litbook

Проза


Человек на земле и на море. Непридуманная история0

 (маленькая повесть)

продолжение

 

            За окном было утро. Отдышавшись, мы пили сок. Она — с какой-то надсадностью, будто хотела избавиться от чего-то, что мешало ей в гортани. У нее кончилось курево, и поначалу это обрадовало меня. Но всё заметнее стало проявляться в ней какое-то беспокойство. Что-то изнутри требовательно обращало к себе всё её внимание. Она стала рассеянной, глаза ни на чем не могли задержаться.   

            Я вспомнил, что в столе в дорогой подарочной коробке у отца хранились папиросы. Он не курил, держал для друзей. Запах из коробка, открываемого, как шкатулка, растекся всё тот же, что при нем, и я подумал и сказал ей, что она говорит о писателях так же, как я думаю об отце.

            Нонка не ответила сразу. Она, будто своя в доску из той, папиросной эпохи, заломила крест-накрест бумажный мундштук и закусила его перекошенным ртом. Затянулась с большой жадностью и, как заядлые куряги тех времен, заговорила половиною рта.

            — А так и есть. Они мне ближе и понятнее почти всех моих родственников.

            Я, перекочевав на угол матраца, снова забрался в ящик стола, доверху заполненный всякой всячиной. В красной плотного картона коробке хранились ордена. Красного Знамени, Красной Звезды, ещё один Красной Звезды.

            — Что-то в них аляповатенькое, — заметила она. — И от этого они такие свои…

            — Мы с ним как-то ничего не успели, — сказал я об отце. — Я шкет был совсем… А потом нашел его автобиографию. Смотри, неполная страничка. Хутор Увальная Бития под Омском. Девятнадцатый ребенок.

            — Девятнадцатый?!

    — Девятнадцатый. Поскребыш. Окончил полиграфический техникум. По причине безработицы того времени поступил в пехотное училище. Окончил с отличием, и был отобран в летную академию имени Жуковского. Окончил с отличием, командовал эскадрильей на Дальнем Востоке. По приказу товарища Ворошилова осужден за аварии и панибратство в части. В начале войны освобожден, восстановлен в звании. Начальник разведотдела армии… Контузия, контузия, контузия… Лечился, лечился, лечился, лечился… Заведовал военной кафедрой Горного института. Теперь считай: семь лет в лагерях, четыре года война, три года по госпиталям. Он так хотел сына, меня оболтуса. Боялся не успеть. И мне, знаешь, мне так его не хватало… Похоронили зимой, прибегу — снег, венки шалашом… И воздух движется, и в венках ленты бумажные — вот шепчет он что-то мне… Страшно до жути, а не могу уйти, хочу расслышать.

       -- Да-а… — сказала она. — Как говорил Лев Николаевич, у счастливых народов нет истории. У нас истории — выше крыши.

            Помолчав немного, продолжила о своем:

            — А у меня… Знаешь, чью судьбу мне хотелось бы собезьянничать? Жорж Санд. Мы с ней похожи. На её портретах мои глаза. Да-да, вот я нарочно принесу, посмотришь. Мы похожи. её воспитывала бабушка-аристократка. И меня. её бросила мама-танцовщица. И меня. её дедушка был незаконнорожденным сыном польского короля. И от моей прабабушки были без ума владетельные особы. Она любила талантливых мужчин. И в этом я понимаю её как никто. Ты только вслушайся в имена! Альфред де Мюссе, Фредерик Шопен. И первого, и второго съедала чахотка. Она ухаживала за ними, как за детьми. Туберкулезникам показано воздержание, и их же — такое коварство болезни — поедом ест желание. Они сами сжигают себя. И она, уступая, сжигала их. И ничего не могла с этим поделать…

            — А с тобой у них был бы шанс пожить подольше?

            — Не ехидничай! Со мной и у тебя, здоровенького, шансов кот наплакал!

            — Ой, ой, ой!

            — Не «ой», а сгоришь, как спичка.

            — Ну, что ты сделаешь, если я не захочу?

            — А если захочешь?

            — Нет, не захочу.

            — Нет?

            — Нет.

            — Ну и ладненько, — уступила она. — А то ещё поссоримся. Давай будем спатки.

