В сентябре я приехала на велосипеде к утиным прудам в Хай-парке. У музыканта был день рождения, и я привезла ему билеты на симфонию Малера и книгу о пении птиц. Воробьи хлопотливо занимались своими делами: чирикали, порхали, взлетали, добывали корм. Мы остановились посмотреть на молодую особь большой голубой цапли, стоявшую с грацией гимнастки на мокром бревне. Потом свернули на узкую тропу.
Через несколько минут мы заметили неподалеку пожилых супругов с фотоаппаратами, направленными в сторону земли. Мы подошли, глянули вниз.
У подножия дерева сидел выпавший из гнезда маленький щегленок. Его родители метались в воздухе и пикировали к нему, словно пытаясь объяснить серому крохе, как оторваться от земли.
Но этот птенчик ни за что не сумел бы взлететь. Это был малюсенький комочек пуха — казалось, он рассеется от одного дуновения.
Родители еще несколько раз спикировали к нему... и унеслись прочь.
***
Kогда птенец вылупляется из яйца, он холоднокровный и в первые несколько дней жизни нуждается в обогреве. Пока у птенца не разовьется способность регулировать свою температуру тела, его должны согревать родители. Я не знала, мерзнет этот птенец или напуган, — видела лишь, что его бьет дрожь.
Я явственно представила, как несу щегленка в ладонях домой. Нафантазировала целую историю: буду его выкармливать, пока он по-настоящему не оперится. Устрою ему в своем кабинете укрытие с ветками и алюминиевым подносом — купальней. Буду кормить его с зубочистки едой для птенцов. Сплету благоухающее гнездо из коры, скачаю с iTunes пение щеглов и буду включать его потихоньку, чтобы птица не забывала о своих корнях. А когда она подрастет, выпущу на волю. По этому случаю мой муж составит плейлист «Иду на взлет».
От этих грез меня пробудил слабый писк. Птенчик научился подавать голос. Это было тихое крещендо, выражавшее панику.
***
Я хотела спасти птенца, но музыкант воспротивился. Музыкант сказал, что мы не вправе вмешиваться в его судьбу. Негоже идти на риск, который может превратить дикую птицу в вольерную. Если бы мы ранили птицу, другое дело — нам полагалось бы загладить содеянное, но тут мы ни при чем. Он сказал, что все птенцы сталкиваются с опасностями, где бы они ни жили — в городе или в дикой природе. Он произнес слова «выживание наиболее приспособленных»: мол, да, грустно, но что толку впадать в сентиментальность по этому поводу.
Слово «сентиментальность» на меня подействовало. Мне не хотелось, чтобы меня сочли чувствительной особой или, боже упаси, бабой. И вообще, что я взвалила бы на себя, если бы начала спасать животных? Согласилась бы связать с реабилитацией диких животных все свое будущее?
У меня когда-то были знакомые, питавшие к животным что-то вроде необузданной любви, и это была любовь-страдание, любовь — изнурительный труд. («На Земле каждый день — минное поле из трагедий, происходящих с животными», — пишет Меган Даум.) Любовь к животным много чему мешает в жизни.
Я решила положиться на мнение музыканта — то ли потому, что оно верное, то ли потому, что мне это было удобно. Согласилась не трогать птенца. Мой мозг понял логику музыканта, хотя сердце мое бунтовало.
***
Одна из моих любимых книг с картинками — «Ничья вещь» Шона Тана. История разворачивается на фоне постиндустриального ландшафта. Мальчик находит на пляже странное существо и решает найти ему дом в мире, где все полагают, что заботы о таких существах — дело десятое.
В этой истории сквозит глубокая печаль по всему брошенному. По одну сторону — суровый, с четкими эргономическими контурами мир, а по другую — мальчик, настолько неторопливый и мягкосердечный, чтобы суметь заметить существо, которое потерялось. (Мальчик коллекционирует крышки от бутылок, так что привык прочесывать городские задворки и обочины).
Обнаруживается, что «ничья вещь», это заблудившееся существо, — в каком-то смысле ворота между мирами. Дверь, за которой мальчик встречает других потерявшихся существ, с которыми иначе вряд ли познакомился. Эта история показывает, что в суровом мире, где все органы чувств перегружены, нелегко смотреть вокруг мечтательно и нежно. Но в то же время доказывает, что в мечтательном взгляде есть свои плюсы.
***
«Если вы заподозрили, что птенец выпал из гнезда слишком рано, можете попробовать вернуть его в гнездо. Если гнездо разрушено или до него невозможно добраться, вы можете заменить его корзинкой (в таких продают клубнику) или маленькой коробкой: выстелите ее бумажными носовыми платками и повесьте на ветку рядом с местом, где, по вашим предположениям, находится гнездо.
Обоняние у птиц развито плохо, а родительский инстинкт очень силен, следовательно, птицы обычно продолжают заботиться о таких птенцах».
ОДЮБОНСKОЕ ОБЩЕСТВО
***
О чем вы сожалеете? Я сожалею о случаях, когда поступала слишком рассудочно или, наоборот, слишком поддавалась эмоциям. Сожалею о случаях, когда почему-то казалось, что лучше держаться позади и не лезть на рожон. Жалею, как и писатель Джордж Сондерс, о том, что когда-то реагировала вяло и несмело, о случаях, когда «живое существо было рядом, передо мной, и страдало, а я среагировала... как человек благоразумный. Сдержанно. Вежливо». Сожалею о случаях, когда полагалась на советы других, даже если уже интуитивно сама понимала, что надо делать. Сожалею о том, что во мне прорывается какая-то почтительность к мнению других, страх проявить сентиментальность. Жаль, что мной не так уж решительно руководят порывы, нахальство, инстинкты.
Сожалею, что не очень-то умею прятать свою врожденную искренность за завесой ироничного и соленого остроумия. Жалею, что наука — не капитан моего корабля.
Английское слово regret восходит к старонорвежскому «grãta» (плакать, стонать). Возможно, сожаление — способ смягченно, чуть ли не со сладостной грустью выразить все мое недовольство изъянами своего узколобого и нерешительного характера.
В целом я не причисляю себя к плаксам и нытикам, но могу понять, какое потенциальное наслаждение — плакать и ныть.
***
Уже много лет, каждый сентябрь, я бываю на светских торжествах по случаю Рош а-Шана — мой муж там выступает как певец. В определенный момент церемонии нас просят записать на клочках бумаги, о чем, случившемся в прошлом году, мы сожалеем, — причем, пока записываешь, подумай, как все исправить. Традиция предписывает отпускать то, что тебя удручает, по волнам какого-нибудь водоема (желательно «в пучину морскую»), но это прогрессивная община, так что мы бросаем эти бумажки в большой синий бак для вторсырья.
Обычно я сторонюсь благочестивой религиозности и коллективных ритуалов, но этот ритуал странным образом вселяет в меня удовлетворенность. Мне нравится тайком наблюдать за людьми и отслеживать, много ли они записывают, много ли «грехов» носят в своих обремененных печалями душах.
Моя свекровь, приходящая на торжества вместе с нами, никогда не пишет длинных списков. Я считаю, что это свидетельствует о ее добродетельном характере. Она всю жизнь вступается за других и стоит с ними плечом к плечу. Она участвовала в маршах за гражданские права, помогала с жильем и оказывала материальную поддержку уклонистам от призыва, которые сбегали из США в Kанаду, чтобы их не отправили воевать во Вьетнам, руководила движениями солидарности с борцами против тоталитарных режимов Сальвадора и Никарагуа, доныне отстаивает права палестинцев. Она всю жизнь неустанно борется с экономической, гендерной и расовой несправедливостью.
Ее душе чужды плаксивость и нытье. Иногда я беспокоюсь за нашу коллективную душу. Беспокоюсь из-за крупных событий, о которых мы в один ужасный день, возможно, станем сожалеть все вместе. Беспокоюсь заодно с британским писателем-натуралистом Робертом Макфарланом, что «мы живем при затяжном кризисе биоразнообразия — но замечаем этот кризис, если вообще замечаем, лишь как фоновый ропот совести, который легко заглушить».
Kак вы думаете, это слезливо или чертовски антинаучно, если я экстраполирую судьбу обреченного щегленка на текущие темпы вымирания птиц? А темпы эти, по оценкам Макфарлана, сейчас «возможно, выше, чем в любой момент за 150 миллионов лет эволюционной истории пернатых».
Вряд ли есть настолько грандиозный обряд, который позволит отпустить по водам сожаление такого масштаба.
Но щегленок... мне бы хотелось поступить так, чтобы я сама себе подивилась. Хотелось бы, чтобы мне представился шанс поучаствовать в маленькой победе над смертью.
***
Если сейчас я четко сформулирую свои намерения, спасет ли это меня от угрызений совести впоследствии? Можно ли создать механизм защиты от сожалений? Kак будет расцениваться жизнь, застрахованная от любых сожалений, — как праведная или как чудовищная? Можно ли всем сердцем испытывать сожаление из-за выбора, сделанного другим человеком, — этакое косвенное сожаление или сожаление за компанию с теми, кто с нами очень тесно связан или очень сильно на нас похож? Это конструктивное чувство?
Время от времени ко мне обращаются люди, которым хочется поблагодарить моего отца за его работу в прошлом. На днях один мужчина написал отцу (на мой адрес электронной почты), чтобы поблагодарить за сделанное без малого полвека назад: «Я знаю о Вашем существовании с декабря 1970 года, когда Вы взяли интервью у моего отца, американского военного, находившегося в плену в Ханое. Тогда мне было пятнадцать и я интересовался войной, внешней политикой и их влиянием и последствиями больше, чем обычно интересуются подростки. Я высоко оценил то, что Вы с ним пообщались».
Мое сердце наполняется гордостью, когда я думаю о вкладе отца в его профессию. И все же в моей душе живет сожаление, что он не брал пауз, чтобы просто оглядеться по сторонам, прожил свою жизнь так, словно это была гонка на скорость к финишу. Мне жаль, что он брал многие жизненные обстоятельства, в том числе позитивные, и сдабривал их скептицизмом и опасениями, пытаясь выработать иммунитет к разочарованию.
Боюсь, что за жизнь в броне, защищающей от разочарований, и за передвижения по миру в образе неудержимого бульдозера приходится расплачиваться. Расплачиваться упущенной радостью.
***
Вот что я подмечала, когда была маленькая: поздно вечером отец воевал со своей пишущей машинкой, выплескивая слова на бумагу. Я не знала, из-за чего раздор, но знала, что ссора яростная. Было что-то, что обязательно требовалось облечь в слова. А потом однажды, спустя много месяцев после того, как схватка обрывалась, в доме появлялась книга.
Даже теперь стук клавиш — это звук жизни, звук дома, звук чего-то, чего мне не хватает.
Я и радуюсь, и сожалею, что мы настолько похожи.
***
В тот же вечер, вообразив себе коробку, а в коробке — маленького-маленького щегленка, я вдруг сообразила, что от меня не требовалось столь радикального вмешательства. Я могла бы просто засунуть птенчика куда-нибудь в густые кусты, подальше от пешеходов и собак. Возможно, родители продолжали бы выкармливать его, пока не научится летать. Я могла бы известить сотрудников парка.
Вместо этого я понадеялась, что кто-то другой возьмет руководство на себя. Сдалась перед доктриной невмешательства, которой следует музыкант. Его позиция выглядела убедительной. И, возможно, почти наверняка, он был прав.
— Популяция щеглов достаточно многочисленна, чтобы не опасаться за этот вид, — настаивал он впоследствии. — Вид чувствует себя прекрасно. Будь это редкая птица — скажем, очковый масковый певун, — я, вероятно, сделал бы что-нибудь... но все равно полагаю, что мы никогда, ни при каких условиях не должны держать у себя диких птиц.
Возможно, лучше было бы тихо вздохнуть из-за того, как все в мире бренно, и пойти своей дорогой. Но была некоторая вероятность, что музыкант ошибался.
***
«Мы должны работать над тем, чтобы найти в себе этот первый, искренний порыв», — пишет Уильям Kентридж в «Шести уроках рисования». В наших тускнеющих, ненадежных воспоминаниях слишком легко спадает негодование. «Нам остается что-то, больше похожее на сожаление. Это сожаление о произошедшем, но заодно — о нашей неспособности удержать в сердце чувства».
***
Kогда я спросила у свекрови, посещали ли ее хоть раз сомнения в ее жизненном выборе или сожаление о нем, она ответила: «Я никогда не сожалела о том, что высказывалась в полный голос, иногда высказывалась себе во вред. Мой выбор не всегда был продуманным. Но это инстинктивное стремление во все встревать проявилось, когда я была совсем маленькая, и до сих пор клокочет во мне».
Помолчав, она добавила: «По-моему, сожаление — что-то вроде разбитых надежд. А когда действуешь, надежда пробуждается».
***
Я держала бы птенца в своей комнате и кормила размоченными семенами и мучными хрущаками. Это не было бы геройским поступком. Я могла бы устроить бурю в стакане воды. Могла бы не побояться риска, что меня сочтут стереотипной праведницей, что попытка закончится неудачей. Мне кажется, в глубине души я понимала, что совесть меня бы не загрызла. Совесть лишь слегка укорила бы меня, и с ее упреками можно было бы справиться: подумаешь, крохотный птенчик, такой малюсенький, что даже как-то смешно. Это же не кризис. И именно поэтому я сожалею, что так случилось. Ведь убеждение в том, что крохотные существа уж как-нибудь, без нашего вмешательства, сами о себе позаботятся, не вызывает доверия.