется, вдали от жилых кварталов, рядом с зоопарком. Здесь чисто и, хотя есть деревья, длинные черные изгороди, рычащие хищники, все равно пусто. В окрестностях, если не считать питейное заведение, единственное жилое строение — буддистское. Буддистское или, точнее, ламаистское, — если углубиться в нюансы, выраженные бесполезными названиями, — примыкает к бару. Бывшая автомастерская, переделанная в храм. Недавно переделанная в храм силами полудиссидентской Ассоциации красношапочников. Но эта религиозная активность почти не привлекла к барной стойке дополнительных ночных посетителей. Время от времени заходит какой-нибудь святоша, высасывает через соломинку стакан кислого молока и уходит. Расширение клиентуры этим и ограничивается. Подытоживая, можно сказать, что в вечерние часы, когда ворота зоопарка закрыты, народу здесь почти нет.
Перед баром, тарахтя, проезжает грузовик. Стекла позвякивают. И вновь воцаряется тишина. За стойкой бармен вытирает блюдца, стаканы, чашки, чайные ложки и убирает их на место. Снаружи видны фестоны многоцветной гирлянды, которая была подвешена, как на фасаде пиццерии, в шестидесятые годы. В зале свет обыкновенный и яркий. За час до этого звучала фоновая музыка, непримечательный рок, какой вот уже два века можно слышать во всех публичных местах, но бармен, заступив на смену, убавил звук и начал искать другую, более экзотическую станцию. Он поймал передачу о корейской музыке. В ней, похоже, крутят по кругу одну и ту же кассету, на которой сменяются отрывки из пхансори и традиционных танцевальных мелодий. Иногда музыка уступает место комментариям, которые корейская ведущая долго лепечет на своем языке с чарующим произношением, погружая бармена Ясара в глубокие грезы. Слушаешь это под сурдинку и грезишь.
Все спокойно. А еще в тишину просачиваются звуки из соседнего ламаистского храма. Мелопеи, лишенные разнообразия ритмы, низкий голос проповедника, колокольчики: по другую сторону перегородки началась церемония.
— Ясар, сваришь мне еще кофеину?
Фрик сидит на табурете у стойки. Он единственный клиент. С первого взгляда понимаешь: чтобы быть человеком, ему чего-то не хватает. Для недочеловека он слишком красив, но его тело вызывает ощущение какой-то странности. Неуловимый налет аномалии смещает его в те маргинальные края, куда человеческое бессознательное не может заходить без отвращения. Он это знает, он старается не делать из этого никаких выводов, но все равно страдает. Что вовсе не облегчает ему общение с окружающими. Когда он говорит, его голос часто взволнован, как у всех чрезмерно чувствительных людей. Этот взволнованный голос также несколько странный.
Бармен прерывает процесс вытирания. Стучит фильтром, вставляет его в держатель кофеварочной машины, крепко закручивает и, не закрывая крышку, нажимает на кнопку для подачи кипятка. Его движения спокойны, фигура внушает доверие.
— Фрик, это уже четвертая чашка, — говорит он. — Тебе будет плохо.
— Мне нельзя спать, — объясняет Фрик. — Я должен вернуться в зоопарк. Звери меня ждут. Я должен с ними поговорить. Они беспокоятся и не спят. Боятся смерти.
— А, — отзывается Ясар.
— Я должен их успокоить, — помолчав, продолжает Фрик. — Они чуют запах смерти. Боятся умереть, как клоун, как як.
Ясар поворачивается и ставит перед Фриком чашку горячего кофеина. Фрик благодарит его.
— Какой еще клоун? — спрашивает Ясар. — В зоопарке умер какой-то клоун? Расскажи, Фрик. — Нет. Сейчас там умирает як. Я должен пойти в зоопарк из-за него. Як — старый и больной. Приходил ветеринар и сказал, что ему осталось жить день или два. Для яка это последняя ночь. В зоопарке и такое бывает. Решетки защищают, но не от смерти. Фрик выдерживает паузу. С Ясаром, который относится к нему по-дружески, он общается без проблем. Скорее наоборот: кажется, он не может сдержаться и не говорить. Он обмакивает губы в слишком горячий кофеин, затем подхватывает нить своей речи.
