litbook

Проза


Баржа смерти. Глава из романа «Из бездны взываю»*0

Полковник Александр Петрович Перхуров демобилизовался из армии в декабре 1917 года. И тут же отправился в Бахмут к своей семье, которую не видел в течение долгого времени. Бахмут —  это один из старейших городов Донбасса. Там его ждали жена Евгения, дочь и сын. Семья надеялась, что наконец-то начнётся спокойная жизнь. Но спокойной жизнь не получалась. Не мог русский боевой офицер быть равнодушным к судьбе Родины, где власть захватили люди «без чести и совести». Перхуров вступает в Добровольческую армию генерала Корнилова. В начале 1918 года Корнилов направляет его в Москву к Савинкову. Борис Савинков назначает Перхурова начальником штаба тайной офицерской организации: «Союз защиты Родины и Свободы». Слёзы жены не остановили Перхурова. Перед отъездом в Москву он вытащил из кармана листок бумаги с карикатурой: «Ленин и Троцкий насилуют Россию на Красной площади». Показал жене. Звероподобные Ленин и Троцкий, и девушка — «Россия». И эта юная особа «Россия» была так похожа на его жену Женю. Ту юную, какой она была лет десять назад. Откуда эта карикатура появился у него, ему трудно вспомнить. Кажется, кто-то из Корниловских офицеров с пьяной улыбкой засунул ему в карман. «Смотри, что может случиться с тобой и с нашей дочерью, если я не выполню свой долг —  сражаться с этой красной чумой», —  произнёс Перхуров, обнимая жену. Больше он семью не увидит.

В мае 1918 Савинков посылает Перхурова в Ярославль для подготовки антибольшевистского восстания. Всё началось в ночь на 6 июля 1918 года. У Леонтьевского кладбища, где находились оружейные склады красных, собралось около ста человек. Вскоре выяснилось, что винтовок ни у кого нет, на всех только 12 револьверов. В темноте казалось, что людей с полковником Перхуровым гораздо больше, чем в действительности. Это внушало некоторую уверенность, но шли осторожно, стараясь себя не выдать. В дежурной комнате при складе горел свет. Было видно, что там находились люди. Вероятно, начальство складской охраны. Когда подошли близко к складам, их заметил часовой и окликнул: «Кто идёт?». В ответ прозвучал уверенный и весёлый голос: «Свои. Не вздумай, чудак, стрелять. Своих побьешь». Уже другой часовой снова спросил: «Да кто такие?» В ответ опять прозвучало: «Да свои же. Своих не узнаёшь?» Когда приблизились вплотную к часовым, сказали: «Мы повстанцы. Клади оружие, никто вас не тронет». Часовые безропотно положили на землю винтовки. Офицеры, имевшие при себе револьверы, отправились в дежурную комнату. И также без выстрелов обезоружили находившихся там людей. Вскрыли складские помещения, стали разбирать оружие. Выкатили несколько пушек. Не забыли перерезать телефонные провода, связывающие склады с городом. Полковник Перхуров приказал построиться, пересчитал своё войско. В строю оказалось больше людей, чем прежде. Многие из караульных встали на сторону восставших. Из складской конюшни привели лошадей. Их хватило только на запряжку двух орудий и телегу с ящиками снарядов. На эту же телегу бросили связанных большевиков из складского начальства. Хотя они клялись, что будут служить мятежникам, доверия им не было. Ждали, когда прибудут два броневика. Но прибыл только один. Доложили, что второй неисправен. Строем двинулись в сторону Ярославля. На окраине города их встретил отряд конной милиции. Полковник Перхуров приказал подготовить орудия к стрельбе. А бойцам рассредоточиться поперёк улицы. Но пока огонь не открывать. Конница двинулась на перхуровцев. Конников было около тридцать. Кто-то из восставших не выдержал и выстрелил. Один всадник упал с лошади, видимо раненый. Остальные остановились. Это оказалась конная милиция большевиков. Кто-то из офицеров крикнул: «Сдайте оружие и отправляйтесь по домам. Кто хочет, присоединяйтесь к нам». Милиционеры тут же сдали оружие. Заявили, что присоединяются к восставшим. Правда, один, похоже из евреев, стал кочевряжиться. Но у него свои же милиционеры отняли пистолет. Полковник Перхуров сказал еврею: «Идите домой». Но, когда полковник отошёл, начальник его штаба приказал своим офицерам: «Разберитесь с этим непослушным». Непослушного живо скрутили. Бросили на телегу, на которой лежали связанные большевики с оружейного склада. Милиционерам выданы были расписки с указанием номера отобранного револьвера. Потом оружие сложили в автомобиль, который ждал невдалеке. В автомобиль поместили и раненого милиционера, отвезли его в ближайшую аптеку. Там сделали перевязку. В госпиталь раненого милиционера аптекарь отвёз на своей пролётке. В ту же ночь к заговорщикам присоединилась часть населения Ярославля. Их вооружили захваченными на складе винтовками. Вскоре пришло донесение, что взят без единого выстрела, разоружён и арестован Особый коммунистический отряд, захвачен Губернаторский дом, в котором находились исполком и ГубЧК. Восставшие завладели почтой, телеграфом, радиостанцией и казначейством. Таким образом, в руках повстанцев оказался весь центр Ярославля, а затем и заволжская часть города. «Убитых и раненых ни с одной стороны нет», — писал в своих воспоминаниях полковник Перхуров.

