Второй «А». «Нулевку» отменили, и, минуя первый класс, все попали во второй. Предводительствовала нами ветхая деньми Ольга Христофоровна Янович — это последний год, что она преподавала. У Льва Шейнина в «Записках следователя» встречается рыжий нэпман Христофор Янаки, которого работники МУРа взяли в «Аквариуме» брюнетом, его выдал рыжий пух на руках. Я еще подумал: может, Ольга Христофоровна Янович его дочь? Фамилию изменила. Или сам автор великодушно изменил: стал же Мересьев Маресьевым. «В первый раз в первый класс». В прошлом году на первом уроке Ольга Христофоровна велит каждому назвать имя, фамилию, вероятно, еще чего-то и… национальность. Рядом со мной мальчик по фамилии Флакс. Типичное «да». И я решаю: если он скажет «еврей», скажу «еврей», а нет, скажу «русский». Далее конфуз. Флакс благополучно назвался русским, мне же было заявлено: «Ты еврей». Никто этого воспоминания не подтверждает, но моя память на нем настаивает. Те времена я помню очень живо: обратная перспектива. Это возрастное.
На смену Ольге Христфоровне пришла Галина Ивановна Парийская — молодая, задорная, прогрессивная. До того работавшая вместе с мужем за рубежами советской Родины, а именно в Бирме, с премьер-министром которой, У Ну, у нас был очередной «пхай-пхай». По нынешнему Ньянма — где колют, рубят, режут. На классном часе Галина Ивановна сказала, что у каждого человека есть недостатки. Первая мысль: «А у Ленина?» Все стали тянуть руку: «А какие у меня?» Она согласилась ответить каждому желающему, но по секрету. Павлик Слухов и я — мы оба кинулись к столу. Мне на ушко она прошептала: «Ты, Леня, когда здороваешься, то так кланяешься и улыбаешься, как будто хочешь подлизаться… заискивающий немножко».
В нижнем ряду у девочек одинаково сложены ручки. Слева направо сидят:
Ира Левант, которую я по безнаказанности и по распущенности дразнил «Лывант лысАя». Наши отцы были коллегами, оба играли у Мравинского. Дядю Мишу Леванта я называл не иначе, как «дядя Гриб». В отличие от своей дочери он смеялся.
Кира Шипулина, предмет моего внимания, дочь директора — к тому времени, впрочем, уже смещенного — и преподавательницы арфы, роскошной блондинки.
Марина Бейлинсон — «моя Бейлинсонина!» распевал я. Дочь немолодых родителей, мать — татарка, кажется, Амина Константиновна, отец со сверкающим голым черепом, коллекционер русской живописи рубежа веков.
Марина Смирнова, вскоре отчисленная, запомнилась своей высокой, как казалось мне тогда, статной мамой.
Саша Понаровский (санитар), его младшая сестра сделалась эстрадной звездой, то есть пошла по стопам отца, руководителя джаз-оркестра. Сашина мать, пианистка Нина Арнольди, работала концертмейстером в классе альта, который вела моя мать.
Люда Хайшбашева — маленькая, худенькая, жившая в школьном интернате. Бросались в глаза черные волоски на тоненьких руках, даже в основании шеи из-под белого воротничка выбивалась какая-то жимолость.
Средний ряд:
Марина Луговиер, долгое время пария, несмотря на всю свою скрипичность и то, что была отличницей. Какая-то училка вечно коверкала ее фамилию: «Луговнер». Еврейка по отцу, немолодому человеку с всклокоченной сединою и растерянным взглядом. И немка по матери — расплывшейся затрапезе с большой, величиной с горошину, бородавкой на лице. Четырнадцатилетним, стоя на хорах в Филармонии, я вдруг открыл Шостаковича — подорвался на его скрипичном концерте. Задыхаясь, что-то говорю Марине, оказавшейся поблизости. Она посмотрела на меня: «А ты не знал?» Всю меру ее незаурядности я оценил лишь после ее безвременной, уже далекой смерти — в далеком Нью-Йорке. Якобы год как рожденный ею младенец содрал родимое пятно на руке у матери — и началось.
Павлов — после второго класса был отчислен, не помню имени.
