1
И кто это придумал, что поэт — не от мира сего? Он не только «от мира сего», он еще и знает об этом мире больше других. Иногда даже больше, чем хочет.
Нина Берберова в своих воспоминаниях «Курсив мой» пишет, что временами ей казалось, что (привожу по памяти) Ходасевич способен почувствовать толчки от землетрясения, происходящего за тысячи километров от него. Это метафора, конечно, но весьма наглядная. Поэт и себя — «желто-серого, полуседого / И всезнающего, как змея» — видит с беспощадной зоркостью. Редкое и неудобное свойство.
Я где-то читала у Пастернака — то ли в письмах его, то ли в прозе — что поэт приметливее многих. Он и дорогу прохожему объяснит толково, и житейскую картинку опишет с почти скрупулезной точностью:
Лист смородины груб и матерчат.
В доме хохот и стекла звенят.
В нем шинкуют и квасят, и перчат,
И гвоздику кладут в маринад…
/Б. Пастернак/
А «поэта не от мира сего» с великолепным юмором изобразил в своем бессмертном мультфильме «Сказка сказок» Юрий Норштейн: лира, плащ, взгляд никуда, нервное ожидание вдохновения, нетерпеливо скомканный лист бумаги. Муки творчества, короче.
2.
В самом конце 80-ых, когда только-только зазвучал «надежды маленький оркестрик», мой друг поэт Юрий Карабчиевский позвал меня на какой-то квартирник, где большой знаток Мандельштама рассказывал когда и по какому поводу написаны те или иные стихи. Но мне почему-то идти не хотелось. Иногда подробности мешают: «Есть речи — значенье / Темно иль ничтожно, / Но им без волненья / Внимать невозможно.»
Мандельштам — тот самый случай: «Возьми на радость из моих ладоней / Немного солнца и немного меда, / Как нам велели пчелы Персефоны… / Нам остаются только поцелуи / Мохнатые, как маленькие пчелы, / Что умирают, вылетев из улья».
Известно, что Мандельштам перепрыгивал через множество звеньев в цепочке ассоциаций. Мы не знаем, что это за звенья, но знаем конечный результат. И результат этот убедителен, неоспорим и неотменяем. Но лишь при одном условии — при условии, что поэт уверен в собственной правоте. Он может писать о чем угодно — о потерянности, сомнениях, о собственной жалкости, но он должен быть уверен, что поставил нужные слова в нужном месте.
Говорить «темно» — нетрудно. Трудно говорить так, чтобы тебе верили безоговорочно и шли за тобой, как за крысоловом, не задаваясь вопросом куда и зачем.
3.
Фильмы бывают не только хорошие — плохие, но еще и родные — чужие. На мой и только на мой взгляд и вкус, конечно. Родных гораздо меньше, чем хороших. Для меня родные — это «Сказка сказок», «Ежик в тумане» Юрия Норштейна. «Двое» Михаила Богина, «Зеркало» Андрея Тарковского, «Плененные» Бертолуччи, «Подстрочник» и «Нота» Олега Дормана, «Знаешь мама, где я был?» Резо Габриадзе. Эти фильмы называю сразу, не долго думая. Они всегда со мной, как мой внутренний голос.
«Я ежик. Я упал в реку…». И я упала в реку. Мы все упали в реку времени и плывем, не зная, к каким берегам нас прибьет. И прибьет ли. «Интересно, если эта белая лошадь ляжет спать, она утонет в тумане?» — подумал Ежик. И мне интересно. И всем интересно, для кого жизнь, сколько ни живи, тайна за семью печатями.
Что делает фильм родным? Понятная, до боли знакомая реакция на «призывы бытия». Вот маленький герой фильма «Знаешь мама, где я был?» идет в школу. Вернее, не идет, а продвигается короткими перебежками, боясь столкнуться с бандой злых мальчишек. Смешно и грустно. Смешно, потому что он похож на следопыта или лазутчика. А грустно, потому что кожей чувствуешь, как ему неуютно жить.
А кому уютно?