Первой жертвой стал Семён Нахимсон, председатель Ярославского губисполкома. Какой-то озверевший юнкер зарубил его в гостинице «Бристоль», где проживал Нахимсон. Перхурову же донесли, что Нахимсон оказал сопротивление. После расправы с Нахимсоном группа офицеров направилась на квартиру председателя Ярославского горисполкома Давида Закгейма. Его вызвали во двор. Спросили: «Ты Закгейм?» Он ответил, что его имя Закгейм. Позвали соседей, которые подтвердили, что это и есть Закгейм. Тут же Давид Закгейм был убит двумя выстрелами в голову, а затем грудь его прокололи штыком. Тело Закгейма выволокли на улицу и выбросили у ворот. В течение нескольких дней труп Закгейма валялся на улице и служил предметом издевательства горожан.

«Сытые, толстопузые буржуи, маклаки с толкучего рынка, отставные штаб- и оберофицеры и черносотенцы, проходя мимо, останавливались и злобно издевались над бездыханным трупом Закгейма, плевали в лицо».[i]

В своих воспоминаниях полковник Перхуров писал, что «офицер, который руководил арестом большевистских руководителей, за бессудное убийство был отстранён от должности».[ii] Штаб восставших разместился в здании гимназии Корсунской. В городе развешивали воззвания о добровольной мобилизации. Вскоре гимназия была заполнена людьми всех возрастов. Гимназисты, чиновники, железнодорожные и фабричные рабочие — все готовы были встать в строй мятежников. Несколько позже стали появляться толпы крестьян из близлежащих деревень. Всех добровольцев записывали, выдавали оружие и отправляли на комплектование полков. Большинство крестьян в полки не явилось. С оружием разошлись по своим деревням. Арестованных большевиков и их сторонников поместили на баржу, которую отвели от берега и установили посередине Волги. Трюм баржи высотой с человеческий рост был заполнен дровами. Чтобы разместить там заключенных пришлось выбросить часть дров. На дне баржи было сыро. Стояли лужи затхлой воды. Несколькими днями позже в трюм баржи мятежники бросили сильно избитого человека. Кто-то из арестантов узнал в нём комиссара Перельмана с Локаловской мануфактуры из села Гаврилов Ям. Об этом сообщили военкому Александру Флегонтовичу Душину, левому эсеру, который тоже находился на барже. Душин пробрался сквозь плотную толпу к Перельману. Тот сидел на бревне, тяжело облокотившись о поленницу. «Жив?» — обратился Душин к комиссару. Тот с трудом разжал окровавленный рот: «Не дождутся. Но скажу тебе, Душин, сильно болит голова».

— Подожди, Исаак, каким-то чудом среди нас врач имеется. Фёдор Игнатьевич, — негромко позвал Душин.

— Для вас чудо, а для меня несчастье, — раздаётся из полумрака вежливый голос.

— Ах, Господи, не знаю, как Вас нынче называть. Но сегодня, уж не обессудьте, для нас Вы — товарищ Троицкий.

— Товарищ по несчастью, — Перельман устало прервал Душина. 
Осмотрев комиссара, доктор сказал, что серьёзных повреждений нет. И добавил удручённо: «Болит голова, говорите? Не исключаю сотрясения мозга. Пациентам с сотрясением мозга предписывается постельный режим на пять суток», — не скрывая грустной иронии, закончил Троицкий

— Постельный режим. Это мы сейчас живо, — засуетился Душин, — товарищи, давайте брёвна. Укладывайте их на пол. А то на полу сырость.

На брёвна бросили охапку сена. Сено лежало в углу баржи. Тюремщики проявили старорежимный гуманизм. На эту постель уложили Перельмана.

— А вот кого не ожидал здесь встретить, так Вас, Фёдор Игнатьевич, — чуть позже обратился Душин к доктору Троицкому, — Вы-то, за какие грехи?

Доктор Троицкий обеспеченный, уважаемый в Ярославле человек. Первым в городе стал владельцем автомобиля.

— Наверное, Перхурову мой автомобиль приглянулся, — обречённо отвечает доктор.

— Вот за этот грабёж Перхурова уж точно шлёпнем, — сказал кто-то зло за спиной доктора.