— За решетками звери печальны, — говорит он. — А печаль очень утомляет. Они в убежище, они защищены, но стареют так же быстро, как если бы были на свободе и подвергались опасности. Як начал стареть. И очень скверно пахнуть. Звери рядом с ним тревожатся, они чуют запах смерти. Приходил ветеринар и сказал, что яку осталось жить день или два. Сказал это в присутствии яка, как будто як глухой. Потом достал шприц, сделал ему несколько бесполезных уколов против старости и против смерти. И ушел. А сейчас ночь. Запахи распространяются. Звери в клетках их чуют. И пугаются. Я должен пойти туда и их утешить. Ночью в зоопарке ни один зверь не спит. Им нужно, чтобы кто-то был рядом. Мои слова их успокаивают. Яку тоже нужно, чтобы кто-то был рядом и, разговаривая с ним, помог ему провести эту ночь. Я должен говорить с яком, если он борется со смертью и даже если он уже не дышит.
В соседнем помещении раздается звук колокола, очень низкий голос произносит слоги, малопонятные для тех, кто не владеет литургическим тибетским языком. Затем все смолкает, из транзистора, стоящего позади бармена, доносится корейская мелодия. Эту песню поют, когда наступает усталость, когда судьба вновь неблагосклонна, когда трудно найти в себе силы, чтобы не сдаваться. Женский голос выпевает безутешность с пронзительностью, присущей певицам пхансори, пронзительностью, лишенной какой-либо слезливости, затем хор подхватывает мелодию и делает ее призывной, словно коллективная причастность уводит печаль прочь, на поиски чего-то иного, ради чего стоит вместе держаться и бороться.
— Извини, Фрик, — говорит бармен. — Я вспомнил, что ты говорил до этого. Ты упомянул о каком-то клоуне.
— Да, — говорит Фрик. — Еще и это. Зверей это тоже страшно напугало. После ухода зрителей в вольер к хищным птицам положили клоуна. Труп клоуна. Это тоже не дает им спать. Останки клоуна в клетке. С темнотой запахи усиливаются. Звери их чуют. Все звери зоопарка. Они волнуются, пугаются. Ходят по кругу или забиваются в угол. Они думают о яке, о смерти, о старости. Думают о клоуне. Я должен пойти в зоопарк, чтобы их успокоить. Чтобы к ним вернулся сон, чтобы они забылись.
Ясар облокачивается о стойку перед Фриком. Он перекинул через плечо тряпку, которой вытирал посуду. У него грубое лицо настрадавшегося человека, изрытые оспой щеки, пронзительные глаза. На груди видна татуировка, возможно, на память о путешествии или о страсти, а может, о тюрьме. Ведь изрядную часть своей жизни он провел за решеткой.
— Фрик, я так и не понял эту историю с клоуном, — говорит он. — Пытаюсь представить в образах то, что кроется за твоими словами, но подробности от меня ускользают.
— А, — произносит Фрик.
— Да, — продолжает Ясар. — Тебе все ясно, потому что ты ходишь в зоопарк когда вздумается, как если бы ты был... как если бы ты принадлежал к миру, который... (Он вздыхает.) Но клоун... Мне трудно представить его в этой обстановке. Не понимаю, почему он оказался ночью в клетке. Ты должен мне объяснить.
— Клоун работал в цирке. В цирке Шмуля. Знаешь такой?
— Нет.
— Он покончил с собой, — говорит Фрик. — Его принесли в зоопарк через час после закрытия. После того, как ушли все посетители, дети. Они так делают. Члены общества ламаистской взаимопомощи. Туда нужно записываться. Думаю, клоун был его членом. Это специальная услуга. Они получают разрешение в муниципалитете. Есть правила. Они их соблюдают. Заходят в клетку только после согласования с директором зоопарка. Заносят тело. Их трое. Одеты как могильщики, которым нечего терять. Горемыки вроде нас, понимаешь?