Девочке Лиле — героине документального фильма «Подстрочник»? Ее, четырнадцатилетнюю, мама привезла из Франции в голодную, нищую, страшную Россию середины тридцатых. «Мама, давай вернемся», — канючила девочка, с ужасом глядя на серые толпы лежащих на вокзальном полу измученных плохо одетых людей.
Я буквально «висела на губах» (как говорят англичане) у Лили Лунгиной, когда она рассказывала о своей жизни. И хотя у нас все разное — и возраст, и судьба — меня не покидало чувство узнавания.
Чувство узнавания. Вот что я испытывала, когда смотрела эти фильмы. И неважно, что Рудольф Баршай (фильм «Нота») — большой музыкант, а мой багаж — семь классов музыкальной школы. Что героиня фильма «Плененные» — родом из Африки, где я никогда не была. Что фильм «Двое» — про глухонемую девушку и влюбившегося в нее скрипача, а я — ни то и ни другое.
А фильм «Зеркало» я вообще воспринимаю, как часть своей судьбы: я и сейчас слышу, как скрипит снег под валенками мальчика с портфелем, как гудит и пляшет охватившее сарай пламя, как клонит ветром траву в поле. Помню бездонную тоску во взгляде героини, перед которой простирается это живое, дышащее, необоримое пространство.
Все эти фильмы роднит общий для них чистый, ничем незаглушаемый звук. Такой звук издавало диковинное устройство, с которого всегда начинались наши уроки пения в детском саду давним-предавним летом. Кира Георгиевна, которая раз в неделю специально приезжала в Расторгуево, чтобы учить нас петь, сажала всех в кружок, ставила рядом с собой нечто треугольное, ударяла одной металлической палочкой по другой и, добыв необходимый звук, давала команду: «Поем!». Тем летом я узнала новое слово — камертон. Вот чем являются для меня все эти фильмы.
***
«В плену у “Пленённых”»[1]
Посвящаю Марине Кудимовой,
подарившей мне этот праздник
Жан Кокто писал: «Мы ютим в себе ангела и его же сами беспрестанно шокируем. А надо бы стать хранителями этого ангела». Современное искусство, в частности кинематограф, находит особый кайф в том, чтобы, шокируя ангела, апеллировать к ютящемуся в человеке бесу. «Пленённые» («Besieged») Бернардо Бертолуччи — из тех редких фильмов, который, игнорируя беса, обращается прямо к ангелу. Отсюда — гармония, возникающая в фильме вопреки всему. Вопреки сложным обстоятельствам и плохо поддающимся контролю чувствам, в плену которых находятся герои. Главный герой — английский музыкант по фамилии Кински, живущий в Риме, в доме, завещанном ему умершей богатой тёткой, страстно влюблён в молодую африканку, которая снимает у него комнату и убирает дом в качестве платы за жильё. Бежав с родины, где в результате переворота к власти пришла очередная банда, учинившая расправу над неугодными и бросившая в тюрьму её мужа — школьного учителя. Шандурай (так зовут африканку) поселяется в доме музыканта и учится на врача. Объяснившись ей в любви, Кински узнаёт, что она замужем и что муж арестован. Потрясённый её горем, её слезами, он решает сделать всё, чтобы спасти молодого африканца, и ему это удаётся. Африканец приезжает в Рим в тот момент, когда Шандурай находится в объятьях музыканта, которого она неожиданно для себя полюбила и чувство к которому оказалось сильней её.
Итак, побывавший в плену африканец — на свободе, находившиеся на воле Шандурай и Кински — в плену. В плену своей страсти и своего долга. Чёрный палец африканца жмёт и жмёт на дверной звонок, который, пронзая предрассветную тишину дома, кажется оглушительным и звучит как смертный приговор для влюблённых.