Утром к барже подплыла лодка. С лодки подали мешок с хлеба и две литровых бутылкиподсолнечного масла. Хлеб и масло разделили справедливо на всех. Всех было сто девять человек. Список арестантов составил Душин. «Их имена будут начертаны золотыми буквами в Ярославском музее», — говорил он. «Какой Вы военком, однако, романтик», — невесело улыбнулся доктор Троицкий. Душин в ответ только сжал кулаки. Зачерпнули измятой бадьёй из Волги воды. Не всем удалось напиться. Вылезали на палубу несколько раз, чтоб набрать воды. Никто не стрелял с берега по арестантам. «Вот и закончился наш пир, — тихо произнёс доктор Троицкий. Помолчал и добавил, — пир во время чумы». Прислушался к канонаде с левого берега Волги. Стреляла по Ярославлю красная артиллерия. Заговорил снова: «Вчера ночью высунулся из трюма, Ярославль наш родной весь в огне. Всё горит и горит». Рядом с баржей раздался взрыв. Люди втянули головы в плечи, прижались к поленницам. Баржу закачало. Дрова посыпались на головы арестантов. Кто-то, верно, подумал: «Слава Богу, что все поленницы с левого борта. Может, спасут от снарядов. Ведь свои и угробят». В носовой части загрохотало. Взрыв. И тишина. Слышно, как посыпались дрова. Потом дикий вопль. Кинулись на крик. Стали разбирать разбросанные брёвна. Военком Душин со страхом подумал, что там лежит Исаак Перельман. «Доктор, доктор», — закричал он. «Я уже не нужен», — слышит он голос Троицкого. Душин с ужасом видит среди брёвен окровавленную шинель Исаака Перельмана, его развороченную грудь. Рядом — с оторванными ногами — Криш Гришман, застывший, в последнем крике, с широко открытыми глазами. Над их головами в корме баржи зияла огромная пробоина. Гришман — из тех милицейских конников, которых перхуровцы встретили в первый день мятежа. Ещё пару часов назад Перельман хрипло говорил, передавая бадью с водой Гришману и, отстраняя протянутые руки других сидельцев: «Никак не могу. Это мой брат по крови, там последний глоток остался». «Что значит брат, пытался возражать латыш Мартин Кушке, облизывая пересохшие губы, — мы, коммунисты, все братья по крови. Революция нас породнила». «Ну-ну, товарыши, — миролюбиво говорил немец Фриц Букс, — я сбегай за водой. Ничего не стоит. Я знай, как воды набрать, чтоб беляки не видели». Фриц Букс, солдат интернационального полка. Его перхуровцы взяли в госпитале. Прошло ещё три мучительных дня. Теперь артиллерия красных стреляла по центру Ярославля. Взрывы около баржи прекратились. Стояла невыносимая жара. Люди задыхались в трюме. При попытке выйти на палубу, арестантов встречали пулемётные очереди перхуровцев. Тела мертвых узников посинели, распухли, издавали тяжёлый тлетворный запах. И смрад из отхожего места казался теперь запахом дешёвого одеколона. Отхожее место возникло в середине баржи. И это было коллективное, большевистское решение — так как одна часть арестантов разместилась в носовой части, другая в задней части баржи. Еды не было уже три дня. Несколько смельчаков вышли на палубу, стали кричать, что умирают от голода. Но их никто не услышал. На набережной горел магазин Меньшова. И пулемётчики, что обстреливали баржу, теперь грабили магазин. Это было хорошо видно. Кто-то тащил на плечах мешок с продуктами — магазин был солидный, не какая-нибудь овощная лавка. Это арестанты прекрасно знали. Вот двое тащат ящик, видимо, с водкой. Ну, не квас же воровать, рискуя получить пулю от Перхурова за мародерство. А арестантам самое время бежать с баржи. Кто-то спрыгнул в воду, за ним ещё один. Ещё двое. Все плывут к набережной горящего Ярославля. До левого берега, где сосредоточена артиллерия красных, совершенно ясно, не доплыть. В этом месте ширина Волги больше версты. Перхуровцы уже встречают пловцов короткими очередями. И вот уже один исчез в волнах. Второй потонул, третий. Люди, оставшиеся на палубе баржи, торопливо прячутся в трюм, спасаясь от пуль. Ещё день прошёл в духоте. Тяжелый запах разлагавшихся трупов был невыносим. Решили, раз не удаётся похоронить комиссара и его товарища по-божески, то надо похоронить в водах Волги. Предложил это решение Душин. Но как вынести трупы? Перхуровцы не дают высунуться из трюма. Душин что-то пытался объяснять, от кого-то требовал помощи, чтобы вынести трупы на палубу. Но его никто не слушал. Голод сводил животы, заставлял забыть о похоронах. Некоторые арестанты уже не могут встать, бессильно лежат в грязных лужах. Доктор Троицкий сидит на бревне, обречённо глядя в стену баржи. Есть уже не хотелось. И это не тревожило доктора. Невнятный шепот будто вернул его к жизни. Над ним склонился немец Фриц Букс: «Доктор, у нас живот пустой, а мои соплеменник живают и живают». «Жуют?» — спросил доктор. «Ja, ja, — взволнованно сбился на немецкий язык Букс, — конечно». На барже были ещё арестанты, ярославские обыватели из немцев. Арестованы были по доносу: «укрепляли советскую власть». Перлину, начальнику контрразведки некогда было разбираться. Проще отправить на тюремную баржу до «лучших времён». Но немцам разрешили взять по котомке еды. По законам военного времени — на три дня. Про эти котомки узнал преданный делу революции большевик Фриц Букс. И сейчас революционная законность требовала делиться. Соплеменники Фрица Букса не сопротивлялись. Вытряхнули остатки своей еды. Были там хлеб и сало. Сало резали куском стекла от выбитого взрывом иллюминатора. Доктор Троицкий вроде ожил. Настойчиво предупреждал, чтоб не набрасывались на еду. Кто-то его послушал, ел малыми порциями. Но кто-то уже корчился от боли в животе. Кто-то лежал облитый рвотой. Еды хватило на один день, но на всех. На следующий день было тихо. Стоял сильный туман, моросил дождь. К барже на катере подплыли офицер и какая-то барышня. Они ломали хлеб на кусочки и бросали с лодки на баржу. Все арестанты высыпали на палубу. Но повезло немногим. Хлеба было мало. Многие куски падали в воду. В барышне арестанты узнали артистку Барковскую. Пела в ресторанах. Раньше для красных, а нынче для белых. Но, как видно — добрая душа, раз хлебушка изволила подвезти арестантам.

В своих воспоминаниях Перхуров писал:

«Положение арестованных на барже было ужасным, потому что нельзя совершенно было туда подвезти пищи. Я помню тот скандал, который был поднят мною, когда я узнал, что арестованным несколько дней совершенно не давали никакой пищи. Я немедленно приказал регулярно доставлять пищу. Вызвался для этой цели один офицер-латыш, он заявил, что туда пищу доставит. С ним увязалась певичка Барковская. При возвращении офицер-латыш был ранен в голову и погиб. Больше я не мог рисковать своими подчинёнными».