            Она легла щекою мне на грудь, пролебезила что-то из детства, когда шушукаются со снами. Живущая одним дымом, казалось, она обходится без дыхания. И я дышал самыми малыми порциями, чтобы не тревожить ее. Уже из сна, как оставленную по забывчивости родную игрушку, Нончик забрала в руку моего тезку. Она спала. Спала?..

            «Ёлы-палы! — думал я. — Неужели и вправду можно уснуть, будучи настолько вместе?.. Нет, мне-то уж точно не уснуть!»

            И я погладил растрепанные перышки её прически. Она неваляшкой вдруг уселась в постели, бросила с выигрышным азартом:

            — Проспорил?

            — Проспорил.

            — То-то! Со мною поперек не становись, без штанов останешься!

            — Напугала! Я и так без штанов.

 

 

            Когда слабость невесомой ватой обернула каждую мою косточку, она сказала с усмешкой:

            — Знаешь, чем бог развел нас непреодолимо по разным углам? Тем, что после самого лучшего, что может быть между нами, вас тянет задать храпака, а нас — творить и быть любимой.

            — И что же делать?

            — Не знаю. Никто не знает.

            — А я придумал. Давай один раз делать по твоему хотению, а второй — по моему.

            — Я знала, что ты гений! Это тянет на нобелевскую.

            — А меня — спать. Смотри-ка, уже утро.

            — Не утро, день.

            — День? То-то я жрать хочу!

 

            Опять не притронулась к еде. Птичьими глотками пропускала через подвижное горлышко чай и неутолённо, до треска в рассохшемся табаке затягивалась.

            — Поспим? — не очень надеясь на её согласие, предложил я, когда мы были в постели, и она глаза в глаза уселась против меня по-турецки.

            — Да, — безропотно согласилась она, — ты спи, тебе нужно.

            С закрытыми, саднящими, как от попавшего песка глазами я лежал на спине. Сон был совсем рядом, но что-то не пропускало его ко мне. Я приподнял веки и наткнулся на её бездонные зрачки.

            — О боже! — простонал я, отворачиваясь, пряча лицо в подушку.

            Теперь мешало то, что матрац истолокся в бугры и пустоты. Это оставалось терпеть, надеясь, что сон пересилит. Но вот моей лопатки едва-едва слышно коснулась её ладонь и, невесомая, двинулась, как паучок. Я передернулся, прогнав её руку, и, наполняясь похожим на подступающую истерику злом, стал ждать, что ещё придумает она.

            Томительно долго ничего не происходило. Я ждал. И вот кончики её волос улеглись на мой загривок и заскользили по голым нервам. Я отмахнулся рукой и рывком сдвинулся на край постели. Зуд воспаленного ожидания — ведь это не всё, она не угомонится! — пробегал по спине, делаясь более и более нетерпеливым: давай же, ну, давай!

            И здесь от невозможности того, что произошло, всё скорчилось во мне: капля расплавленного металла, будто брызг от сварки, упала мне на позвоночник.

            Когда вторая капля впилась в некотором отдалении, меня осенило: она плачет, прицельно допекая меня горючими слезами.

            Вскочив, как ужаленный, я метнулся прочь из комнаты. На вешалке в прихожей нашлось старое мамино пальто и чей-то пятнами выцветший от времени плащ. Я бросил пальто под батареей отопления, грохнулся на него и сложился «бомбочкой», чтобы всему с головой уместиться под плащом.

            — Я не нарочно! — услыхал её голос. — Ты не представляешь, какого чёртушку растормошил. Он во мне как запойный пьяница.

            — Вот только попробуй подойти! — рыкнул я. — Вот только попробуй!

            Господи, как же хорошо было на пыльном колючем пальто под батареей отопления! Вместе с окриком в её сторону зло выплеснулось из меня, и пустоту, оставленную им, как один глубокий вдох, разом заполнил сон.     

            Проснулся легко и, как показалось, в ту же секунду, что и уснул. Солнце вовсю хозяйничало в комнате, а во мне, сманивая беспричинно улыбаться, поигрывала сытая наполненность отдыхом. Заметил, что лежу на подушке и свободно распрямлен под одеялом. Мелькнуло — а она? И, подброшенный испугом, я сел, с ненужным усилием держась за колени и тупо уставившись в матрац, весь пережеванный, будто побывавший в пасти известной крокодилы, которая «она, она голодная была».