Мелодрама? Наверное. Но кто сказал, что мелодрама — это плохо? Плоха плохая мелодрама, а этот фильм хочется смотреть снова и снова. И опять у меня на языке вертится слово «гармония». Откуда здесь гармония? Главный герой живёт в огромном пустом доме, редко его покидая. Он в этих стенах, как в добровольном плену. Он всегда за роялем. Его среда обитания — музыка. Прежде, чем нам показывают его лицо, мы видим руки. Вернее, руку, кисть. Тонкая, с растопыренными пальцами, она по-началу кажется пугающе большой и неловкой. Ей, как и её владельцу, неуютно в отрыве от клавиатуры. Только соприкасаясь с клавишами, пальцы обретают гибкость и пластичность. Когда Кински не за роялем, он кажется странным и даже смешным. У него чудные жесты и причудливо интонированная речь, которая то излишне церемонна, то слегка затруднена. Его губы приходят в движение раньше, чем рождается звук. Ему куда проще разговаривать, не прибегая к словам, с помощью одной только музыки. Но та, к которой обращена его речь, к ней невосприимчива, не откликается на неё. Она из другого мира и привыкла к другим звукам и ритмам. «Другому как понять тебя?» Тем более, если другой — почти инопланетянин. Звучит Моцарт, Бах, Скрябин, Григ, но Шандурай безучастна. Она легко покидает комнату, где играет Кински, и принимается за уборку спальни. Хочется слушать Фантазию Моцарта, а приходится, досадуя на героиню, следовать за ней туда, куда едва долетают звуки рояля. Её лицо не выражает ничего кроме усталости и раздражения. «Я не понимаю тебя. Не понимаю твоей музыки», — кричит она в сердцах.
Нет гармонии. Есть одни диссонансы: чуждость миров, несовместимость культур, разность восприятия. Пропасть, которую невозможно преодолеть. Но гармония не даётся, как благодать. Её надо добыть из хаоса, извлечь из диссонансов. И мы становимся свидетелями того, как это происходит. На наших глазах наводится хрупкий мостик через пропасть. Полюбив африканскую женщину, Кински пишет музыку, вобравшую в себя созвучия и ритмы миров, которые ещё недавно казались неслиянными, музыку, на которую его любимая откликается каждым мускулом лица, каждой клеточкой тела. Возможно, его опус и не шедевр, но он родился из самых глубин души, поглощённой любовью. И Шандурай, которая, кажется, только этого и ждала, благодарна и счастлива, как ребёнок. Наконец-то происходит диалог, разговор, объяснение с помощью самого интимного из искусств — музыки. Эта гармония, возникшая на наших глазах и даже, как будто бы, не без нашего участия (разве мы не мечтали о ней?), превращает фильм в личное событие. Даже если она недолговечна и любовь этих двух таких непохожих людей обречена, разговор ангелов, ютящихся внутри каждого, состоялся. И он неотменяем.
«Тот, кто пытается сохранить свою жизнь, теряет её, а кто теряет, будет жить вечно», — говорит чёрный пастор на проповеди, которую слушает музыкант. Решив вызволить из неволи мужа своей любимой, Кински тем самым от неё отказался. Ради своей любви он разорил завещанный ему Дом — этот символ укоренённости, нерушимости и прочности бытия. Чтобы выкупить африканца, он распродал всё, что получил по наследству: картины, гардины, ковры, скульптуры. На глазах Дом утратил величие, достоинство, красоту. Из него даже вынули душу — вывезли рояль. Вон он, чёрный и блестящий, плывёт на канатах над головами прохожих и над головой виновницы всего этого разора. Дом пуст… и полон. Полон как никогда. Все образовавшиеся пустоты и прорехи затопила любовь такой силы, которой эти стены, возможно, никогда прежде не знали. Дом лишился рояля, но музыка, та музыка, что возникла из соединения несоединимого, зазвучала ещё пронзительней и глубже. Отказавшись от своей любви, герой получил её. Отказавшись от рояля, — сохранил музыку внутри себя, обрёл гармонию на руинах.