Это был уже пятнадцатый или четырнадцатый день. Со стороны Ярославля слышен был глухой гул взрывов. Видимо, красные теперь обстреливали город с севера. Левый берег второй день молчал. Душин записал на клочке бумаги: «Два дня баржу не обстреливали». Он еле шевелил языком, но твердил одно: «Золотыми буквами наши имена в музее». Доктор Троицкий с сожалением глядел на Душина: «А ведь такой сильный человек был. И что стало… Судьба человека в руках Бога. Смеет ли он бросать вызов Богу?» Доктор мысленно начертал огненными буквами на серой стене трюма эти две последние фразы. Ответ не заставил себя ждать. Загремели взрывы около баржи. Баржу резко качнуло, и она понеслась вдоль Волги. Кто-то рядом с доктором проговорил: «Канат порвало». Этим канатом перхуровцы крепили баржу к набережной. «Во. Несётся как самолёт», — как-то по-детски хихикнул Душин. Доктор Троицкий мельком взглянул на военкома. Озадачила мысль: «Не в себе нынче наш Флегонтович». Тут же раздался пронзительно-тяжёлый свист. «Ложись!» — заорал Душин. Все попадали на пол. Снаряд пролетел мимо. Правый борт баржи пронзали иглами пулеметные очереди мятежников. Борт просвечивал на солнце как решето. По левому борту била артиллерия красных. «Они думают, что беляки на барже тикают, — доносится до доктора шёпот Душина, — надо как-то им дать знать. Иначе нам каюк». В носовой части разорвался снаряд. «Опять по Перельману», — Троицкий, вжимая голову в плечи, прижался к поленице. Из носовой части баржи слышны вопли. И сквозь грохот взрывов и стоны умирающих вдруг раздаётся неожиданно твёрдый голос Душина: «Сейчас будет излучина реки, и нас прибьет к левому берегу. В этом месте до берега недалеко. Надо плыть к нашим. Кто со мной?» Казалось, что голос Душина слышит только доктор, но несколько арестантов подняли головы. «Кто со мной?» — опять кричит Душин. Вот он и — несколько человек выбираются на палубу. Ползком до края борта. Доктор в окно иллюминатора видит, как тяжёлым брасом плывут смельчаки к берегу. Вот один взмахнул руками и исчез в волнах. «Боже, только бы не военком», — с тревогой подумал Троицкий. В окно баржи он замечает, что берег недалеко. Красные обнаружили пловцов и перестали стрелять.

Поздно ночью катер с красноармейцами подтащит баржу к берегу. Из 109 пленников живыми были 75 человек. А война продолжалась…

Командующий фронтом Гузарский[iii] в донесении Аралову (копии Троцкому и Муралову): «Не стал бы требовать еще химических снарядов. Подтверждаю необходимость присылки: во-первых, стойкого однородного отряда в тысячу человек, желательно латышей или китайцев. Тогда успех гарантирую.

 В ночь на 16 июля Перхуров с отрядом в пятьдесят человек покинул Ярославль на пароходе. Своему помощнику, генералу Карпову П.П. он предложил уйти из города вместе с ним. Тот отказался, заявив, что Ярославль его родной город и здесь вся его семья. Генерал Карпов П.П. и его семья были расстреляны большевиками в сентябре 1918 г.

Доктор Троицкий стоит под моросящим дождём на Богоявленской площади. Глядит на ядовито-зелёные, будто покрытые злой плесенью купола церкви Богоявления. Тёмно-красные стены церкви разрушены. Час назад дохлый пароходик, надсадно пыхтя, доставил несколько бывших узников баржи на правый берег Волги. Среди них был и доктор Троицкий. На прощание обнялись. Особенно крепко —  Троицкий и эсер Душин. «Куда?» —  спросил доктор Александра Флегонтовича. «В свою деревеньку Борисовку, жену навестить, детей», — как-то невесело отозвался Душин.

Красные кирпичи церкви Богоявления разбросаны по площади. И стены её, будто, плачут кровавыми слезами. Площадь застыла в мёртвой тишине. И только едва шелестит дождь. Доктор Троицкий медленно крестится, шепчет: «Боже, сохрани жену мою Марфу Петровну и доченьку мою Ксеньюшку». И сразу заныло сердце в горьком предчувствии. Вышел на пустынную Углическую улицу. Мертвые, разбитые здания.

Груды камней на мостовой. Обрушенные крыши. Остовы сгоревших домов. И тишина, убивающая надежду. Ни одной живой души. Вот на уцелевшей стене разрушенного дома оборванный листок, в углу его двуглавый орёл под короной. Доктор читает: «Приказываю твёрдо помнить, что мы боремся против насильников за правовой порядок, за принципы свободы и неприкосновенности личности». Дальше листок оборван. И где-то внизу его огрызок, и там: «Полковник Перхуров». Вдруг за спиной шум, крики, разрываемые женским и детским плачем. Толпа молодых женщин с детьми и совсем юных девушек, окруженная отрядом солдат. Троицкий всматривается в лица конвоиров — китайцы. Их неподвижные физиономии под будёновками внушали непонятный страх. Доктор оглядывается. Старушка, закутанная в черный платок, хватаясь за обгоревший столб, опускается на землю. Троицкий подбегает к ней, за спиной слышит омерзительно визгливый, будто кошачий вопль: «Замолчати!». И выстрелы, выстрелы. Китайцы стреляют над головами женщин. Матери прижимают к себе замерших в страхе детей. Конвоиры толкают их прикладами в спины. «Бистро, бистро!» — слышатся опять писклявые нерусские голоса. Процессия уже скрылась в переулке, а доктор всё слышит корявое: «Бистро». Троицкий наклоняется над женщиной, сидящей у стены. Поднимает с её лица чёрный платок. «Что с Вами? Вам плохо?» — спрашивает он. «Боже! Что же это делается. За какие грехи всё это», — разрывающие душу рыданья слышатся из-под чёрного платка. «Что такое?» — тихо спрашивает Троицкой, уже догадываясь, что женщина провожала кого-то в той жуткой толпе. «Боже, за что?! Внучку мою и дочку мою повели на бойню. Мало им извергам, зятя убили. Поручик, ведь мальчишка совсем. А дочку-то за что? С ребёнком…» Доктор Троицкий отходит от рыдающей женщины. Бредёт среди пустынных развалин. Вот храм Сретения Господня. Колокольня изрешечена снарядами. «Гибнет, гибнет Русь православная», — какая больная, уставшая мысль! И тут же, как удар ножом в сердце: «Боже, что же с моей семьёй?!» Вот и его — Сретенский переулок. И дома вроде бы целые. Только в некоторых выбиты окна. Доктор опять перекрестился, глядя на храм. Обращает внимание на листки, что наклеены на стены домов. Это большевики расклеили свой декрет: «Завтра, 23 июля 1918 года в восемь часов утра всё мужское население города должно явиться на вокзал. Ко всем уклонившимся будет применена высшая мера наказания». «Опять расстрел», — тупо отмечает доктор. И дальше по переулку видны эти серые листки. Вот дом Менделя: «Одежда. Меха». Выбиты окна и двери. Магазин разграблен. Еще квартал, его дом — дом доктора Троицкого. На первом этаже он принимал больных. Троицкий видит груду кирпичей. Обгоревший остов здания. Одна стена целая. Открытая часть комнаты на втором этаже. Его гостиная. У стены стоит буфет. Гордость семьи. Приобрёл в мебельном магазине Голкина. Хозяин сам пришёл к доктору Троицкому. «Вот мебель итальянскую получили, фабрика известная «Asnaghi Interiors». К Вам, Фёдор Игнатьевич, к первому пришёл. Помню, помню, как Вы сына моего с того света вытащили. Ко мне уже и от Щапова Пётра Петровича[iv] приходили. Но я повременил, пока от Вас намерение не поступило. Особенно советую буфет», — Голкин говорил длинно и витиевато. Но Троицкий знал отменный вкус мебельщика и, не глядя, согласился. Что касается содержимого буфета — особой ценностью был в нём китайский сервиз на двенадцать персон. Достался на свадьбу от родителей жены, известных ярославских купцов. Дверцы буфета распахнуты настежь. Видно было, что полки его пустые. Доктор смотрит на свой разрушенный дом, и мысль, как механический стук часов: «Уже побывали, побывали». Кто-то коснулся его плеча. Оглянулся за спиной стоит дворник Абыз. Татарин. «Федор Игнатьевич, горе-то какое», — Троицкий слышит робкий голос Абыза. «Где? Где моя семья?» — срывается на крик Федор Игнатьевич.

«В покойницкой при госпитале, — произносит несмело дворник, — третьего дня приходил туда. Говорю, хороший человек был доктор, Федор Игнатьевич. Дайте, я похороню его жену и дочь. Мало ли кто объявится, могилу показать. Про Вас-то, люди говорили, что баржа потопла. И все вместе с ней. А в покойницкой ответ — вы не родственник. Тел не выдаём».

В госпитале были всё незнакомые люди. Нежданно появилась медсестра. Практику проходила у Троицкого. Узнала доктора, испуганно взглянула на него. Прошептала тихо: «Боже, это Вы?» Потом появился Петя Воровский — коллега и друг тех мирных дней. Обнялись. Троицкий подолом грязной рубахи вытер слёзы. Втроём, и Абаз с ними, прошли в морг. Санитар, дежуривший там, сказал, что день назад все невостребованные трупы похоронены в общей могиле на Чурилковском кладбище. До погоста ехали молча. Петя раздобыл госпитальную карету. Запряжёна похоронной клячей. Слёз Фёдор Игнатьевич не вытирал. Они смешались с дождём. И сдавленный крик, рвавшийся из груди, казалось, оглушил его. Он не слышит, что ему говорит Петр. Среди тощих берёз и осин на поляне свежий холм. И посреди него деревянный кол с куском фанеры, на которой что-то написано чернильным карандашом. Надпись размыта дождём. Доктор Троицкий тихо плакал, обхватив берёзу. Обратный путь — по дорожной грязи. Скрип несмазанных колёс. И хвост клячи мерно раскачивается в такт её медленных шагов. Боль уходила. На смену ей надвигалась оглушающая пустота. Доктор Троицкий чувствует на своем плече руку Петра Воровского. И тепло руки друга будто возвращает его к жизни.
— А как ты пережил всё это? — спрашивает он Петра.
— Я ж тебе рассказывал по дороге.
— Извини. Я прощался с женой и дочерью.
— Известно как. Врачи нужны и красным и белым. Я знаю, ты был на барже. Её уже окрестили «баржей смерти». А ты? Теперь-то как?

Троицкий показывает бумагу, которую получил при освобождении с баржи.

«Иди к нынешним властям. Я уж не знаю к кому. Они разместились в гостинице «Бристоль». Она — одна из немногих уцелела. Покажи им свою бумагу, а то завтра загонят на вокзал. Декрет-то читал?» — торопливо говорит Воровский.
 До гостиницы «Бристоль» Троицкий опять шёл по родному Сретенскому переулку. Длинный, летний день к вечеру развиднелся. Тучи рассеялись. Солнце стояло низко над домами и било в лицо нежаркими лучами. Около его дома находилась подвода с лошадью. Двое мужиков на верёвках спускали тот самый итальянский буфет. Ещё один мужик торчал у телеги.

— Вы это чего? — возмущённо спросил Троицкий.
— Чего, чего. А вот через плечо, — услышал он в ответ, — твоё, что ли?

— Да, это моя квартира, — неизвестно откуда хватило сил резко ответить.

— Было ваше, стало наше. И проваливай, господин хороший. А то доложим куда надо. Будешь париться на вокзале. Ваших там уже полный зал. А если что — и до оврага возле Леонтьевского кладбища недалеко. Сёдне, с утрева там офицерских дамочек со всеми ребятенками ихними в овраге шлёпнули.

Доктор Троицкий с ужасом вспоминает утреннюю процессию под охраной китайцев. И плачущую пожилую женщину в чёрном платке. Он растерянно оглядывается. Буфет уже на земле. Мужики, что возились с ним, стоят около доктора. Один — молодой и пригожий блондин.

Другой — обросший звериной бородой.

— Что, не верит гражданин-барин? — говорит бородатый, — мы ж оттудова и приехавши. Забросали овражек землёй и приехали.

— Значит мой буфет вам в награду?

— Поговори ешо, поговори, — равнодушно, без злобы отзывается мужик, что стоял раньше у телеги.Бородатый и молодой берут доктора под руки, один из них произносит:

— Ну, не заставляй ты нас, мил человек, брать грех на душу. Иди отселе, ради Бога.

Мужики доводят Троицкого до переулка. Толкают в шею. Не оглядываясь, доктор медленно плётётся вдоль разрушенных домов. А за спиной слышит голоса мужиков. Молодой: «Может, и верно, поставец-то евонный». Суровый бородатого: «Васька, сколь раз тебе говорено: не поставец, а буфет. И шо, зря, что ль мы в город припёрлись. Степан Евграфович заказывали буфет голландский. Или ещё какой заграничный… Обещал знатно расплатиться. Вот и ты своей Верке обнову справишь». «Да уж, справишь. Дождёшься щедрот от Степана Евграфовича. Мироед», — отзывается молодой. Голоса удаляются. Глухой гул наполняет голову Троицкого, то ли набат с дальнего храма, то ли гроза надвигается из-за Волги. Он не помнит, как добрался до гостиницы. Кому-то он там показал свою бумагу. Кто-то что-то сочувственное говорил ему. Только одна фраза врезалась в его память: «За белый террор мы ответим красным террором». Определили комнату при госпитале. Просили завтра приступить к работе: «В госпитале рук милосердных не хватает». Доктора резануло слово «милосердных». Он вглядывается в лицо говорившего. На него глядели стеклянные, неподвижные глаза палача. Запомнился не человек, а его мертвящий взор. И мрачное предчувствие, связанное с этими взглядом, не обмануло. Ещё раз пришлось увидеть эти глаза.

В своей комнатёнке доктор Троицкий упал на кровать и тут же погрузился в тяжёлый сон. Утром его разбудил Пётр Воровский. Сказал, что велено двум врачам прибыть на вокзал, при необходимости помочь больному.

— И ещё, это уже конфиденциально. По-русски — на ухо, — угрюмо продолжает Воровский, — при оказании врачебной помощи строго ориентироваться на социальную принадлежность страждущего…

— Если буржуй — пусть подыхает. Нечего на него пули тратить, — угрюмо заканчивает доктор Троицкий фразу своего товарища. Пётр Воровский обречённо кивает головой.

Вокзал был окружен вооружёнными солдатами. Зал ожидания переполнен мужчинами разных возрастов. Были и старики, равнодушно смотревшие на мир слезящимися глазами. И дети — подростки тринадцати — пятнадцати лет. На одной группе Троицкий задержал свой взгляд. Мальчишки, совсем маленькие, верно шести и пяти лет, испуганно оглядывались по сторонам. Прижимались к пожилому мужчине в шляпе. Мужчина что-то успокаивающее говорил мальчикам. Троицкий слышит только конец его фразы: «… вы всю бомбежку просидели в подвале со мной, вашим дедом… не забудьте сказать — дед учитель, учитель, всего лишь учитель словесности», — выкрикнул мужчина и вдруг схватился за грудь, закачался. Мальчики тянутся к нему ручонками. А мужчина, судорожно заглатывая ртом воздух, пытается опереться о стену. Дети растерянно смотрят на деда, упавшего у их ног. Петр Воровский осторожно развязывает галстук на шее старика, расстёгивает рубашку. Стетоскопом приникает к его груди. Щупает на запястье пульс. «Мёртв, — говорит он Троицкому, — надо как-то его внуков вывести отсюда». В дальнем углу зала толпа особенно плотная. Там вход в комнату. Солдаты заталкивают туда людей, на лицах которых Троицкий видит маску неподдельного страха. Раздвигая толпу, врачи идут к этой злополучной комнате. Натолкнувшись на жёсткий взгляд солдата, стоявшего у двери, Воровский уверено говорит: «У нас мандат». Делает вид, что лезет в карман своего пиджака. Солдат показывает рукой на дверь: «Проходите, товарищи». В комнате за столом сидят несколько человек в военной форме. В центре — вчерашний знакомец Троицкого со «стеклянными глазами». Тот, что из гостиницы «Бристоль». Увидев врачей, он растягивает рот в приветливой улыбке, но глаза всё такие же неподвижные, стеклянные. «Что случилось?», — спрашивает он. Несколько солдат, прежде скрытых в глубине комнаты, отталкивают группу испуганных мужчин, стоящих перед столом чекистов. Троицкий уже понял, что имеет дело с «товарищами» из ЧК. «Понимаете, — неуверенно начал Воровский. «Дело не терпит отлагательства, — грубо оттолкнув Петра, жёстко говорит Троицкий. Он вдруг вспомнил, что человека в шинели с красными петлицами и стеклянными глазами, с которым познакомился в гостинице «Бристоль», зовут Губер. Троицкий почти кричит: «Товарищ Губер, умер от сердечного приступа старый человек. Я знаю — это педагог. Моя дочь училась у него. С ним внуки — дети…» Троицкий знает, что сейчас его спросят, кто родители этих детей. Как связаны эти родители с Перхуровым? И он отчаянно врёт: «Их мать умерла от тифа. Отец — инвалид войны, погиб в разрушенном снарядом доме. Свидетель — доктор Воровский». Троицкий ловит испуганный взгляд друга. Губер подымает глаза на Воровского. Тот орёт, пересиливая страх: «Подтверждаю». Троицкий с ужасом думает, сейчас его спросят как фамилия умершего старика — учителя, которого он, якобы, прекрасно знает. Но он этого человека первый раз в жизни видел. Но спасает Петя Воровский, он вынимает из своего кармана паспорт, обращается к Губеру: «Вот документ умершего, я его взял при осмотре трупа». Губер передаёт паспорт рядом сидящему чекисту: «Проверьте по списку подозреваемых». Тот начинает рыться в своих бумагах, слюнявит палец, перелистывает страницы паспорта. Солдаты к столу подталкивают испуганных мужчин. «Как связаны с мятежниками!?» — орёт Губер, — какой офицерский чин имеете? Не врать мне, не врать!»
— Унтерофицер с германского фронта, — с отчаянной смелостью выкрикивает один из допрашиваемых мужчин, — Георгиевский Кавалер.

— А ну покажи руки, — подозрительно говорит сидящий рядом с Губером чекист, который до того листал паспорт умершего старика.

Георгиевский Кавалер протягивает ему ладони.
— Мягонькие, сразу видно, что из буржуев, — зло шепчет чекист. 
Губер кивает головой своему подчиненному. Тот выплёвывает, не то, утверждая, не то спрашивая: «Шлёпнуть». Солдаты подхватывают унтер-офицера под руки. Ведут к дальней двери, еле заметной в углу комнаты. Красноармейцы вводят ещё несколько мужчин. Становится трудно дышать. Ужас этих людей передаётся врачам. И в мрачном полумраке вокзальной комнаты пауком шевелится незнакомое, нерусское слово «концлагерь». «А вы, что стоите? Забирайте своего покойника, — Губер зловеще улыбается, — Кальченко, Петров проводите врачей. Да, доктор, документ умершего возьмите». Пётр Воровский прячет паспорт в карман. Солдаты, перекинув на плечах винтовки, ведут по вокзальному залу врачей. У Троицкого возникает ощущение, что их тоже арестовали. Но солдаты поднимают с пола труп старика-учителя. Кивают детям: «Пошли». На выходе с вокзала уже стояла повозка с лошадью. «Однако, предусмотрительный этот товарищ Губер», — мелькнуло в голове Троицкого. Солдаты кивнули врачам. Один из них произнёс: «С Богом». И скрылись в здании вокзала. Троицкий взглянул на мальчиков, подумал о своей погибшей семье, и боль, острая как предсмертный крик пронзила его. «Что с тобой?» — испуганно спрашивает Воровский, взглянув на побледневшего товарища. «Отошло, — Троицкий обнимает за плечи мальчиков. — Я их возьму с собой. Согласны?» — обращается он к детям. Те робко кивают головами. «Похороним деда. А там, видно будет, — говорит доктор Троицкий, — Петя, ты отвезёшь старика?» Воровский молча садится в ногах покойного на повозку. Кучер трогает вожжи. Лошадь, обречённо опустив гривастую голову, застучала копытами по булыжной мостовой. Мальчиков звали Саша и Петя. Дети спали на полу. Фёдор Игнатьевич выпросил в госпитале больничный матрас, одеяло, пахнущее нечистым телом, и две простыни. Простыни были стираны, на редкость чисты, хотя в них зияли многочисленные дыры. Подушки достать не удалось. Это и были постельные принадлежности мальчиков. Кормились в госпитальной столовой. Детям выдавали одну порцию на двоих — овсянка или серое картофельное пюре. Зато чаю доставалось по стакану каждому и по куску чёрного хлеба. Видя голодные глаза мальчиков, Фёдор Игнатьевич подкладывал от своей порции несколько ложек в их тарелку. К осени в Ярославле открылись несколько трудовых школ. Старшего, Сашу, как сироту, приняли в школу без проблем. Ему в ту пору было около шести лет. Сработала бумага Троицкого: «жертва белого террора». О «барже смерти» знал весь Ярославль. Позже — ещё событие: вызвали в жилищный совет. Сказали, что идёт уплотнение квартир буржуев. А ему, Троицкому Фёдору Игнатьевичу положена жилплощадь. Троицкий сказал, что при нём дети — сироты. Тут же в соседней комнате оформили опеку. Фёдор Игнатьевич с некоторой иронией подумал: «Вот времена настали. Никакой волокиты и бюрократии». Вернулся в комнату жилсовета. Женщина в красном платке, повязанном на лбу, как с плаката «Долой кухонное рабство», радостно сообщила: «На троих — вместо десяти метров даём комнату в двадцать метров». И как-то ласково взглянула на доктора Троицкого. Доктор вдруг вспомнил, что ему только сорок семь лет. Только или уже? Впрочем, тут же на память приходит строчка, кажется из раннего Чехова: «В пролётку вскочил старик лет сорока». Ухмыльнулся. Уходя, послал женщине воздушный поцелуй. Женщина зарделась ярче своего красного платка. А доктор вдруг разглядел, что красный платок украшает очень милую девичью мордочку. Смотреть своё новое жильё отправились втроем. Младший — Петя держался за руку Фёдора Игнатьевича. Старший — Саша внимательно рассматривал улицы, по которым проходили. Похоже, что-то узнавал. Когда подходили к дому, указанному в ордере, мальчики заволновались. С криком: «Это же наш дом!», бросились к открытому подъезду, помчались вверх по каменной лестнице. Доктор едва успевал за ними. А мальчики уже стучат в резную деревянную дверь, дёргают медную дверную ручку. Из двери высовывается неприбранная тётка, зло спрашивает: «Что надо?». «Это наш дом!» — громко хором кричат мальчики. «Чо, чо? Пошли отселе, — зло фыркает тётка, и, увидев интеллигентное лица доктора Троицкого, уже не сдерживая себя, орёт, — чо припёрлись, чо припёрлись! Буржуи недорезанные. Мало вам Леонтьевского кладбища!». Фёдор Игнатьевич опять видит перед собой картину: толпа растерзанных женщин и детей и китайцы, ведущие их на смерть. Ему становится нехорошо. «У меня здесь ордер на комнату, — тихо говорит он. «Покажи, — тётка угрюмо рассматривает ордер, зло бурчит, — лучшую комнату хапают. Вон за кухней, следующая. А я-то думала, моей доченьке Машке с ребятёнком достанется. Из деревни едет». Тётка выдавливает слезу. Стучит осторожно в первую дверь от входа в квартиру. «Сергей Семёнович, тут пришли, на Машкину комнату зарятся, и ордер есть», — тётка всхлипывает почти натурально. Из комнаты высовывается откормленная морда в полувоенном френче. Зло смотрит на тётку: «Что орёшь как оглашённая!?» «Как же, как же. Вот…» — тётка тычет пальцем в сторону Троицкого. «Коли ордер есть — вот ключ, — френч протягивает руку с ключом, — последняя дверь по коридору». Кривя толстые губы, смотрит на свою соседку. А та всё не унимается: «Как же, как же, Сергей Семёнович, товарищ Перегуда, вы ж обещали похлопотать за мою Машку. Я ж вам отрез аглицкого сукна дала на костюм. Моего, царствие ему небесное, Петра Петровича. А тут эта комната уходит в чужие руки». Тётка причитает в полный голос. «Закрой пасть, Дарья, — сурово говорит мордастый Сергей Семёнович, — а твоему Петру Петровичу нечего было водку жрать днями напролёт. И отрез твой весь молью потрачен. Выбросил я его на помойку». «Гляди-ка, выбросил. А давеча в чем Вы шли в горсовет. Костюмчик-то из моего сукна», — уже язвит неугомонная тётка. Дальше — уже за спиной Троицкого непотребный мат Сергея Семёновича. Троицкий шепчет мальчикам: «Заткните уши». Мальчишки хихикают.