            Не обнаружив шарфа на столе, я, зачем-то запахиваясь в одеяло, выбежал в прихожую. По отсутствию её сапог и пальто понял, что она ушла. И ещё понял, что из-за того, что я предпочел дрыхнуть, от меня ушло счастье.

 

                                                        Продавать время

 

            Друг и сослуживец отца, в давным-давние времена угощавшийся папироской из того же коробка, который опустошила Нонка, и ведающий теперь кадрами завода, выдал бумагу — гарантию моего трудоустройства. Давалась она для суда — документ, обязательный при условно-досрочном. Но суд судом, бумага бумагой, а нужна и работа. На что-то надо жить.

            Что я токарь, да ещё такого-то разряда, значилось условно. В колонии на производстве я проделывал одну и ту же операцию — набрасывал деталь на оправку и протачивал её с трех сторон. Токарь по металлу, хлебу и салу…

            Впрочем, скоро я узнаю, что трудяг с похожей квалификацией неоспоримое большинство и что на заводе моего умения довольно будет за глаза. Дядь Леша стал за соседний с моим станок сразу после войны и двадцать с лишним лет делал то, чему обучил меня в полчаса.

            Ремень брюк опоясывал дядь Лешу по верхней границе живота, и даже при взгляде со стороны ощущалась некая комфортность от того, как ему уютно и удобно в просторных штанах, нетуго затянутых в поясе. Подвижный, как колобок, он был лыс вкруговую, без остатка, и упитанными и круглыми имел не только щеки, но и всю голову, включая лоб, темя и затылок, и улыбался всей головой сразу, включая те же лоб, и темя, и затылок, и уши.

            Дядь Леша показал, как чалят стропами тельфера отожженные в печи роторы старых электродвигателей, как их центрят в станке и затем тонко, чтобы не ободрать лишнего, снимают неровности медного сердечника. Махина до метра в диаметре и до полутора метров в длину протачивалась на самых малых оборотах. С автоматической подачей станок вертел одно изделие полсмены, а я эти полсмены бездельно околачивался рядом. Согласно ставочной оплате покупался не труд — покупалось мое время. Наверное, поэтому столь ничтожными были мои усилия и с такой тяжкой натугой уходило проданное мною мое время.

            Большая стрелка часов над воротами цеха скачкообразно смещалась, отмерив минуту. «О, работают!» — отмечал я. Затем по моим ощущениям проходило минут десять, а стрелка стояла как вкопанная. «Сломались», — думал я. «Точно сломались», — убеждался ещё минуты через три. Но тут стрелка срывалась с места, показывая, что отмаялся я всего лишь минуту.

            От нечего делать я прикидывал, как истрачу получку. Несколько лет не плачено за квартиру и свет. Года три назад у меня за долги вынули было из счетчика провода и опутали концы пломбами. Но об этом узнал дедушка Ганин из дома напротив. Ветеран партии и непоседа-общественник. Он поднял на ноги райком, спрашивал: «Это что, не наш ребенок?!» Помню, на цырлах прискакали те же электрики и под заискивающие разговорцы вернули мне свет. С тех пор ни от них, ни из ЖЭКа — ни слуху, ни духу. Но долги-то складывают, как иначе. А тут — не угодно ли? — злостный неплательщик пошел на работу!

            Еще мне позарез нужны штаны. Да уж, штаны. Теперь сосчитать бы, сколько у меня останется от получки. По опыту первых трех дней — завтрак дома, обед в столовке и дома ужин, — проедаю я деньги быстрей, чем зарабатываю. Это озадачило меня не на шутку. Я решил урезать порцайку. Но вечерами и ночью — ночью! — так хотелось жрать, что я давал слабину и экономию откладывал на потом. Удивляло: а как же сводят концы с концами мои сотоварищи по заводу? Ведь как-то сводят. ещё и сбрасываются на троих. Живой пример стольких людей наталкивал на мысль: что-то я делаю не так, чего-то не умею. И я старался. А арифметика стояла на своем: ставки не хватит на еду.

            Я приуныл. Дядь Леша, приметив мои глаза, сказал, что опустивших уши в немецком плену съедали вши. И всех ели, а опустивших — съедали.

            Я назвал несколько простых цифр, которые вносили ясность в мою ситуацию. Дядь Леша зашевелил губами, перепроверяя подсчеты. Мягкая и подвижная обшивка его головы съехала набекрень. Когда я спросил, как оборачивается он, в светлых, всегда чистых глазах дяди Леши пробежала растерянность.