Впрочем, фильм лишён патетики. Туше мастера воздушно. Ему достаточно лёгкого касания, чтоб передать драматизм происходящего. В африканских кадрах нет диалога. Есть пыльные дороги, вооружённые отряды, расклеенные повсюду портреты очередного узурпатора, насторожённо молчащие толпы доведённых до отчаяния людей, больные, истощённые дети и всё это — на фоне непрерывно звучащей песни, в которой можно различить лишь одно многократно повторяемое слово «Африка». Поёт, а вернее, выкрикивает эту песню иссохший мумиеобразный человек, эдакий плакальщик, медленно бредущий под палящим африканским солнцем. Его песня-крик, песня-плач возникает в фильме не раз, иногда всего лишь на долю секунды, но эта секунда делает ненужными любые слова и любые другие картинки.
Фильм, как стихи. Одни мимолётные кадры повторяются как рефрен, другие — рифмуются. Перелитое через край пенящееся шампанское, которое Шандурай пьёт в дискотеке, рифмуется с мыльной пеной, которую она гонит по мозаичному полу во время уборки. Её горящая свеча подмигивает свече, зажжённой музыкантом и отражённой в крышке его рояля. Красный цветок в комнате Шандурай рифмуется с её красной кофтой, с мимолётно возникшим в кадре красным зонтом, с красной рубашкой Кински и красной драпировкой, на фоне которой он играет на своём домашнем концерте.
У мастера лёгкая рука и летучий почерк. Он пишет стремительно и без нажима, виртуозно балансируя на грани фола и легко переходя от драматичного к смешному, от лирики к юмору.
Всё в этом фильме многозначно, противоречиво и не укладывается в схему. Стоит сделать какое-то умозаключение, как следующий же кадр его опровергает. Главный герой не от мира сего? Но, он, проявив фантастическую целеустремлённость, добился невозможного — спас от верной гибели мужа Шандурай. Казавшийся смешным и нелепым, он шутя жонглирует фруктами и ловко подбрасывает ногой мяч. Проявляя чудеса самоотверженности и теряя всё, он, как и раньше, поглощён музыкой. Чем бы ни занимался Кински — фотографированием картин, которые готовится продать, переговорами с покупателем рояля, беседой с чёрным пастором о судьбе африканца — он живёт в музыке, а она в нём: он её напевает, наигрывает, выстукивает пальцами по стене. Героиня хороша собой? Но она почти уродлива, когда на вопрос Кински за что арестован муж, разражается страшными, беззвучными рыданьями. Она грациозна и легка? Но голос её временами звучит излишне резко и отнюдь не ласкает слух. Она диковата и простодушна: протирает дорогие антикварные фигурки, предварительно на них поплевав? Но она блестяще сдаёт экзамен по медицине. Эмоциональна (реальность то и дело перетекает в сны) и сверх реактивна (сильные переживания сопровождаются у неё рвотой)? Но достаточно короткой сценки в африканском госпитале для детей-инвалидов, где она работает не то врачом, не то медсестрой, чтоб увидеть сколько в ней доброты, терпения и желания помочь. Боясь притязаний влюблённого англичанина, она ведёт себя, как зверёк в минуту опасности. Но, Боже, что творится с её лицом, когда она узнаёт, что муж жив и скоро будет освобожден, когда осознаёт, что спас его Кински, когда понимает, что любит этого человека и не знает, как жить дальше: счастье, боль, ужас, отчаяние, смех, слёзы…
Режиссёр не старается нам потрафить, но и не стремится шокировать. Он вообще ничего не делает понарошку. В фильме нет авторского волюнтаризма — есть ясная и безупречная логика жизни, естественность и мотивированность каждого движения души и каждого поступка.
Красный браслет на смуглой руке героини, живая стена цветов на балконе, колеблемые ветром волосы захмелевшего музыканта, нетвёрдой походкой возвращающегося в свой разорённый дом, пустые улицы предрассветного Рима, мчащаяся по ним белая машина с чёрным пассажиром — что со всем этим делать? Восхищаться, любя. Ударение на втором слове. Восхищаться бывает легче, чем любить. А когда удаётся и то и другое, это чудо.
Примечание
[1] Пленённые. Режиссер Бернардо Бертолуччи. — 1998
Оригинал: https://7i.7iskusstv.com/y2021/nomer6/miller/