Потом — время сполохами пожара, тенью и мраком. Опять пошёл на кладбище, где похоронены дочь и жена. Теперь на могильном холме огромный валун. На нем надпись масляной краской: «Жертвам белого террора». Постоял в одиночестве. Слёз не было. Были серые будни. Стоны раненых и больных. Острая нехватка лекарств и перевязочного материала. Затхлый, спёртый воздух переполненных больничных палат. Ползли мрачные слухи: по деревням ходят отряды чекистов. Ищут оружие из разграбленных воинских складов. Обыскивают дома. Где обнаруживают оружие, тут же расстреливают всех взрослых мужчин. Арестовали врача Петю Воровского: «За помощь мятежникам Перхурова». Стало известно, что в период мятежа Пётр лечил Перхурова. Тот нежданно заболел. Думали, тиф. Высокая температура. Понос. Позже выяснилось, что отравился лежалой рыбой. Конечно, он лечил Перхурова не под дулом револьвера. Вот это и есть главная вина врача Воровского. Дали десять лет. Троицкий присутствовал на суде. Петя увидел Троицкого, печально улыбнулся ему. Фёдор Игнатьевич не сдержал слёз. Вышел из судебного зала на улицу. Стояла тяжёлая зима двадцатого года. Пришёл домой. Было холодно. Мальчики сидели у тлеющего камина — это всё, что осталось им от прежней жизни. Лёг на диван. Развернул вчерашнюю газету «Известия». Где-то на последней странице маленькая заметка, выхватил глазами две строчки: «расстрелян левый эсер Душин А.Ф. за содействие левоэсеровскому мятежу Марии Спиридоновой». Мелькнула неразумная мысль: «Как это Душин, сидя в глухой деревне Ярославской губернии, мог содействовать мятежу Спиридоновой?» «Значит, смог», — ответил человек со стеклянными глазами.

Жизнь стала невыносимой. И почему-то за всеми этими печальными событиями опять виделось доктору серое, точно изъеденное тюремной пылью лицо со стеклянными глазами палача.

Поздно вечером доктор Троицкий возвращается из госпиталя домой. Снег идёт. А жизнь, кажется, остановилась.

Примечания

[i] «Красная Книга ЧК»

[ii] «Ярославское восстание.1918 г». Издательство «Посев» 1998г

[iii]Гузарский расстрелян по приказу Троцкого в 1919 г.

[iv] Щапов Пётр Петрович — Городской голова Ярославля. (1910 — 1916).

 

Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/2017-nomer12-aranov/

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru