Эсхил. Прометей освобожденный
Плач сотворите, но благо да верх одержит!
Дело происходит в Сицилии. Старый человек бредёт вдоль берега моря и размышляет о судьбе.
Поэт всегда находится в каком-то межеумочном состоянии – он не может не заметить знаки судьбы и не в силах познать их до конца. Есть взгляды простецов и богов: тех, кто судьбы не замечает и тех, кто её знает. Для них-то всё и пишется.
«Вот мне напророчили смерть под рухнувшей крышей дома. И надо же было на старости лет стать бездомным! Как, однако, совпало!
Пора уже отправляться к поддонным богам. Жить в дряхлости тяжело и бессмысленно. Но и подыгрывать судьбе, заходя в дома богачей, сложенные из тяжёлых брёвен, я не собираюсь.
Зевс ведь тоже драматург! Так пусть придумает, как и Эсхила умертвить и судьбу удовлетворить. Я бы придумал. Нехитрый фокус!»
Во время этой речи орёл ловит черепаху, поднимается высоко в воздух, ища камень, на который можно бросить добычу, чтобы разбить ей панцирь. Хвалёное орлиное зрение не помогает: птица замечает блестящую лысину старика, принимает её за обтёсанный морем булыжник и швыряет черепаху.
«Ну, можно и так, – успевает подумать Эсхил. – Панцирь черепахи – её дом. Я бы постеснялся вставлять в текст такую детскую шутку».
Эксод.
Древние, которые любили всё расставить по своим местам, говорили: Еврипид изображает человека таким, каков он есть, а Софокл – таким, как он должен быть. С Эсхилом так просто не разделаешься, его никаким метким афоризмом к месту не пришпилишь. Он изо всех рамок выламывается.
Вячеслав Иванов, Фаддей Зелинский и Иннокентий Анненский поделили между собой переводы античной трагедии. Профессору Зелинскому достался Софокл, Анненский переписывал Еврипида по собственному образу и подобию.
Эсхилу повезло больше всех. Вячеслав Иванов был одним из первых в России, чьи поэтические переводы были действительно поэтическими переводами, а не ямбическими пересказами или вольными переложениями.
Общим местом филологии стала мысль о том, что писатель пишет для своих современников, а нам, позднейшим читателям, достаются только объедки с барского стола. Читайте правильные комментарии, не обращая внимания на изначальный текст!
Но поэзия дышит, где хочет.
Эсхил говорит с нами напрямую, нуждаясь в помощи комментаторов, но готовый обойтись и без всякого посредничества. Так ли уж всякие древние греки дороже Эсхилу, чем читатели, зрители из XXI-го века? Можно не понимать многих реалий, о которых идёт речь, но если текст гениальный, то он вывезет, он произведёт нужное впечатление.
Что-то вроде драматических, трагических сценок писали и до Эсхила. Но он был первым, кто почувствовал, что такое театр.
Эсхил был мастером зрелищ. Он ввёл в обиход яркие, крупные маски, он изобрёл котурны, он придумывал бесчисленные спецэффекты: чего стоит одна проваливающаяся в недра земные скала в финале «Прометея прикованного». А ещё Эсхил был хореографом, ставившим танцы хора, композитором, сочиняющим музыку для песен хора. А ещё Эсхил был режиссером и актёром. К шекспировскому «Весь мир – театр» можно добавить: «Весь театр – Эсхил!»
Искусство занято тем, что пытается внести некую гармонию в хаос. Это процесс долгий, муторный, не всегда поступательный, не нами начатый и, будем надеяться, не перед нами закончившийся. Предшественники славно потрудились, и мир, в который мы явились, далёк от первоначального неустройства. И теперь даже не всегда сразу поймёшь: это такая замысловатая гармония или хаос, искажённый настолько, что на нечто умышленное и злонамеренное умышленно и злонамеренно похож.
Эсхил был одним из тех, кто имел дело с хаосом изначальным, неискажённым, ещё дымящимся. Хаосом как он есть. И различие между хаосом и гармонией было для Эсхила явным и ощутимым.
Вообще мироздание устроено не слишком сложно. Эсхил трезво сознавал эту роковую простоту, от которой не увильнуть ни в какую софистику.
Герои Эсхила примитивны, как будто они живые люди, а не литературные персонажи. Это потом Еврипид занялся искажением человеческой натуры в угоду публике. Психология – выдумка поэтов, чтобы читателю, зрителю не скучно было, чтобы занять воображение демоса сочувствием.
Во времена Эсхила пытались разъяснить, утвердить роль актёра в пьесе. Нужен? Не нужен? И что это вообще за отдельный голос?
Сейчас нам непонятна роль хора. Голос бога? Идеальный зритель? Расщеплённое сознание автора?
Блаженный Августин писал: «Если никто меня об этом не спрашивает, я знаю, что такое время; если бы я захотел объяснить спрашивающему – нет, не знаю».
За пределами этого очерка: я знаю, что такое хор.
Ясно одно: с тех пор, как из драматургии исчезли хоровые партии, театр утерял главную составляющую своих смыслов, стал развлечением и только. Хор отвечал за политическое единство и единство веры. Хор создавал из зевак соучастников действа, из толпы – народ.
Мой голос: слать глашатаев по городу,
Поднять тревогу, весь народ собрать к дворцу.
Не так! Убийц на месте мы накрыть должны,
А путь в палаты голый нам проложит меч.
Мы время тратим, а над думой мудрою
Убийцы потешаются. Они не спят.
Совета не найти мне, как нам действовать;
Но лучший всех советник – кто творит дела.
Слыша крики убиваемого Агамемнона, аргивский народ не безмолвствует, а мудро рассуждает, теряя время.
Эсхил был первым, кто стал писать на гомеровские сюжеты, сам он называл свои трагедии «блюдами с гомерового стола».
Новизна сюжета, напряженная интрига прельщают варваров. Мыслящий человек стремится ещё раз обдумать те священные предания, которые на современный лад называются культурными кодами.
Мужа за море слали:
Мужа взамен приемлют
Лишь доспехи, да пепла горсть
В погребальном ковчеге.
<...>
Враг богам, кто кровь лиёт,
Не жалея.
Война у Эсхила перестаёт быть по-гомеровски привлекательной. У Гомера Приам и троянские старейшины, взглянув на Елену, понимают: да, есть из-за чего сражаться. У Эсхила такая сцена невозможна. Гомеровские сюжеты для того и брались, чтобы быть переосмысленными.
Из участников Марафонской битвы мы хорошо помним двоих: того, кто, едва одолев дистанцию бега, упал замертво, донеся весть победы Афинам, и того, кто долгие годы царил на афинской сцене, чья дистанция не окончена до сих пор и чья весть обращена не только к городу, но и к миру.
Ничего по сути не меняется. Человек как был понукаем, понуждаем разными богами в разные стороны, так и остался. Налево пойдёшь – Аполлон прогневается, направо – эринии. Человек всегда виноват, и всегда доставшаяся ему кара – заслужена.
Читайте Эсхила, чтобы не забывать простую истину:
Что здесь не грех? Всё – грех!
Эсхил писал о первых и последних вопросах бытия, не отвлекаясь на красоты стиля.
Поэзия нуждается в тех, кто называет лопату – лопатой, вечность – вечностью, гармонию – гармонией. А то поэты половой распущенности, душевной расхристанности не стесняются, а вот серьёзности и пафоса стесняются, как будто чего-то постыдного.
Поэзия не исчерпывается лирикой. Есть ещё трагическая, комическая, эпическая, священная поэзия – всё то, чего так не хватает современной литературе.
Эсхил вопиюще нелиричен.
А лирика что?
Подсунутых в сбыт монет
Поддельный блеск меной стёрт…
По просьбе Юрия Любимова Бродский заново сочинил хоры к еврипидовской «Медее». Так появился один из самых сильных текстов Бродского. Античность придаёт мощи поэзии.
Как тут не пожалеть о том, что Любимов не выбрал для постановки Эсхила. Вот когда от песен хора могли бы содрогнуться стены и рухнуть крыша театра на Таганке. Бродский был неочевидным наследником Эсхила.
Прометей отнял у людей дар предвиденья и дал им знание примет будущего.
Но какой способен смертный
Разгадать коварство бога?
Кто из нас легко и просто
Убежит из западни?
Прометей принадлежал к поколению титанов, тех, кто близок и соприроден хаосу, а Зевс учреждает гармонию. Гармония в зевсовом изводе становится тиранией и смертью, а прометеев хаос – последнее напоминание о живом деле, о созидании! Противоречия движут сюжет трагедии и всю остальную человеческую историю.
Романтики приняли Прометея за своего. Бунтарь и богоборец, терпящий страшные муки, начал свои бесконечные странствия по романтическим поэмам.