Марина Мишук — как-то на своем дне рожденья, это было в классе пятом, она поведала мне подробности побега Нуреева (или Нуриева — никогда не знал), прямо на аэродроме в Париже. Балетные — быстроногие лани, гебешникам не угнаться. Она знала об этом из первых рук: ее отец был балетмейстером в Мариинском. Ей обязан я важнейшим жизненным уроком. Пропал классный журнал. Анна Васильевна Нестерова (Синкопа), набеленная, в сивых кудельках, на костяной ноге географичка — а также по совместительству наша классная дама — подумала на Марину. Мол стала хуже учиться и, чтобы это скрыть, украла журнал. Было проведено собрание, на котором Нестерова подговорила меня выступить от имени класса и вырвать у Мишук признание. Я — заводная игрушка, не знаю, что уж там наговорил, но вскоре выяснилось, что это все Дзевановский, а никакая не Мишук. С той поры, устыдившийся, я на всю жизнь сам по себе: вне коллектива, вне комсомола, ни с кем не ходил в ногу — ни со своими, ни с чужими. Не буду ни чьей заводной игрушкой, никому не позволю себя заводить. И уж точно не приемлю чужой табели о рангах. Марина Мишук не подозревает, в каком я долгу перед ней.
Наташа Карандашева — главным образом дочь Марии Карандашевой (для меня тети «Муры»), игравшей с одним из главных советских скрипачей, Михаилом Вайманом, и с ним объездившей полсвета. Сознание того, что ее мать занимает подобающее место на музыкальном Олимпе, сильно поддерживало Наташу — надо думать, не только в школе, но и в дальнейшей жизни.
Сеня Крупин, доучившийся не то до пятого, не то до шестого класса, — о котором молва устами Марины Бейлинсон рассказывала, что он умер в Сочи «от малокровия». Поэтому, когда он объявился в моем мессенджере — отнюдь не с того света, а в качестве южногерманского жителя — я испытал стеснение в груди. В одной повести я вывел его под собственным именем и особо не чинился — в том, что касалось его отца. Последний был агентом НКВД в подмандатной Палестине, сидел при англичанах и, как водится, досиживал по возвращении. В школе Сеня о чем-то таком упоминал: «Англичане посадили отца в тюрьму». Но, как выяснилось (я моментально узнал в трубке манеру Крупина бубнить себе под нос), отца своего он не помнит. А я запомнил — даром, что они жили врозь, в разных городах. В Ленинград к сыну Крупин-старший наведался один единственный раз, тогда-то я и видел его в школьной гардеробной. Это он «умер в Сочи от малокровия», унеся в могилу немало тайн. Небось, мог бы пролить свет на убийство Арлозорова (тридцать третий год, Тель-авивский пляж), видного сионистского политика, бывшего любовника Магды Геббельс. А заодно и рассказать, кем на самом деле был подпольщик Яир Штерн, пытавшийся в сороковом заключить с нацистами союз против англичан.
Верхний ряд:
Зина Стесина — глиняная фигурка Эгейской эпохи. Ее соседка по парте Хайшбашева не выдержала и взбунтовалась: «Галина Ивановна, а чего она делает так: кхм-кхм». Стесина говорила скрипучим несмазанным голосом и поминутно прочищала горло. Чтение вслух ей давалось в муках, как и Понаровскому, чуть заикавшемуся.
Элла Вайнер. Интернатская девочка, о которой ничего не скажу, кроме того, что она написала про себя в фейсбуке: «Гос.Театр Оперы и Балета Республики Коми (г. Сыктывкар). Концертмейстер Оркестра, засл. арт. России, Нар. арт. Респ. Коми. Образование: школа 10летка при Лен.Гос Консерватории им. Римского-Корсакова. Петрозаводский филиал Лен. Гос. Консерватории им. Римского-Корсакова. Имя: Эльвина Беляева. Пол: женск. Предпочтения: женщины. Семейное положение: в браке».
Леня Гиршович. Я рос барчуком. Деревня Обломовка. До восьми лет меня, полусонного, одевала домработница Уля, она же следовала за мной неотступной тенью. На уроках я маялся и рисовал физиономии одноклассников и учительниц. Дальше таблицы умножения дело не пошло. Так и дополз до девятого класса. Но в том, что касалось скрипки, на меня навалились — и родители, и репетиторы, и Григорий Исаевич Гинзбург, мой учитель. А Уля была за надсмотрщика: следила за тем, чтоб я не ставил на пульт «Мифы древней Греции». Сопротивление бесполезно. Своему ремеслу я выучился на славу. Теперь свой кусок хлеба я заработаю везде и всегда — от Аляски до Австралии и от Сыктывкара до Огненной Земли. «Ты должен хорошо играть, чтобы никогда не унижаться» — было сказано мне. Спасибо мама, спасибо, папа. После девятого класса меня перевели на последний курс музучилища, и шестнадцати лет, не обремененный аттестатом зрелости, я поступил в Московскую консерваторию. Было занятно, наезжая, уже студентом, захаживать туда, где твои одноклассники еще сидели за партами.