            — Не знаю… — произнес он, лицом и голосом уверяя, что говорит как на духу. — У меня Люська в буфете. Она хозяйством… А я…

            — А все как?

            — Ну, все! Всех не бывает. Каждый баран висит за свою ногу.

            — Но дядь Леш, как же жить, когда не зарабатываешь на хавку?

            Мягкое и подвижное его головы съехало книзу, рот отворился, а взгляд наполнился горькой мудростью того самого битого, за которого двух небитых дают.

            — Оно бы жить, дружочек-голубочек, а уж как…

            Дядь Леша оглянулся, проверив, точно ли мы одни, и сделал оговорку:

            — Я скажу, но так, чтобы знали ты и дядя Леша. Идет? Тогда слушай. После Сталинграда мы на радостях поперли отымать у немца Харьков. Пушки лупят с горки — я кричу: «Братцы, не бейте по Москалевке, у меня там мама!» Немец шасть из города — мы: ура! Гони его, гада! Ура! В носе дыра. Устроил он, сука, нам фокус-покус. В отместку за Сталинград окружил нас тут и сотнями тысяч взял в плен. Столько нас огреб, что не знал, куда девать такую ораву. Сгонит полчищем на поле и ждет, пока повыздыхаем. Потом перегон — до другого поля. Я молодой, сру кровью, но держусь. Дотянул до лагеря, там крыша над головой, баланда. Ну, песня долгая, не один год, не один лагерь. В Норвегии из каменоломен освобождают нас союзники. Жить оставили в тех же бараках, подвозят харч, проволоку убрали — гуляйте. Я, пока то да сё, прилепился к бабёнке. Живём. А союзники с нашими каля-маля — как нас передавать, когда, куда, а сами к нам агитатора за агитатором. Что ни день — сходка. Наша, де, западная экономика вас с руками оторвет, будете, как сыр в масле. А дома вас посадят как изменников. Тю, думаю, какой из меня изменник! Плен? Я не сдавался. Нас армиями сдали. А эти: бу-бу-бу! Бу-бу-бу! И из наших лезут глотку драть. Один — в Канаду, орет, в Америку! Другой — «додому»! Меня дружочки-голубочки — как, мол, ты? А мы четверкой кучковались, отбиться, если что, и веселее. Я — ребятки, говорю, что ж мы, говорю, по Америкам, как волки, будем выть, всем чужие? Домой надо. И мои — домой, домой! Кто-то: а посадят? Да мать его так! Пусть и сидеть, а дома! И вся толпа в одну душу — домой, домой! Праздник! Бля-ха, решили! Агитаторов на свист. Домой — и никаких! И повезли. Свои к нам сразу вологотский конвой. Шаг влево, шаг вправо… Теплушки, на окнах колючка. Привезли под Тулу. Лагеря ещё нет, лагерь сами себе строим. На допросах, кого уже дернули, и слушать не хотят, что не по нашей вине, что целыми армиями… Мы со Славкой-земелей, пока нас ещё не вызывали и в учет не занесли, — давай делать ноги. Дома мамка, Люська моя. Соседи думают — по дембелю, а Люська тогда уже в буфете. И у неё, болтали, хахаль не хахаль — но наш участковый в знакомцах. Отнес он куда надо продуктами, и нарисовали мне паспорт. Настоящий, всё чин по чину. Но, говорит, на руководящие работы боже тебя упаси: строгой проверки он не пройдет. Так что сиди и не рыпайся. Вот и сижу. И хоть паспорт уже два раза поменян, я — тише воды, ниже травы. А ты говоришь — зарплата…

            Но, рассудив, наверное, что рассказ о его мытарствах не поможет мне обзавестись штанами, дядя Леша сходил, думаю, к моему поручителю. К концу смены откуда ни возьмись — кадровик, друг отца. И без околичностей:

            — Хочешь подработать?

            Чувствуя, что с ним пришло мое спасение, я так расплылся, что улыбнулся и он, надломив по линии морщин закосневшие в серьезе щеки.

