Отказ в признании заставляет некоторых молодых мигрантов обратиться в джихадизм; унижение и гнев, которые они испытывают, переходят в ненависть и позволяют диспозитиву террора захватить себя. Всегда ли это происходит именно так? В конверсии, несомненно, большую роль играют и другие причины, чисто религиозные. И как получилось, что поле притяжения джихадистских сетей раскинулось куда дальше — не только на пострадавших от дискриминации детей мигрантов? Что заставило столь многих отпрысков католической французской буржуазии уйти воевать в Сирию? Можно ли объяснить все одним лишь сочувствием к «жертвам» и идентификацией с мстительными воинами джихада? А может, здесь сказываются последствия утраты корней и кризиса признания, которые уже не ограничиваются детьми мигрантов? Это ли благоприятствует появлению и экспансии диспозитива террора? Чтобы получить ответы, понадобится исторический, социальный и политический анализ, объемы которого явно выйдут за пределы книги. По крайней мере, давайте обозначим некоторые моменты.
Первым философом, заговорившим о важности жажды признания в коллективной жизни, был Гегель. В своей «Философии права» он отводит ей решающую роль в отношениях гражданского общества и государства, индивидов и политической власти. Он также первым указал на тех, кто в современную эпоху остается исключенным из процессов взаимного признания: это «несчастная масса, лишенная собственности», члены которой не могут достичь признания ни как работники, ни как граждане; масса, которая, являясь «жертвой этой ошибки», «восстает против богачей, общества, правительства». Он называет ее Pöbel, а мы переводим это как плебс.
Отсутствие признания позволяет объяснить амбивалентность плебейских восстаний — странный сговор, в который могут вступить плебс и определенные властные группировки. В прошлые времена плебеи были деклассированными безземельными крестьянами и безработными ремесленниками, бандитами, попрошайками и бродягами — всеми теми, кого называли бедняками, голытьбой и чернью и кого другие члены общества отказывались признавать в качестве равных себе. Живущие в беззаконии и привыкшие к насилию, они всегда были готовы бунтовать против властей и находились в центре любых народных восстаний. На мучительное отсутствие признания они отвечали созданием контрсообществ — тайных братств, обладавших собственными механизмами признания: прежде чем стать преступной группировкой, сицилийская мафия была подпольным сообществом протестующих плебеев. Порой эти контрдиспозитивы всецело отвергали общество и отделялись от него во имя мессианских утопий, ностальгии по Золотому веку или приближающегося конца света. Кроме того, плебеи, жертвы отсутствия горизонтального признания со стороны других классов, могут искать вертикального признания у суверенной власти. Уже Маркс отмечал, что когда Наполеон III захватывал власть, то опирался на агитаторов из среды «люмпен-пролетариата». Британский историк Эрик Хобсбаум, изучавший простых бунтовщиков, а именно восстания плебеев в XVIII и XIX веках, подчеркивал, что их «желание быть признанными» временами приводило их к «пылкой защите» своего короля, царя или церкви, будто бы, «несмотря на лохмотья и нищету, толпа отождествляла себя с великолепием и сиянием» суверена. Так отбросы общества преображаются в идентификации со славным телом Государя.
Настанут времена, когда плебеи уже не смогут идентифицировать себя с традиционной монархией и массово сплотятся вокруг фигуры харизматического лидера. В тоталитарных движениях XX века вновь проявляются черты плебейских восстаний прошлого, и прежде всего — потребность в вертикальном признании, осуществляемая через исполненную любви идентификацию с Вождем. Она непосредственно связана с другим типом идентификации, описанным Фрейдом, — негативным и смертоносным: это мрачное единение в ненависти к назначенному Вождем врагу. Похоже, что отбросы общества, каковыми являются плебеи, не могли вырваться из своего удручающего положения, кроме как ополчившись на себе подобных, которые отныне были обречены на тотальное исключение и уничтожение.