Павлик Слухов — прекрасная фамилия для будущего музыканта. Где он, что он, жив ли он? Голубые глазки, льняные чуть вьющиеся пряди, всегда аккуратный. Никакого следа по себе не оставил, всё как по воде. Вроде бы они с матерью жили на Литейном, ближе к Невскому, хотя не припомню его в двадцать втором автобусе или на «тройке». В нулевом классе он был любимчиком девочек. Через несколько лет к роялю прибавилась композиция. То есть до пианиста не дотягивал, глядишь, станет Соловьевым-Седым. А нет, пойдет в теоретики. Я встретил его в мае семьдесят третьего в институте Лесгафта. Он играл на соревнованиях по художественной гимнастике. Моя жена тоже таперствовала там — уже нелегально: у нас не было ни паспортов, ни советского гражданства, но не подводить же юных гимнасток, полгода готовившихся к этому дню. Когда я сказал Слухову, что через неделю уезжаю в Израиль, он ответил: «Может быть, и я скоро поеду в Амстердам на соревнования».
Саша Ершов — недолгий гость с задатками хулигана. Вижу, как Ольга Христофоровна ведет его, красного, за ухо по коридору. На гардеробе его дожидался дядя — человек в шляпе с лицом Шаламова. Дядя был художник. Своего племянника он называл «Сашко» и как-то при мне сердито сказал кому-то: «Левитану до Шишкина далеко». Я был с ним полностью согласен: мишки на дереве, колосящаяся рожь на обложке «родной речи». Куда там левитановской «Золотой осени». Тем не менее выводы я для себя сделал: передо мной недруг. Но вот нам задали на дом что-нибудь нарисовать и принести в класс. Ершов принес эффектную акварель. Скопирована та самая «Золотая осень», с той же речкой, только по берегам снег. Явно дядина работа. На другой год Ершова уже с нами не было. Всеведущая Марина Бейлинсон («моя Бейлинсонина») сказала, что он переехал в Ригу и учится там на органе.
Сережа Дзевановский, несколько лет как скончавшийся. Наверняка не единственный на этом снимке, кто ушел в лучший мир. Как говорила мне Уля, «не думай, все там будем». В «лихие девяностые», когда мы с ним виделись, Дзевановский был директором «музыкальной школы на Мастерской» — детского дома с музыкальным уклоном. Жил с женой — Наташей Ушаковой из параллельного класса — и с дочерью. От стометровой профессорской квартиры, где он вырос, ему достался какой-то обрубок. (После капитальных перепланировок, свирепствовавших в Ленинграде, сотни зданий сохранили лишь свой фасад.) «Мы сидим здесь за столом, а я сидел здесь в детстве на унитазе», — кряхтел он. Да, детство — это святое.
Снимок, на котором Григорий Исаевич Гинзбург занимается с Зямой Капланом, одним из тогдашних школьных вундеркиндов (моим двоюродным братом), взят из книги. Поэтому качество так себе, оригинал же, боюсь, пропал при публикации. Цитирую фрагмент, посвященный Гинзбургу:
«Скушно и нецелесообразно перечислять всех, кто учил меня „зарабатывать свой кусок хлеба“. Но справедливость, вопреки целесообразности (обычно бывает наоборот), выводит на странице имя Гинзбурга, Григория Исаевича, артиста. Артиста по внешности, по обидам, по старым фотографиям — кто не знает этих карточек: с ноготь ретуши, и строгая накрахмаленная меланхолия, перевязанная пикейным белым бантиком — сейчас запоет (если бы не скрипичная завитушка в нижнем углу). Или другой снимок, Григорий Исаевич в составе квартета им. Глазунова — Лукашевский, Гинзбург, Рывкин и Могилевский, 40-гг., в ленинградском музыкантском сознании — классика. Он жил на какой-то там «Советской». Как входишь в комнату, слева кровать с женой (скрипачкой) в коме простыней. Она не вставала годами — «просто выдумала себе болезнь». В нищете народ недобр, особенно женщины к женщинам: сама болела, а муж умер. Дочка за уроками, чуть младше меня, черненькая, с красивым еврейским личиком. Доцент Гинзбург занимается со мной как будто за буфетом, контрабандой пытаясь обратить в свою веру — в Ленинграде гонимую, мои родители настойчиво просили его этого не делать — не «переставлять» мне рук; вера была, разумеется не в Бога, но в некое радикальное скрипичное учение — источник которого я обнаружил уже в Москве. «Если бы Полякин не держал руку так, — изображает постановку левой руки (…) он не умер бы таким