            — Тут и ходить недалеко. Вот печь, — указал он на ржавую халабуду в нашем цеху, которая закрывалась толстыми полуворотами и принимала в себя ветку узкоколейки. — Загрузил после работы моторы на тележку, загнал тележку в печь и включил рубильник. За ночь обмотка на моторах выгорит. Ты утром печь выключаешь, и она остывает. А вечером прежние разгрузил, новые на тележку и — наша песня хороша, начинай сначала. За всё про всё полставки тебе в плюс. И молоко за вредность.

            — А так можно? — восхитился я, предварительно уже скумекав, что всё перечисленное сделается не после работы, а в то самое время, когда станок обдирает ротор, а я не знаю, куда себя девать.

            — Чем заводу искать человека и платить ему полную ставку…

            И то правда, сообразил я, заводу прямая выгода. И, с горячим желанием ещё на одну половину ставочки пособить и себе и заводу, вызвался:

            — Так я бы и ещё что-то успел!

            Щеки кадровика, жесткие, как кожа чемодана, снова надломились в улыбке. Глядя на дядю Лешу, он кивнул в мою сторону:

            — Палец в рот не клади! — и закончил с обычной сухостью: — Не положено. Половина ставки — потолок.

 

                                                                      Чтение

 

            Домой я бежал вприпрыжку. С верой в грядущее богатство непозволительно потратился на вкуснятину. Мечта с аванса купить брючата и что-то человеческое на ноги жадностью ожидания напомнила, как я ждал определение суда — бумагу, по которой предстояло отпустить меня на свободу. Смешно бы и нелепо мечтать о каких-то портках так же нетерпеливо, как о свободе, но сейчас обладание нормальными штанами и ботинками было для меня пропуском к людям. По сути, тем же разрешением быть свободным.     

            Раззадоренное фантазиями, мое настроение продерзостно раскатало губы. Ведь хорошее, такое огромное, как целая половина ставки, упавшая с неба, не могло не принести с собой чего-то еще. Судьба не мелочна. По опыту первого дня я знал это наверняка. Судьба — она…

            — Нончик! — промолвил я, не веря глазам.

            Зазябшая до дрожи Нонка переложила коричневую книгу из руки в руку и свободную, сжав кулачок, так втянула в рукав, будто в этой книге, в коленкоре обложки, и сидел холод, донимавший ее.

            — Нончик! — опять вырвалось у меня, и я припустил со всех ног.

            Подбежав, остановился. В её бархатных глазах увиделась робость. Будто она не знает, как мне её приход, но вот пришла…

            — Нончик!..

            Вместо того, чтобы подхватить её на руки, я бросился упрекать:

            — Что же ты мерзнешь?! Там же не закрыто!

 

            Она кротко приняла мой укор, самой своей послушливостью говоря, что неуклюжие мои поругивания расшифрованы ею как радость, которой я не нашел другого выражения из-за того, что она, радость, так велика.

            Халатик из казённой баечки был правильно застегнут на все пуговки, и — чудеса: её подбородок, приподнятый чуть выше обычного кверху, и особенная распрямленность шеи делали халатик одеждой не из нашего века. Его впору было назвать одеянием, не будь он так короток.

            Убедительно сыгранная неприступность не позволила обнять её и дома.

            В постель ко мне, раздетому, она, тоже совсем раздетая, села с книгой. И взглядом заставила ретироваться мою руку, которая потянулась было убрать пока книжку в сторону.

            — Хочу, чтобы ты почувствовал вкус этой вещи. Распробуешь — потом тебя за уши от нее не оттянешь.

            Она читала, точно следуя знакам препинания и заботясь о выражении, как самая закоренелая, безнадежно потерянная для товарищей отличница. Было что-то из самых начальных классов в том, как старательно губами, и ртом, и всей мимикой вылепливала она слова. С каким детским кокетством, почти хвастовством, выпевала фразу.

            Обложка коричневого тома Горького твёрдым ребром надавливала мякоть её кофейной коленки. Она набирала воздуху — заостренная грудка касалась обрези страниц, и мне, так хотевшему её ласки, вдруг открылось, что всё это — постель, мы нагишом,  чтение — и есть самая тонкая, самая изысканная ласка. Что она бесконечно права, затеяв чтение не после, а до, и наполнив всё чудесным томлением. И что мне отнюдь не следует пережидать эти минуты, изнывая по близости, а упиваться этой, уже длящейся изумительной близостью.