Этот процесс описывал в 1930-е годы Жорж Батай, главным образом в статье «Психологическая структура фашизма». Он полагал, что любая гомогенная система неизбежно производит гетерогенный элемент, крайне амбивалентный, одновременно отталкивающий и сакральный. Кризис буржуазного общества — то есть общества гомогенного, организованного вокруг производства — высвобождает мощные, но глубоко разделенные в себе гетерогенные силы. Один из его полюсов предстает в «форме императива» гетерогенного элемента, стремящегося к установлению абсолютной власти. На другом полюсе сосредоточены «низкие формы» — те самые несчастные массы, своего рода отходы гомогенного общества, которые вызывают отвращение подобно грязи и телесным выделениям. Тем не менее они могут позволить притянуть себя другому полюсу и соединиться с «императивной суверенностью» в лице ниспосланного небом вождя вплоть до формирования единого с ним тела. Так «эта отверженная масса перестает быть самой собой, чтобы в аффективном порыве стать <...> вещью вождя и будто частью его собственного тела». Такое синтетическое воплощение и характеризует фашизм. Оно создает «центр притяжения», способный привлечь к полюсу суверенности разрозненные элементы других классов. Сила его заключается в том, что он синтезирует воинскую дисциплину и религиозную экзальтацию, поскольку «религиозная ценность вождя является на самом деле фундаментальной ценностью фашизма». Этот синтез лежит в основе всего того, что другие мыслители характеризовали в качестве «политической религии» — одной из тех секулярных религий, на которые опираются тоталитарные движения. При этом Батай утверждает, что «властному» влечению противостоит «субверсивное», средоточие которого — пролетариат, так что мы наблюдаем неумолимое противостояние фашизма и «глубинной субверсии, по-прежнему сопровождающей освобождение человеческих жизней».
На самом деле идентификация с фигурой суверена и включение в диспозитив террора — не единственный возможный исход для плебса. В XIX веке с развитием рабочего класса и крупной промышленности появилась и иная перспектива. Взяв себе старое латинское имя «пролетариат», члены этого класса также определяли себя как лишенных собственности изгоев буржуазного общества. Пролетариат не был лишен религиозного и мессианского измерения: так, например, молодой Маркс прославлял пролетариат как класс, имеющий «универсальный характер за счет универсальности своих страданий», который воплощает «полную потерю Человека» и делает возможным «полное возвращение Человека». Он делает из него мессию, страдающего и торжествующего мессию — нового Христа, и эта секулярная религия будет еще долгое время воодушевлять пролетарские организации.
В западных странах рабочее движение выберет себе совершенно иную направленность, нежели прошлые восстания плебеев. Вместо вертикального признания со стороны суверена оно будет искать условия для горизонтального признания, все более вовлекаясь в динамику демократического процесса современных обществ и не отказываясь вместе с тем от проекта социальной эмансипации. Так, оно оставило былую культуру мятежей и восстаний без оглядки на завтрашний день и усвоило стратегию борьбы за признание своих прав и обретение достоинства. Избавляясь от гетерогенного плебейского элемента и частично его абсорбируя, рабочее движение со временем нейтрализовало свой заряд насилия и сублимировало его в политической борьбе в рамках демократических институтов. Оно сумело предложить альтернативу угнетению, эксплуатации и неравенству; сдержать и инверсировать процессы, что способствовали переходу от гнева к ненависти и заканчивались смертельной распрей. Заставляя признать в пролетариате как классе носителя универсального проекта эмансипации (того, что мы когда-то называли «социализмом»), оно открыло горизонт надежды. Противостояние буржуазии и пролетариата, капитализма и социализма стало той центральной осью, вокруг которой формировалось поле политического, а перспектива «пролетарской революции» (или «перехода к социализму») давала будущность борьбе — и смысл человеческой истории.
Все это в прошлом — ведь нам остается лишь носить траур по пролетариату. Если он покинул наш мир, то отчасти это стало результатом мутаций Капитала и его глобализации, следствием которой стали рассредоточение производства и растущая нестабильность на рынке занятости. Упадок религии пролетариата имеет и политические причины: рабочее движение частично скомпрометировало себя вследствие тоталитарного дрейфа в коммунизме, а падение советского режима только усугубило кризис и процесс его разложения. Это вовсе не значит, что рабочий класс прекратит существовать — но он уже не несет надежду на более справедливое будущее. Отныне нельзя добиться признания и уважения за счет причастности к рабочему «Мы». Проект всеобщей эмансипации, хранителем которого был этот класс, исчерпал себя, что уничтожило возможность универсализации беззакония, унификации всего многообразия протеста в исторической перспективе обретения независимости. Эти обстоятельства привели к неожиданным последствиям: сегодня мы являемся свидетелями возвращения плебса.
Обрекая миллионы на безработицу и отчаяние, нынешний кризис и в самом деле способствует появлению новых исключенных, которые не находят признания ни в старых социальных категориях, ни в политическом действии. Отряды рабочего класса избавились от гетерогенного элемента — новых плебеев, которые, в свою очередь, раскололись еще на несколько страт. Люди, считающие себя сбродом, больше не причисляют себя к рабочему движению и тем более — к борцам за коммунизм или революционерам. Если их разделяют не границы квартала или города, то это делает этническое происхождение. В унылых предместьях оно все чаще переплетается с религиозными различиями: назвать себя мусульманином — значит идентифицировать одновременно по религиозному, «расовому» и социальному признаку, а также заявить о принадлежности к группе, которая считает себя исключенной и дискриминируемой. Тем, кто страдает от положения меньшинства в земле кафиров, свойственно отождествлять себя в воображении с всемирной уммой, которая представляется многочисленной и могущественной... Выходит, что обращение в ислам можно сравнить с вступлением в Коммунистическую партию или крайне левые политические движения.