молодым». Это звучало как «в огороде бузина, а в Киеве дядька». Гинзбург опустил промежуточный ход мысли, оставив мне два крайних ее звена, — в результате я со всеми вместе повторял, что «Григорий Исаевич хороший музыкант, но закидывает с руками», — и прибавлял — совершеннейшим попугаем: «что, впрочем, для альта и годится». После смерти профессора Рывкина Гинзбург играл в квартете на альте, он также преподавал альт в консерватории. (По традиции альт — инструмент неудачников: «альтист — скрипач с темным прошлом».) В молодости Гинзбург учился у Полякина — правда, кто у него не учился. Если бы он, приписав раннюю смерть своего учителя неправильному держанию скрипки, пояснил, что из-за этого техника не была безотказна, отсюда в экстремальных условиях концерта помарки, срывы — на эстраде, где тонко, там и рвется; отсюда безумное волнение, погубившее его сердце… Но Гинзбург давно уже перестал всерьез переубеждать косных и филистеров, они отвергли его благую весть — ну так он их ею теперь намеренно фраппировал, для чего делал нарочито неудобоваримой. Такое сплошь и рядом бывает с самодельными нонкомформистами, от беспомощности они «провокативны», безаппеляционны и в конце концов сами же страдают.
(…) Гинзбург на уроках постоянно поправлял мою речь: нельзя говорить ему «давайте, Григорий Исаевич…» и т.п., нельзя говорить «сцена» применительно к концертному залу — «эстрада». А были дети, говорившие «ихний» и «откудова». В карих в бурую крапинку глазах Гинзбурга заметно повышается уровень страдания и брезгливости (добавим: изможденное узкое лицо, фиорды висков, мелко вьющиеся, с ровной проседью черные волосы, тонкие губы): «Откедова — отседова, да?» Сам он выражался марганцовочно — на языке, в основу которого заложен лексический страх провинциального интеллигента-еврея; и обожал писать — задания, задания… подчеркивая одной чертой, двумя чертами, исписывая страницы своим твердым проволочным почерком чиновника-зануды, уживавшегося в нем с артистом с витрины фотоателье и обидчивым благодетелем.
Григорий Исаевич Гинзбург (…) умер совсем молодым человеком — как говороится. Отчего? Вроде бы не от того, от чего его лечили, — болезнь же только предлог для смерти, потому от некоторых болезней смерть выглядит неубедительной. Смерть Гинзбурга наступила в красные календарные дни: седьмого или восьмого ноября на полу больничной палаты в отсутствие персонала. Почувствовав себя плохо, больной вскочил с кровати, пытаясь сам себе прийти на помощь — поэтому в гробу у покойника было разбитое лицо. Почему-то запало в душу сказанное кем-то о его жене и дочери: ну что, они сидят и плачут… Наверное, очень живо представились эти два действительно беспомощных существа, плачущих на фоне краснознаменного веселья. Из больницы Григорий Исаевич успел прислать в школу поздравительную открытку к Седьмому ноября (?!).
В качестве осиротевшего ученика я выстоял достаточно гражданских панихид по разным «именам-отчествам». В сравнении с прожитым ими, глубина моего прошлого была мизерной, но этой разницы мнеощутить было не дано — сообща мы жили только в настоящем. Поэтому мне казалось, что они очень уж быстро отжили свой век. Стоя близко и боясь поднять глаза на белевший краешек носа и лба, я не отдавал себе отчета в том, что общее настоящее с ними — это лишь концовки их жизней, в которые я вмерз, как в верхушки айсбергов. Но если душа за гробом — это не более чем память о прожитой жизни, то некий образ в ней — толстого мальчика со съеденным пионерским галстуком — должен был переместиться вниз, куда-то в итог.
К вопросу о недостатках Ленина
Геня Юсупов, соседский мальчик
Марина Бейлинсон — «моя Бейлинсонина»
Ниже в углу преподавательница истории Нина Георгиевна Венецианова. Когда она сидела, то из-под платья белел одинокий парус — сейчас наполнится ветром, и поплывем.
Маяковский
Альтист — «скрипач с тёмным прошлым»
Солдат с девушкой
Прометей
Я рисовал почти что с младенчества. Ни о чем другом не помышлял, кроме как стать художником. Вдруг к пятнадцати годам пришло понимание, что это не мое. Больше того, это ничье — живопись умерла.
Оригинал: http://7i.7iskusstv.com/2017-nomer12-girshovich/