            Отложив книгу, она посмотрела на меня, желая отгадать впечатление. Мой дурман от неё, от чтения, от моего желания, приняла, наверное, за очарованность книгой и потянулась ко мне, издали неся благодарный поцелуй.

            — Я оставлю, — шепнула, отняв губы. — Ты прочтешь? Да?

            И в ласке была тихой, предупредительно настроенной на меня.

            А потом, прежде, чем потянуться за сигаретой, сказала:

            — Я тебе откроюсь, только не ехидничай сразу, подумай. Мне приснилось, что я умерла. Это ещё в школе. Я днем заучивала Есенина. А во сне я уже не здесь, по ту сторону, и не могу вспомнить. И понимаю, что там я буду бессрочно и всегда одна, сама с собой, и не могу понять, как же я буду без стихов, которые не вспомнить. И с чем вообще я буду? С первым куплетом песенки о ёлочке? Я перетрусила во сне, а потом подумала и решила, что этот сон — откровение. Что так и будет. И что ТАМ пустому — вечная пытка.

            Она прикурила и долго оставалась с сигаретой и мыслью, которую пыталась передать мне. И лишь на чём-то помирившись с собой, спросила, что у меня с работой.

            — На работе я сделал два открытия! — воодушевленно заявил я. — Первое: прожить на одну ставку невозможно.

            Тут она поперхнулась дымом, и смех, набросившийся на нее, колотил её вместе с кашлем. 

            — Да, кхе-кхе, это новость, кхе! Человечество, кхе, тебя не забудет!

            — Я знаю, — смеялся вместе с ней, и я и усаживал её, чтобы постучать по спине. — Каждый дурак так острит. А я без шуток. Я сорок раз просчитывал — пустой номер, можно и не стараться.

            — Считай, что я уже согласна. А второе?

            — Второе удивительнее первого. Ему нет объяснения. Весь наш завод, а, понимай, и все заводы и не заводы — несметная туча людей живёт на ставку. Живёт! И в ус не дует!

 

            — Я рада за тебя! Ты не представляешь, как рада! Ты включаешь голову, а значит, найдешь себя.

            Я не понял, что её «найдешь себя» не лежит близко, и откозырял прибавленной полуставкой как уже обретенной находкой. Законченным счастьем, с неба упавшим мне прямо в руки. И в том, как она смотрела, когда я расписывал, сколько всего сделаю на новые денежки, мне увиделось что-то очень знакомое, совсем родное. Такой взгляд возникал иногда у мамы, когда она уже знала, что ей не выпутаться, а мы с сестричками ещё не понимали этого. Я прибегал к ней с какой-то своей радостью, и она показывала, что рада за меня, но под изображенным весельем её глаза жалели меня в моем понятном для неё будущем и просили простить.

            — Ты не веришь, что я выкручусь?

            — Верю! Верю! — шепотом прокричала она, которой тоже позарез надо было как-то изловчиться в этой жизни. — Но не на полставки.

            И я ещё раз не понял ее. Я подумал — она о количестве денег.

            А она, наверное, пожалела, что несогласием лишает меня торжества. И улеглась рядышком, польстив тем, как сделала это — словно прося опеки у меня, сильного, знающего, как жить.

            У каждого её поцелуя было свое отдельное настроение, своя нота. Мелодией этих настроений она переливалась в меня и вела, как в танце. Мы не целовались так прежде. Что-то наехало на нее в тот день.

            Утром я собирался на работу, а Нончик, разбудившая меня пораньше и взбудораженная утехами, сидела на истолченном матраце и с интересом наблюдала за мной.

             — Ты останешься? — спросил я.

            — Нет, уйду.

            — А когда?

            Беспечно:

            — Не знаю.

            — Но почему не договориться?

            — Я не могу, — весело, чистосердечно. — Я не знаю…

            — Так а как же?

            — Я приду.

            — И будешь мерзнуть, как дурочка.

            — Нет, я поняла, как войти. Не злись. Может, я скучаю больше, чем ты. Но есть обстоятельства.

            — Я от тебя своих обстоятельств не прячу.

            — На веку, говорят, как на долгой ниве. Когда у тебя появятся такие обстоятельства, обещаю не обижаться.

 

                                             Листок, разделённый надвое

 

            После резца ротор поблескивал цветным металлом — мягко срезанным, дорогим…

Мой сотоварищ по двору, уйдя из школы после восьмого, процветал в сапожниках. Или хвастал, что процветает. И звал меня — пойдем, устрою! О зарплате говорил, что правая рублей семьдесят, но она-де не в счет, главное — левак.