Как обычно, романтизм с его поверхностным и восторженным взглядом на вещи ничего не понял в античных реалиях. Трагедия «Прометей прикованный» не является самостоятельным произведением, она – часть трилогии, завершала которую недошедшая до нас трагедия «Прометей освобожденный». Силы хаоса и гармонии приучались сосуществовать и даже содействовать. Как-то Эсхил смог распутать узлы, разрешить противоречия.
Нас к добру небесного насилья
Нудит благостный ярем.
Нынешний прометеев огонь – ядерная энергия.
Трагедия учит пониманию того, что боги злы и умению использовать божественное зло во благо.
Нет для современной поэзии более насущной задачи, чем воссоздание, пересочинение «Прометея освобожденного». Пока Прометей страдает, прикованный к скале, а Зевс не знает, что угрожает его власти, да и всему миропорядку, – нет и не может быть нам всем покоя.
Античная трагедия не занималась текущей политикой полиса. Для этих целей достаточно было комедиографов с их площадным остроумием на злобу дня. Единственным непосредственным откликом Эсхила на текущие события стала трагедия «Персы».
Нет преграды, чтоб сдержала
Натиск полчищ многолюдных…
По всей видимости, Эсхилу, участнику греко-персидских войн, самому было непонятно, как удалось победить. Шутка сказать – такая махина, двунадесять языков. Какой греческий бог помог одолеть?
Ответы, который даёт Эсхил, внушает надежду.
Свобода оказывается сильнее деспотии.
Сверхдержава уничтожает сама себя, забывая о границах возможного, забываясь в самонадеянности.
Боги сражаются на стороне малых батальонов.
«Семеро против Фив». Чтобы восстановить свои легитимные политические права, Полиник идёт войной на родной город. Трагедия вооружённого противостояния закона и патриотизма.
«Просительницы» – трагедия о данаидах, убежавших из Египта, где их насильственно принуждали к браку. Конфликт египетского варварства и эллинской цивилизации, варварства и цивилизации вообще.
Вполне себе феминистического толка пьеса.
«Орестея» – юридическая трилогия. История мести заканчивается судом над Орестом. Мнение судей о вине, невиновности разделяются поровну. Но богиня Афина кладёт на весы свой белый камень. Оресту не вменяют в вину убийство матери. Месть заканчивается.
Классический приём ἀπὸ μηχανῆς θεός – бог из машины – не был у Эсхила единственно возможным способом как-то распутать узлы сюжета. Это была сцена, к которой действие сводилось, ради этого явления бога всё, собственно, и затевалось.
Получается, что не храмовые действа, а отправление правосудия – вот дело, где соучаствуют человеческое и божественное.
Нет никого, кто был бы так же щекотлив, как политики. Сцена суда Ареопага, которым завершалась «Орестея», вызвала неудовольствие тех, кто хотел реформировать афинское судопроизводство. Может быть, именно из-за этого Эсхилу пришлось покинуть Афины.
В античности считалось, что комическое должно существовать от трагического отдельно, но не совсем. Трагическая трилогия превратилась в тетралогию, когда к ней присоединили сатировскую драму, полную живых, непристойных шуток.
Сатировские драмы Эсхила до нас не дошли, но иронию, юмор можно найти и в трагедиях.
Ведь когда б супруг
Все раны принял, сколько их молва начла, –
Дырявым просквозило б тело неводом.
Клитемнестра перед делом шутит. В измученном Прометее что-то осталось от неутомимого остряка. Недаром Власть и Сила называют его хитрецом, каких мало.
Власть
Надень ему их на руки и молотом
К скале прибей покрепче, не жалея сил.
Гефест
Я не сижу, и дело, видишь, движется.
Власть
Сожми потуже, чтоб зазоров не было,
А то искать лазейки не его учить.
Как жалко выглядит власть или даже Власть, когда она суетливо и настырно указывает исполнителю, как надо делать дело. Тут ударь молотком, тут закрепи цепь. Такая власть, в конце концов, даже палачу надоедает.
И часто восстание начинается не с прометеев, а с палачей.
Да, и с Прометеем можно найти общий язык, примириться, а вот с палачом разговаривать не о чем…
При жизни Эсхил восемнадцать раз был победителем Великих Дионисий. Свою последнюю, девятнадцатую победу, Эсхил одержал над Еврипидом в комедии Аристофана «Лягушки».
Нечего и нам спешить за модой, чтобы увлекаться легковесными пьесами Еврипида. Время движется кривыми тропами: были и ещё будут времена Еврипида, но сейчас нужен Эсхил.