Ошибочно думать, что большинство новых плебеев одержимы ненавистью. Гнев как следствие несправедливости и вызванного ей отказа в признании — вот что они испытывают в первую очередь. Порой их протест приводит к беспорядкам вроде тех, что охватили наши предместья в 2005-м. Тем не менее в отсутствие политического проекта, который мог бы придать ему смысл, он зашел в тупик. Стоило волнениям утихнуть, как они уступили место ощущению провала и бессильной злобе. Некоторые вслед за этим могут позволить привлечь себя диспозитиву террора, как это было с итальянскими и немецкими плебеями в эпоху фашизма. Вовлекаясь в диспозитив, поражающий наше общество с максимальной жестокостью, они находят возможность отмщения, идентичность и надежду. Не то чтобы все мятежники неизбежно превращались в джихадистов (мы знаем, что это не так); это значит только, что диспозитив террора питается бесплодными восстаниями и провалами в борьбе за интеграцию.
Очевидно, что плебеи из предместий становятся социальной базой организаций джихадистов, но почему же, как и другие «коренные» французы, сын нормандского крестьянина может присоединиться к ИГИЛ в Сирии и стать таким же палачом?.. Надо признать, что сбой в традиционных структурах признания и сопутствующее ему отчаяние столь глубоки, что добираются до мужчин и женщин любого происхождения, возраста и класса, приводя их к отчаянным поискам решения, вплоть до того, что они примыкают к диспозитивам террора. Как мы пришли к этому? Нужно ли винить глобализацию, экономический кризис, делигитимацию политического действия? И вдобавок бесперспективную замкнутость в настоящем, отсутствие будущего, причиной которых стал конец «большого нарратива» пролетариата?
Значение имеет все вышеперечисленное. И все же возможно, что исторический процесс, вследствие которого обрести себя, получить признание и найти свое место в мире становится все сложнее, уходит корнями намного глубже. В старорежимных обществах каждый индивид занимал определенную нишу и имел идентичность, определенную его принадлежностью к коллективному телу во главе с сувереном. Эта принадлежность позволяла ему жить в одном (или нескольких) сообществах, где, одновременно признавая других, он получал признание в качестве подданного суверена, но также и члена семьи, работника, жителя города или провинции, последователя некой религии и так далее. Представление об обществе как о Великом Теле имеет одновременно политическое и религиозное измерения, поскольку отвечает — по крайней мере на Западе — христианской концепции Церкви как мистического Тела Христова.
Именно эта органическая тотальность начала разлагаться с приходом революций современного типа. Как показал Клод Лефор, развитие демократии в Новое время совпало с процессом расчленения, когда общество и отдельные индивиды стали уклоняться от включения в Единое Тело правителя государства. Обретя свободу, они в то же время утратили уверенность в стабильной идентичности и своем месте в обществе. Разложение сопровождалось потерей идентификации, чувства причастности и, добавлю от себя, «расколдовыванием» или, скорее, потерей веры, способной разрушить религиозный фундамент политического — а может быть, и основы любого религиозного убеждения. Так возник современный человек Запада, лишенный связей и корней, который не может добиться признания ни у других, ни у Другого и от этого страдает.
По мере ослабевания традиционных обществ процесс разложения приводил к стиранию границ между собственной личностью и другими, внутренним и внешним, своим и чужим; это делало различия между политическими партиями и основания для межклассовой борьбы менее стабильными (и различимыми). Поле политического все в большей мере представляет собой гомогенную «систему», где старые конфликты исчезают, «все прогнило» и все — сообщники... Правые и левые партии сменяют друг друга у власти, чтобы проводить одну и ту же политику. Нейтрализация антагонизмов не позволяет жертвам кризисов — тем, кто живет в качестве исключенных, — выражать свое недовольство через демократические институты. Она дает, таким образом, ход «антисистемным» восстаниям, выплескам гнева или, в некоторых случаях, присоединению к движениям тотального разрыва, призывающим уничтожить предполагаемую «систему» посредством насилия и террора. От анархистских терактов начала XX века до итальянских «Красных бригад» и джихадистов в процессе демократической пацификации они возникали время от времени в качестве ее кровавого разоблачения. Станет ли террор «непреодолимым горизонтом» современной демократии — угрозой, которую порождает сама ее динамика и которой она вынуждена противостоять?