            «Левак! — сомневался я, глядя, как драгоценными колечками осыпается стружка. — Левак — дело скользкое…»

            — Левак — живая копейка! — убеждал мой друг и сосед. — Вокруг нее всё танцует, она надежнее любой твоей ставки!

 

            Очаровывало слово «живая». Мои, с завода, я уже знал, что полудохлые. Не праздник приходил с ними — скаредные заботы.

            Ну, и айда к живым! Попытка не пытка. Завод — куда он денется! Да? Ты уверен? Скажут, мы тебе не такие были — ну и гуляй! И куда? Забыл, что паспорт у тебя по справке? На других заводах таковским и вовсе от ворот поворот. И полторы ставки — разве не ясно, что только из дружбы к отцу? Откажешься — кусай потом локти. И живую копейку тоже на блюдечке не поднесут. Надо освоить работу, обшустриться. Без запаса хоть какого-нибудь — куда?

            От незнания, как поступить, на душе было сквернее скверного. Подумалось: не станцевать ли от известного? Известен заработок, выше которого, не уходя с завода, мне не прыгнуть. Что, если посчитать?..

            Дома я отыскал начатую школьную тетрадку. Чистый листок линией разделил надвое. И справа записал, сколько по максимуму смогу экономить в месяц. А слева сложил в столбик примерную стоимость самого необходимого: одёжка, диван, телевизор… Вышло, что даже если я не стану платить за квартиру (не долги, узнать об их размере не хватало духу), то для покупки самого-самого мне не хватит десяти лет. В тогдашнем моем представлении — не хватит жизни.

            Мне словно зачитали приговор. Я понял, что обращен в рабство. Что никогда и ничего у меня не будет, кроме нудной работы и позорной нужды. Никогда. И ничего. Испытанное потрясение вмиг избавило от сомнений. Я уйду. Что бы ни ожидало меня в других местах, сколько бы ни пришлось мыкаться, я уйду. Я не останусь рабом.

 

Как переводилось слово «вульгарный»

 

            Под лампой, освещавшей крыльцо, на виду у всех, кому любопытно, стояла светловолосая девушка в чем-то легком, свободно наброшенном на тоненькую длинную фигурку, и таком ярком, какой не бывает и не может быть одежда. Будто по почти белому, в цвет её волос, фону кто-то макловицей набрасывал сверху вниз самые разные и самые яркие краски.

            Нончик!

            «Дурачок! Хороший мой! Глупенький! Ну, хватит! Ну, всё! Ну, всё!» — говорили её поцелуи.

            — Почему ты не там? — улучил я секунду.

            «А ты не понимаешь?» — ответил поцелуй. И за легким выдохом — шепот: — Потому что я слабенькая! Я отбила плечо. И попу. И подумала — ты наладил замок, а я ломлюсь, как припадочная.

            — Я поставлю замок и ключ будет под ковриком — хорошо?

            — Ты ждал?

            — Всё время жду.

            — Так долго?

            — А долго? Я заработался, я не заметил. Я теперь в сапожниках. До чего интересно — в жизни бы не подумал, что сапожником так интересно. И денег!.. Представь: за месяц, пока числился в учениках, разделался с долгами за квартиру. Копилось — страшно сказать, сколько. И бац — как и не было долгов! А где ты так долго, почему?

            — Я выходила замуж, — сказала она как о чём-то не очень важном для нее. — Не думала, что столько мороки. Я расскажу, пойдем.

            Я пропустил её вперед, ожидая отклика на появление зелёной тахты и телека. Она скуповато кивнула, показав, что видит перемены, и опустилась на тахту. Чуть приподнявшись, проверяя упругость, толкнула задком резинистый мат. Потом передвинулась глубже, как что-то мешающее и надоевшее, поддернула вверх подол своего немыслимого одеяния, уселась по-турецки. Я не мигая разглядывал ее.

            — Это называется платиновая блондинка. Нравится? Какая я лучше?

            — Я не могу сравнивать тебя и тебя.

            — Я несравненная, — заключила она без восклицательного настроения. Похоже, она, новая, не нравилась себе так же, как ей не понравились тахта и телевизор. Немного погодя, когда мы говорили о чём-то, она некстати спросила:

            — Знаешь, как переводилось слово «вульгарный», когда мы его ещё не позаимствовали? Обыкновенный.