Итоговый вывод эсхиловской трагедии – оптимизм.
К разумению Добра
Зевс ведет путем скорбей,
Научает болью нас...
Нас ждёт «Прометей освобождённый»!
Нам просто некуда деваться: «Прометей освобождённый» будет написан!
***********************
ВИЛЬГЕЛЬМ ЗОРГЕНФРЕЙ. СОБЕСЕДНИК
– Что сегодня, гражданин,
На обед?
Прикреплялись, гражданин,
Или нет?
– Я сегодня, гражданин,
Плохо спал.
Душу я на керосин
Обменял.
Если кто сегодня и помнит стихи Зоргенфрея, то только благодаря Георгию Иванову, приведшему в «Петербургских зимах» несколько отрывков. Вот этот и ещё стихи, посвященные знаменитой торговке Розе, одной из достопримечательностей издательства «Всемирная литература»:
На что нам былая свобода,
На что нам Берлин и Париж,
Когда ты направо от входа
Насупротив кассы сидишь
Тут всё: и Зоргенфрей «пронзительно унылый» – определение Гумилёва, и Зоргенфрей-сатирик, в меру смешной и безукоризненно точный. Роза действительно сидела «насупротив» кассы, чтобы никто из её должников, получив гонорар, не проскользнул беспошлинно.
Когда тридцать лет назад я впервые прочёл «Петербургские зимы», мне захотелось узнать, что же это за поэт такой – Зоргенфрей? Тогда мне не удалось найти его стихи. Потом, прочитав его единственный сборник, я был поражён: как мало и как замечательно то, что он успел написать. По когтю узнают льва, а по этим считанным, скупым строчкам можно распознать настоящего поэта.
Про Сигизмунда Кржижановского говорили: «прозёванный гений». Сколько их, о ком справедливо сказать так же?
Георгий Иванов как никто другой умел схватывать то, что звучало в воздухе эпохи. Недаром на первых страницах «Петербургских зим» разбросано столько строк именно Зоргенфрея – так задаётся тон лучших воспоминаний о Серебряном веке.
Может быть, случайно, может быть, нет, но Зоргенфрею удалось стать голосом времени – недолгого периода, сконцентрированного вокруг 21-го года, вокруг того страшного лета, когда погибли Блок и Гумилёв…
Кажется, никто, кроме Георгия Иванова, этого голоса не расслышал.
Если и вспоминают Зоргенфрея, то не как поэта, а как второстепенного персонажа Серебряного века, блоковского собутыльника, того, кому посвящены «Шаги командора».
Зоргенфрей был, по словам Блока, одним из четырёх его действительных друзей.
После публикации «Двенадцати» остался единственным.
Разговоры о ничтожестве этих, «которых по великому снисхождению своему… он называл друзьями», давно стали общим местом воспоминаний о Блоке. Владимир Пяст, Александр Гиппиус (вместо которого иногда упоминался Георгий Чулков), Евгений Иванов и Зоргенфрей. Некоторые из них были людьми во всяком случае оригинальными: Пяст – русская реинкарнация Эдгара По, Чулков – самобытный мыслитель, создатель мистического анархизма, и поэт Зоргенфрей. Никому из них не удалось преодолеть раз и навсегда заданную схему: гений и его нелепая свита.
Когда началась Первая мировая, Зоргенфрею удалось спасти Блока, пристроив его в инженерные войска, подальше от передовой. Это был единственный случай, когда Зоргенфрей позволил себе трактовать Блока несколько свысока и даже употребить слово «уклоняться», – хорошо ещё, что не «увиливать». Дурные слова не помешали Зоргенфрею совершить благое дело.
Нет недуга менее подходящего поэту, чем чёрная меланхолия. Поэту лучше быть самому по себе солнечным, весёлым и радостно-трепетным. Надо же что-то противопоставить свинцовому гнёту поэзии, надо хотя бы для того, чтоб осталось время записать несколько строк.
Могущество нервных болезней состоит в том, что они прежде всего действуют на волю и заставляют перестать хотеть излечиться, –
писал Зоргенфрею Блок, чья на редкость здоровая натура смогла выдержать двадцать с лишним лет нечеловеческой, почти ангелической поэзии.
Всех поэтов Серебряного века критики и теоретики привыкли беззастенчиво группировать: эти – символисты, эти – футуристы и так далее. Но мэтры школ, расхватывавшие всех, кто только появлялся на поэтической арене, Зоргенфреем не заинтересовались: никто не попытался его прибрать к рукам, – не того, казалось, масштаба фигура.
А сам он что? По дружбе с Блоком может быть отнесён к символистам.
И в самом деле, символизму он наименее чужд. Много писал о смерти, хотя даже кладбищенские стихи были написаны трезвым, ясным, классическим языком. Смерть в его стихах не была символистской «Смертью» с если не написанной, то с подразумеваемой большой буквы.
Зоргенфрей мог бы оказаться среди акмеистов, но не оказался.
Ты смотришь на бессмысленные вещи:
На ржавый снег, на сосны, на меня.
Чем не акмеизм с его болезненной конкретностью?
Позднейшие стихи Зоргенфрея, как и стихи Блока, уже ни к каким течениям было нельзя отнести.
Зоргенфрей написал две посмертных статьи о Блоке, назывались они без излишней оригинальности: «Блок» и «Александр Александрович Блок». В них было немного биографических данных или анализа поэзии, статьи были проникнуты неким мистическим ужасом перед явлением гения. В статьях была правда, какой бы превыспренней она бы ни казалась.
Жутко, наверное, было бродить с Блоком по грязным кабакам петербургских предместий. Ночь-заполночь, деньги кончились, пора домой, к скудному и сладостному мещанскому существованию, а никуда не денешься, не отстанешь, значит, совсем уже в чайные для извозчиков… Только алкоголь кое-как позволял ужиться, усидеться за одним столом с тем, кто одним своим существованием, даже молчаливым, делал таким страшным и отчётливым мир вокруг.
В этом мире, страшном, по его словам, и прекрасном, принял он, покорный необходимости, судьбу человеческую; жил и умер как человек. Но печать величия нездешнего и нечеловеческого присуща была каждому слову ушедшего, каждому звуку его голоса, каждому его взору.
Мать Блока считала, что никто лучше Зоргенфрея не написал о Сашеньке.
Зоргенфрей отмечал одновременно иконописность и античность блоковского облика.
Страшно видеть Божие присутствие на земле, страшно ощущать действительность Провидения. У Блока хватило сил выдерживать свою гениальность в течение нескольких десятилетий, но её радиоактивное излучение губило бывших рядом куда вернее и быстрее, чем самого носителя. Другой блоковский приятель – Пяст – и вовсе был постоянным клиентом сумасшедшего дома.
Общая мрачная напевность стихов роднит стихи Зоргенфрея с блоковскими. «Это стон у них песней зовётся», – писал Некрасов, и многие в Серебряном веке наследовали ему, может быть, и не признавая близкого родства с музой мести и печали.
Книга Зоргенфрея называлась «Страстная суббота». А что такое страстная суббота в христианской традиции? День самый мрачный, день смерти и тления.
Скудно, скорбно дни истрачены,
Даль пределы обрела,
Сочтены и обозначены
Мысли, речи и дела.
А одновременно это день, самый близкий к Пасхе. Ещё чуть-чуть – и мёртвые воскреснут!
Уходя, ты крест поцеловала...
Миг свиданья беден был и краток,
Но на влажном зеркале металла
Детских губ остался отпечаток.
В послереволюционной лирике мрачность Зоргенфрея обрела исторические черты. Он увидел результат русской революции, или шире – результат истории:
Там, к самой паперти оттёрт
Волной космического духа,
Простонародный русский чёрт
Скулит, почесывая ухо.
Как Иаков боролся в ночи с Б-гом, так поэт Зоргенфрей боролся с Блоком, пытаясь отстоять свою самобытность, но под конец Зоргенфрей безраздельно поддался блоковскому влиянию:
Вот и всё. Конец венчает дело.
А казалось, делу нет конца.
Так покойно, холодно и смело
Выраженье мертвого лица.
Это стихотворение о похоронах разве не прямое продолжение блоковского:
Божья матерь Утоли моя печали
Перед гробом шла, светла, тиха…
Но и разница велика. Был страшный мир – стал антимир, в котором даже смерть ничего не значит, не даёт никакой надежды на воскресение… Блоку ещё казалось, что смерть что-то решает, Зоргенфрей был избавлен и от этой иллюзии. Становится ли от этого смерть менее страшной?
На Святой поведала супруга
С чувством скорби и без лишних слов,
Что в итоге тяжкого недуга
Умер муж, Иван Фомич Петров.
<...>
Лития особая, другая,
И особый, либеральный поп.
Зоргенфрей был остроумным сатириком, а в некоторых вещах ему удавалось сочетать сатиру со своей обычной мрачной лирикой, и тогда получались стихи, от которых дух захватывает.
Зоргенфрей по-блоковски считал Россию женой. Видимо, для пробуждения такого чувства необходимо быть немцем. Брак этот предполагает верность хотя бы с германской стороны…
Не прерывая кровной связи с кладбищенской темой, Зоргенфрей писал эпитафии некоторым своим ещё живым знакомцам. Вот что он написал Пастернаку:
В осколки рта, звенит об зымзу, споря
Со смертью, дождик, крещет гроб вода.
Что, не совсем понятно? Вам – полгоря,
А каково корректору? Беда!
Или эпитафия Ахматовой:
Стынут уста в немой улыбке.
Сон или явь? Христос, помоги!
На ногу правую, по ошибке,
Надели туфлю с левой ноги!
Когда Блок опубликовал поэму «Двенадцать», многие накинулись на него: одно гумилёвское «Блок, написав поэму, вторично распял Христа и расстрелял государя Императора» чего стоит. Русская публика дружно фыркнула и не менее дружно зааплодировала, прочитав «Двенадцать». За скандалом не разглядели поэзию.
Зоргенфрей смог затеять настоящий, стихотворный диалог с Блоком.
Вспыхнул сноп ацетилена.
Снова тишь и снова мгла.
Вьюга площадь замела.
Крест вздымая над колонной,
Смотрит ангел окрыленный
На забытые дворцы,
На разбитые торцы.
Стужа крепнет. Ветер злится.
Подо льдом вода струится.
Надо льдом костры горят,
Караул идёт в наряд.
На короткое время, на несколько стихотворений Зоргенфрей смог говорить с Блоком на равных. Отдавшись безраздельно, подчинившись влиянию Блока, Зоргенфрей поднялся на прежде недостижимые высоты… Он был захвачен блоковским гением и вознесён в безвоздушные сферы.
Может быть, Зоргенфрей написал то, что не мог, но должен был написать Блок. Тень поэта сама – поэт.
Ляжешь ты на Волковом кладбище,
Где Петров не догадался лечь.
Прах твой к месту вечного покоя
На руках поклонники снесут,
Скажут речь о недостатках строя
И тебя их жертвой назовут.
Эти стихи были написаны в 1913 году. Знал бы Зоргенфрей, чем обернётся его горькая пророческая ирония… Вспоминал ли он эти строки на похоронах Блока?
Вряд ли. До того момента, когда прах Блока был перенесён на Волковское кладбище, Зоргенфрей не дожил. Но «бывают странными пророками поэты иногда».
Зоргенфрей работал инженером да изредка публиковал переводы из немецкой литературы. В последние годы своей жизни Зоргенфрей если и писал стихи, то не печатал. Архив его был уничтожен после ареста, так что если стихи и были, то их уже не прочитать. Не думаю, что мы много потеряли: в России, потерявшей Блока, Зоргенфрею было нечего и незачем писать.
Казни Андре Шенье, Рылеева и даже Гумилёва добавили им посмертной славы. Зоргенфрея убили тогда, когда редкий счастливец из русской интеллигенции умирал от сердечно-сосудистых недугов. Да и весь народ был поставлен к стенке, какая уж тут личная слава, необщее выражение судьбы?
Но там, где прочие уходят в небытие, поэт уходит в бессмертие. Того, что успел сделать Зоргенфрей, вполне хватает для бессмертия.
Аникин Дмитрий Владимирович. Родился в 1972 году в Москве. По образованию — математик. Предприниматель. Публикации в журналах и альманахах: «Prosodia», «Слово\Word», «Перископ-В олга» «Нижний Новгород», «7 искусств», «Сетевая словесность», «Клаузура», «Русский колокол», «Русский альбион», «Русское поле», «Русло», «Золотое Руно», «Новая Литература», «Зарубежные задворки», «Русский переплёт», «Великороссъ», «Камертон», «Тропы», «Новый енисейский литератор», «Фантастическая среда», «Айсберги подсознания», «Русское вымя», «Фабрика Литературы», «Точка зрения», «9 муз», «Арина», «Littera-Online», «Поэтоград», «Вторник», PS. Лауреат конкурса «Золотое перо Руси». Шорт-лист конкурсов «MyPrize 2024», «Мыслящий тростник». Автор книг «Повести в стихах», «Сказки с другой стороны», «Нечетные сказки».