— Не очень.
— Вроде нас. В штатском. Они заносят тело в вольер. Небесные похороны, так они это называют. Небесные похороны.
— Они скармливают тело птицам? — спрашивает Ясар.
— Ну, не целиком, — торопливо уточняет Фрик. — Иначе им пришлось бы ждать несколько дней в присутствии грифов, орлов, кондоров. Они остаются там недолго. Смотрители зоопарка говорят, что это скорее символически. Они отрезают от трупа несколько кусочков плоти и кидают грифам. Тонкие полоски, крохотные кусочки. Всего ничего. Птицы боятся, не приближаются. Птицы едят не всякое мясо и не при любых условиях. А те трое потом выносят тело, грузят его на тележку и покрывают клеенкой. На аллеях никого нет. Администрация зоопарка при этом не присутствует. Зоопарк пуст. Ночь. Тело увозят, чтобы сжечь, но запахи мертвого клоуна продолжают переходить из клетки в клетку. Они усиливаются в большом вольере, но не только там. И еще долго витают по всему зоопарку. И всех от этого трясет. Если никто не приходит поговорить со зверьми, они всю ночь дрожат от страха...
Молчание. Музыкальный фон сменяется аплодисментами, затем корейская ведущая пускается в плотный, без выдоха, монолог, который не интересует ни Ясара, ни Фрика.
— Небесные похороны... — задумчиво протягивает Ясар. — Очень, очень древний обычай. Должно быть, с доисторических времен. Я о нем слышал, но не знал, что его практикуют до сих пор. Даже представить себе не мог, что это может происходить здесь, прямо в городе. Сегодня. В каком-то километре отсюда.
— Есть правила, — говорит Фрик. — Это делается под патронажем общества взаимопомощи; нужно, чтобы ламы дали разрешение. А главное, требуется разрешение муниципалитета и письменное согласие директора зоопарка. А вот мнение грифов никого не интересует. Грифы сотрудничают не очень охотно. Они боятся людей, которые заходят в вольер, чтобы скормить им мясо клоуна. Они не любят кушать цирковых артистов. Грифам я тоже должен сказать несколько слов, чтобы их успокоить. Чуть позже пойду в вольер.
— А этот клоун, ты о нем что-нибудь знаешь? — спрашивает Ясар.
— Он покончил с собой, — говорит Фрик. — Они выступали вдвоем, всегда вместе. Блюмши и Грумшер. Блюмши и Грумшер, короли смеха. Маленький и большой. Месяц назад я ходил смотреть на них в цирк. Захудалый цирк, бедный цирк для бедной публики. Клоуны выходят на арену между номерами и громко разговаривают, кричат, жестикулируют, падают. Говорят в пустоту. Зрителей немного, и они скучают. Они ждут акробатов, хотят увидеть, как акробаты падают на посыпанную опилками арену и ломают себе кости. Они ждут укротителя, хотят присутствовать при несчастном случае с медведем, хотят, чтобы медведь оторвал руку укротителю или его дочке. Клоуны их не забавляют. Никто не смеется. Я хохочу, но это потому, что я не... потому, что я другой... Я хохочу, а остальные — нет.
Ведущая продолжает говорить. Она вещает под сурдинку, но мы бы все равно предпочли, чтобы она сократила текст и оставила микрофон и что бы вновь зазвучала музыка. Спектакль транслируется по радио в прямом эфире. Ведущая — где-то там, в зале, прямо перед публикой; публике нравятся ее шутки, ее лесть, публика громко смеется и аплодирует, когда ведущая этого хочет. Она словно укротительница: послушные слушатели пресмыкаются перед ее голосом и хотят показать, что они очарованы. Наконец она замолкает, слушатели опять хлопают, в репортаже возникает пауза, возможно, потому, что музыканты уходили со сцены и теперь снова собираются. Именно в этот момент, во время паузы, слышится буддийский голос.