            И опять мы говорили что-то, и, оборвав смех, она сказала себе самой:

            — А и не могло… И не будет по-другому. Всё будет обыкновенно…

            О муже она обронила:

            — Он старше. И считает, что он мой взрослый товарищ. Ну, очень взрослый. Советы дает… Он прожил бОльшую половину жизни, но так и не понял, насколько разнимся мы и вы. Вы все это знаете, но всё же до вас не доходит… Вот я внутри, — обняла она живот, — рождаюсь, подрастаю, жду маленького жизнёночка и, не дождавшись, умираю. Я проживаю за год чертову дюжину жизней. Поэтому мы всегда старше вас. Сколько бы вам ни было. Ты это намотай на ус, пригодится. Мы проживаем бессчетное количество жизней, пока вы мусолите одну. А он… А я старше его на сто лет!

            В ласке она шептала:

            — Ты нынче не убегай от меня, понимаешь?

            — А ты же боялась, как огня.

            — А сегодня не боюсь.

            В конце, приникнув, упругими волнами сжималась внутри себя, до капельки отбирая всё, что я мог отдать.

            — Господи, как славно, — повторяла, удерживая меня, — когда можно всё твое — ко мне! Правда славно?

            Проснулся от её взгляда.

            — Не вертись, я изучаю!

            — …?

            — Твой профиль.

            — И?

            — Горбинка… Хочу, чтобы у тебя маленького была такая же.

            — У маленького у меня?

            — У маленького от тебя.

            — А, от меня! Будет. Если стукнуть хорошенько. Это перелом. Вот, — взял её пальцы, — слышишь? Как из отдельных кусков. И перегородка дугой.

            — Так вот почему ты сопишь!

            — А я соплю?

            — Как паровоз! Да-а, ты меня озадачил. Уши весьма сомнительны. И нос, оказывается, не наш, не природный греческий…

            Скользнув ладошкой вниз:

            — А здесь ты ничего не ломал?

            — Будто бы нет…

            — Слава богу! Хоть что-то есть стоящее — передать потомству…

            Подразнив меня немного и пустив к себе, она принялась испытывать тахту, словно новую для нее стихию. Распластавшись ниц, будто уплывала от меня. Потом котенком выгибала спину и озорничала, барахталась. Я ловил её за острые грудки, локтями сдавливал талию, а она падала набок, завивалась буравчиком, губами впивалась в губы.

 

И опять, замерев, с какой-то небывалой для нее молитвенной сосредоточенностью принимала в себя толчками бьющие из меня соки.

            — Нет, — сказала, отдышавшись и шкодливо повеселев, — ничего себе меблюха, пусть стоит! Фантазии на ней просторнее. Мы ещё сочиним здесь и басенку и новеллку.

            — Сочиним. Если ты не исчезнешь надолго.

            — А что, ты куда-то торопишься?

            — Военкомат поторапливает. Меня в армию забирают.

            Игрушечной неваляшкой она села в постели, вперила в меня бархатные глаза.

            — Я знала! Я так и знала! Два дня как неприкаянная!

            — Точно. Позавчера повестка.

            — А что же ты сразу-то?

            — Да я ещё сам как-то не въехал. И восемь дней впереди.

            — Восемь… Не знаю… А что же делать, а?

            — А что мы можем сделать? Ничего не можем. Будем жить, пока живется.

            — Нет, ты запиши: Карпова Нонна Александровна, Главпочтамт, до востребования. Это моя девичья, я паспорт оставила. Ты напишешь, и я буду писать…

            Она сказала: «Карпова, Александровна», и в мыслях у меня мелькнуло — фантазерка! А душе показалось, что нет, что эти фамилия и отчество сфальшивлены ради чего-то, а вправду она Клерини и Ведиктовна.

            И вдруг руки её обессилено съехали с колен, лицо сморщилось в один бок,

            — За что это мне? Я же никому ни вот столечко! За что?

            — Перестань! — просил я. — Не надо. Нам нельзя реветь. Всё будет нормально, всё устроится.

            — Что будет? Дурачок ты мой маленький! Ведь ничего уже не будет! Господи, за что?

(продолжение следует)

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1136 авторов
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru